Знак священного — страница 25 из 44

идет война всех со всеми, из‐за заразительности насилия происходит катастрофический переход – исходящая отовсюду ненависть концентрируется на одном произвольно выбранном члене коллектива. Через предание его смерти мир восстанавливается одним махом. Отсюда возникает религиозное с тремя его составляющими. Во-первых, мифы: интерпретация этого основополагающего события превращает жертву в сверхъестественное существо, способное одновременно и вносить беспорядок, и создавать порядок. Во-вторых, обряды: они, будучи всегда изначально жертвенными, сначала имитируют насильственное разрушение коллектива, чтобы затем лучше показать восстановление порядка через предание смерти заместительной жертвы. В-третьих, система запретов и обязательств, имеющая целью предотвратить повторное развязывание уже ранее произошедших в группе конфликтов. Понятно, почему в ходе ритуала совершается ровно противоположное – он должен создать представление о трансгрессии и беспорядке, чтобы воспроизвести жертвенный механизм.

Священное глубоко амбивалентно: оно защищает сообщество от насилия через само же насилие. Это видно по действию восстанавливающего порядок жертвоприношения: ведь оно не более чем очередное убийство, даже если и стремится стать последним. Это же верно в отношении системы запретов и обязательств: те же социальные структуры, которые в обычные времена сообщество объединяют, во время кризиса его парализуют. При трансгрессии какого-либо запрета обязательства взаимной солидарности преодолевают границы времени и пространства и – как, например, в случае вендетты – вовлекают во все разрастающийся конфликт людей, которых противостояние изначально вообще не касалось.

Козлы отпущения и ритуальные жертвы

Сие «сокровенное от создания мира» нам известно, нынче это секрет Полишинеля. Достаточно заглянуть в газеты: выражение «козел отпущения» склоняется там на все лады. А ведь если задуматься, само оно утверждает невинность жертвы и раскрывает механизм экстериоризации насилия. Разумеется, его часто используют в противоположном смысле. Какой-нибудь политик заявляет: «Меня хотят выставить козлом отпущения, но со мной это не пройдет!» Он имел в виду: «Меня хотят выставить виновным, а я непогрешим», однако получается наоборот: «Меня хотят выставить невинной жертвой».

Механизм отпущения, позволяющий людским коллективам переложить свои грехи на индивида или группу – невинных или, во всяком случае, не более виновных, чем все остальные, – по-настоящему функционален только в том случае, если он приводится в действие не намеренно. Настоящие гонители не ведают что творят. Поэтому, быть может, им и надо прощать. Травля как таковая подсознательно внушает им представление о виновности жертвы. «Невинные» гонители (осмелюсь так выразиться) убеждены в обоснованности совершаемого ими насилия. Это настолько же очевидно, как и то, что в мире, где нет ничего кроме травли, не существует ни понятия, ни термина «козел отпущения».

Вывернутый наизнанку смысл выражения свидетельствует о том, что механизм отпущения превратился в общее место, им теперь цинично манипулируют гонители, которые сами перестали верить в виновность жертвы и в лучшем случае только делают вид, будто верят. У нынешних гонителей совесть нечиста, потому что, стремясь дойти в травле до конца, они должны выставить гонителем свою жертву. Роли меняются, а обвинения при этом сыплются во все стороны. В расплывшейся вселенной позволяется говорить совсем не то, что думаешь, и никто даже не заметит. Все и так давно всё поняли, кто бы что ни говорил.

Между тем стоит заглянуть в словарь, и он тут же напомнит, что козлу отпущения, если подавать его под политическим соусом, не хватает гарнира – категории священного. «Козел отпущения» – это в первую очередь ритуал жертвенного типа. Самый известный пример описан в книге Левит. В день праздника Искупления священник перекладывает все грехи Израиля на козла, которого затем изгоняют в пустыню, к демону Азазелю. Британский антрополог Джеймс Фрэзер идентифицировал, как ему казалось, аналогичные ритуалы повсюду на планете, начиная с ритуала истребления фармака в Древней Греции. Он же объединил их под общим названием ритуалы отпущения. С этой точки зрения весьма парадоксально, но в конечном счете и весьма показательно, что в большинстве западных словарей первым или основным значением в статье «козел отпущения» является ритуал, а переносным, производным или метафорическим – психосоциологический механизм. Вероятно, это единственная словарная статья, в которой копия предшествует оригиналу, а ритуальное, или театральное воспроизведение, – тому, что воспроизводится. Когда книга Рене Жирара «Козел отпущения» вышла в Японии, ее название там перевели словом, обозначающим один из ритуалов из категории Фрэзера. Смысл, конечно, исказился, поскольку Жирар хотел обозначить механизм, а не его воспроизведение. Но, похоже, в японском языке иначе никак: у механизма названия нет, потому что, быть может, там о нем неизвестно. Получается так, будто ритуал, скрывающий механизм под пеленой церемонии, более универсален и в большей степени межкультурен, чем ясное осознание самого механизма, всегда и везде путем травли обращающего жертв в виноватых.

Это, по мнению Жирара, доказывает, что послание Евангелий глубинно воздействует на мир, хотя и не в полной мере. В этом смысле – вопреки любой статистике о якобы закате религиозных практик – следует говорить о победе христианства в современном мире.

Религиозная антропология XIX века верно заметила, что повествование о смерти Христа на кресте схоже с подобными повествованиями во многих других религиях. Если придерживаться фактов, христианство принципиально ничем не отличается от какой-нибудь первобытной религии. И в этом ловушка для антропологов-когнитивистов. Вместе с тем принципиально нова трактовка этих фактов христианством, в котором остаются заметными сильные еврейские корни. Парадоксально, но в этот момент Жирар вынужден отдать должное Ницше. Новаторство евангелического повествования в том, что изложение ведется вовсе не от лица гонителей: оно принимает сторону жертвы, утверждая полную ее невиновность. Ницше по этой причине счел себя вправе обвинить христианство в выражении рабской морали.

В силу этого знания, безнадежно ее тормозящего, машина по производству священного буксует. Сакрализация дается ей все труднее, и она порождает все больше насилия – утратившего при этом способность к поляризации. Так обретают смысл слова Евангелия: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч» (Мф. 10:34). Я утверждаю, что невозможно что-либо понять в действии религии в сегодняшнем мире, если не попытаться сначала уяснить себе эти страшные слова. Те, кто представляет религию полной всеведущих драконов и плотоядных гор, заведомо не выдержат испытание.

Христианство повсеместно взяло верх, но последствий его победы стоит опасаться. В современном мире оно нередко показывается в виде своего чудовищного двойника. На инверсию, при которой забота о жертвах превращается в повод для травли, я уже указывал, но еще подробно остановлюсь на ней в пятой главе. Урок христианства будет выучен по-настоящему, только если он будет воспринят полностью и на сто процентов, а это подразумевает, что люди раз и навсегда откажутся от насилия. Царство Божие – как глаз бури: пытаясь достичь его в непрерывном движении и стараясь все лучше сдержать насилие обычными – насильственными – средствами, мы, как соломинка, лишь быстрее несемся в этом круговороте, и все ближе и ближе кажется нам его недостижимая недвижная сердцевина. А в Царство Божие – как в омут с головой, иначе – погибель.

Лжеспасение моралью

Католицизм во Франции стремительно угасает, как показывают результаты недавнего опроса, опубликованные под заголовком «Церковь уступает либерализму»[145]. Политолог Жан-Мари Донегани комментирует: «Это не значит, что не осталось ни религиозных чувств, ни религиозных практик, ни веры. Деинституционализация выражается в том, что люди мыслят не в категориях принадлежности к какой-либо церкви, а с позиции следования тем или иным ценностям и полной или частичной идентификации себя с неким очагом смысла». И далее: «Субъективность преобладает над догмой – религиозным является все, что „я“ таковым определяю. В опубликованном несколько лет назад исследовании большинство опрошенных от 12 до 15 лет сочли религиозными такие слова, как правосудие, истина, свобода, дружба. Религиозно то, чем больше всего дорожишь. Вместо внешнего, объективного, институционального определения религиозного возникает персональное и подвижное». Этот «субъективизм» автор ассоциирует с подъемом либерализма. Несомненно, множество читателей согласятся с заявленной смертью католицизма – ведь церковь без конца клеймит «приватизацию религиозного» – и даже со смертью христианства. Но справедлив ли этот прогноз?

Полезно будет снова вернуться к Дюркгейму, чьи идеи сопровождают нас с самого начала. В разгар дела Дрейфуса, 2 июля 1898 года, Дюркгейм публикует текст в «Ревю блё», ничуть с тех пор не потерявший актуальности. Он озаглавлен «Индивидуализм и интеллектуалы»[146] – это ответ на обвинения антидрейфусара Фердинанда Брюнетьера, который 15 марта того же года в «Ревю де Дё Монд» в статье под заголовком «После процесса. Ответы некоторым интеллектуалам» обличал индивидуализм – по его словам, «болезнь» тех, кого в то время еще не называли гуманитариями. Во имя научного мышления и ради уважения к истине «больные» гуманитарии, по мнению Брюнетьера, ставят под сомнение решения компетентных органов и угрожают тем самым сохранению нации. Урок Брюнетьера усвоит Баррес, который в 1902 году определит интеллектуала как «индивида, который убеждает себя, что общество должно опираться на логику, и не ведает, что на деле оно опирается на потребности из прошлого, чуждые, быть может, индивидуальному разуму»