тоящему разбит. Маскировку увезли. И «квакшу», очевидно, если ее не успели припечатать к земле наши бомбардировщики.
И в лесу было тихо, но не везде. Впереди, где раньше была линия фронта, ни выстрела. В стороне, не очень далеко, протянулась пулеметная очередь. Потом сыграла «катюша». Тысяча тонн камней сыпалась по железному лотку, — вот как она сыграла!
Невидимый край неба начал гулко проваливаться. Взрезали воздух снаряды.
Однажды я, кажется, уловил далекое, как отзвук песни, «ура».
Шло наступление.
Это, конечно, хорошо, что началось наступление. Замечательно хорошо. Мы знали, что оно не сегодня-завтра начнется. За сутки до нашего похода к передовой подвезли лодки, большие просмоленные лодки для форсирования цепи озер. Лодки еще придется везти к озерам километров двадцать. Мы видели, что саперы укрепляли мосты, танки выходили на исходные рубежи. И вот наступление началось. Но в моих ушах голос наступления звучал в то же время упреком. Сведения о штабе «квакши» теперь бесполезны. А что касается шпионки — черт ее знает, как выследить ее по таким ничтожным данным. Утренняя заря. Повязка. Что-то в газетах. Зря ходил в разведку Заботкин, зря. Как я посмотрю в глаза полковнику? Он один раз сказал мне:
— Плачевно, Заботкин.
Положим, теперь он не скажет так. Я не виноват. Но все-таки нехорошо.
Из леса я вышел на шоссе и наткнулся на наших танкистов. Они варили под елкой гречневый концентрат. Я подсел к ним и съел полкотелка, вытер ложку о траву и попросил прощения. Танкисты весело посмотрели на меня, но не засмеялись. Они слишком устали, чтобы смеяться.
Один из них, лежавший на разостланной кожанке, сказал, что первую линию прорвали с ходу, а на второй немцы не успели закрепиться. Другой танкист заметил, что это еще вопрос. Первый было приподнялся, но не стал спорить и лег. Лицо у него было красное, потное, на лбу вмятина от шлема.
«Эти воевали», — подумал я.
В тот же день я разыскал наших. Штаб уже снимался. Писарь выносил из дома штабной скарб. Я спросил, где Вихарев.
— А ты не знаешь?
— Нет.
— Да, конечно, ты не знаешь… Он погиб.
— Иди ты к черту! — крикнул я и изругал писаря последними словами.
Подробностей я узнал немного. Сегодня утром на дороге у моста через реку Эма-иги разорвался немецкий снаряд. Санитарки подобрали четырех убитых, в том числе Вихарева. Он возвращался на попутной машине к своим… Его выбросило из кузова и швырнуло под другую машину, шедшую сзади.
Вечером меня вызвал капитан Лухманов.
Я сам собирался зайти в отдел, где работает Лухманов, и передать все, что узнал в усадьбе.
Я, помнится, меньше всего думал о причинах вызова, когда сидел в маленькой приемной, служившей когда-то кому-то кухней, сидел спиной к красной кафельной печи, усеянной, как водится у эстонцев, крючками для одежды, и ждал. Одна фраза неотступно преследовала меня, короткая, страшная фраза: Вихарев погиб. Вихарев, о котором говорили: «Этот о двух головах парень, смерть ноги поломала, за ним гнавшись». И он погиб. Кто воевал, тот знает, как действует смерть товарища, с которым ты делил постель, еду, тоску о доме — всё. Она всегда неожиданна, такая смерть. Завтра, быть может, моя очередь. Уж если Вихарев погиб…
Тут вошел Лухманов. Я плохо рассмотрел его и едва уразумел его первый вопрос.
— Товарищ Заботкин, — сказал он, — каким образом ваш кисет попал к Вихареву?
— Кисет?
— Да.
Я объяснил. По тону капитана, по тому, как он внимательно следил за моим рассказом, я почувствовал, что он как-то связывает мой кисет со смертью Вихарева. Когда я дошел до подземелья, он прервал меня.
— Это всё?
— Всё.
— У Вихарева есть враги?
— Враги?
— Я имею в виду — личные враги. Ну, из-за девушки или что-нибудь в этом роде.
— Кажется, нет.
— А у вас?
— Нет.
— Вы уверены?
— Уверен, товарищ капитан.
— Никаких нападений? Грузовик, скажем, сворачивает на вас… Автоматная очередь ночью на дороге… А? Я к примеру. Не было такого, старшина?
Я признался, что было. Забытый случай. Дня за три-четыре до нашего выхода на разведку я шел за продуктами в кладовую, и кто-то выстрелил из автомата. Пуля прожужжала мимо.
— Кто же стрелял?
— Понятия не имею, товарищ капитан. Наверно, случайность.
Капитан кивнул.
— Очень может быть, — сказал он равнодушно.
Однако я не поверил в его равнодушие. Он подозревал что-то, явно подозревал.
Сознание невольной вины сдавило мне плечи. Но я почувствовал не только это. Я почувствовал раздражение против человека, который вот сейчас, беседуя со мной своим тихим, ласковым голосом, взвалил на меня эту вину.
— Товарищ капитан, — начал я без обиняков, — вы говорите так, точно… ну, точно против меня какой-то заговор и вместо меня по ошибке убили Вихарева. Это странно, товарищ капитан. Снаряд, по-моему, не разбирает.
— Снаряд?
— Да.
— А вы уверены, что он убит снарядом? Уверены, Заботкин?
— Так разве…
Лухманов отставил лампу, несносно медленно потер правый глаз и наконец проговорил:
— Дорогу обстреливали, — это верно… Воронки есть. И труп нашли. На первый взгляд все очень просто. Но вы знаете, товарищ Заботкин, — он опять поднес платок к глазам, — многое кажется сперва простым, а на поверку выходит…
Он так и не договорил, занявшись своим глазом, а я волновался и злился все больше. Невольная, неясная вина надвигалась на меня, надвигалась, и я яростно отталкивал ее. «Нет, все просто, просто, просто, — твердил я самому себе. — И кто такой Лухманов, чтобы вот так, безапелляционно… Шерлок Холмс какой нашелся! Что он такое открыл?»
В молодости я читал много всяких приключенческих книг, и образ следователя — энергичного, умного, смелого следователя — прочно поселился в моем воображении. Лухманов же похож скорее на мастера провинциальной фабрики где-нибудь на верхней Волге. Он немолодой, нос у него не прямой, а курносый, с широкими ноздрями, подбородок маленький, остренький, как у мальчишки, и вообще у него лицо мальчишки — стареющего, сонного, уставшего мальчишки. Знал я в детстве такого мастера. Звали его Арсентьич. Арсентьич водил нас, школьников, по лесозаводу и давал объяснения витиеватым языком. Больше всего он любил слово «консистенция». Мы посмеивались и подсчитывали, сколько раз скажет Арсентьич слово «консистенция». Несмотря на серьезность разговора с Лухмановым, я не мог не вспомнить Арсентьича. «Вот сейчас Лухманов тоже скажет «консистенция»», — вдруг подумал я.
— Так, так, Заботкин, — проговорил он. — От жены ничего нет?
— Нет, товарищ капитан.
— Давно нет известий?
— Да. Два года скоро.
— Ни письма, ни привета?
— Нет.
Вопрос не удивил меня. Многие знали, что я разыскиваю Тоню. Никакой задней мысли в словах Лухманова я тогда не усмотрел. Самое обыкновенное дело — офицер расспрашивает солдата о семье. Я решил, что Лухманову, видно, больше не о чем со мной говорить, и подумал, что надо доложить насчет подземелья. Он предупредил меня.
— Ладненько, — сказал он. — О личных делах потолкуем потом. Вы начали про подземелье какое-то, я вас перебил.
Лухманов выслушал с интересом. Слово «моргенрот» он записал. Я сказал, что одна шпионка будет, возможно, с повязкой, что обе они постараются что-то отыскать в газетах. Я усмехнулся при этом: очень уж случайными, бессвязными выглядели результаты моего посещения усадьбы. Но Лухманов и это все записал.
— Если я хоть чем-нибудь могу быть полезен, — проговорил я, — то очень рад. Можно идти?
— Нет.
— Слушаю.
— Вы пока поживите у нас. Так лучше.
Он провел меня в соседнюю комнату, показал койку, пообещал прислать со связным ужин и вышел, потирая свой больной глаз.
В комнате две койки, стол и огромная вешалка из оленьих рогов. Стены покрыты серой, шероховатой штукатуркой. В углу картина акварелью — корабль с ярко-красным парусом плывет по зеленой воде. Под картиной искривленная рапира для фехтования. Скучная комната. Чахлый садик за окном, весь захламленный какими-то рваными автопокрышками, тюфяками и еще не поймешь чем. Что нужно от меня Лухманову? От кого он прячет меня здесь?
Лягу спать. Черт с ним, с ужином. Но я не заснул. Я лежал и смотрел в потолок. Я силился свести концы с концами. Да, капитан определенно прячет меня. Прячет, точно мне угрожает опасность. Да, если Вихарева действительно приняли за Заботкина, прочитав мою фамилию на кисете, и действительно убили, а теперь тот, кто убил Вихарева, убедился в своей ошибке, то конечно… Странное дело, только что я мысленно спорил с Лухмановым, только что уверял себя и его, что кисет ни при чем и никакого заговора нет и все очень просто, а теперь вот лежу и не нахожу покоя. Лухманов чего-то не договаривает. Он что-то знает.
Что? Что же?
Я ничего не понимаю. Я не только неуклюж, нерасторопен, я еще и глуп.
Лучше всего заснуть, дожить до утра. Но я даже заснуть не умею. Одна догадка нагромождается на другую. И вся эта груда догадок проткнута насквозь одной фразой, точно раскаленной иглой: Вихарев убит. Осколком или вражеской пулей, но убит. Это факт, и с этим ничего нельзя поделать, и никуда от этого не уйти. Это везде написано. Это написано на стене, на тусклой жестяной кружке, на никелированных шарах кровати. И я, быть может, виноват. И если я виноват, то есть только один способ облегчить мою вину. Делать все, что прикажет Лухманов. Помогать Лухманову. Черт подери, как я хочу этого! Выяснить все до конца.
Скорее бы утро.
Я заснул поздно. Разбудил меня связной, принесший завтрак. Он поставил на стол тарелку и хлеб, сообщил, что Лухманов уехал рано, а мне выходить не велел.
— Арест, — сказал я.
— Смехота, — ответил связной с украинским акцентом. — Хлопец спит на койке, кушает наркомовскую норму, поправляется, а говорит: арест.
— Я шучу.
— Ты куда хотел идти?
— До ларька.
— Я схожу.
— Да не стоит.