Знак священного — страница 32 из 44

Философ и моралист Адам Смит прекрасно знал, что богатства желают не из‐за приносимых им скромных материальных радостей, а оттого, что его желают другие. Обладающий богатством сосредоточивает на себе «симпатию» окружающих – двойственное чувство, плохо влияющее на общественную нравственность, одновременно и восхищение, и зависть. К большому сожалению, экономисты, считающие Смита отцом-основателем своей дисциплины, напрочь позабыли это его учение[187].

В основе любого рассуждения о зле или несправедливости неравенства должен лежать треугольник: субъект, объект и третьи лица. Экономическая мысль овеществляет богатство, фокусируя внимание только на отношениях между субъектом и объектом. Тем самым она сразу закрывает себе возможность быть чем-либо иным, кроме «моральной геометрии», в которой страдания людей откалиброваны по мерке простейшей логики и тривиальной математики.

Соперничать с моральной и политической философией теоретическая экономика пытается, пересматривая заново и якобы с научных позиций самые основные ее вопросы, такие как справедливость при распределении благ. Одно понятие давно вошло у нее в фавор: «беспристрастность» (equity), определяемая как отсутствие «зависти». Эти слова следует взять в кавычки, поскольку в стерильном мире теоретической экономики они обладают иным смыслом, нежели в обычной речи. Говорят, что один индивид «завидует» другому, если он исходя из собственной оценочной шкалы предпочитает положение другого человека своему собственному. «Беспристрастность» достигается, когда никто никому не «завидует», то есть когда каждому лучше на своем месте, чем на чужом.

Понятие «зависть» потому любимо теоретической экономикой, что позволяет сравнивать индивидов, не отказываясь от главного ее символа веры – положения о несоизмеримости различных оценочных шкал. Немыслимо сказать, что у какого-нибудь Джонса поубавилось удовлетворения оттого, что у Смита его прибавилось (или тоже убыло), потому что тем самым пришлось бы признать возможность проведения межличностных сравнений. Вводя понятие «зависть», теоретическая экономика решает квадратуру круга: Джонс оценивает положение Смита, ставя себя на его место, но критерий оценки – это его собственная, единственная ему доступная система предпочтений.

Как ни странно, завидовать друг другу могут никак не связанные между собой люди. Куда же подевались страдания, испытываемые завистником при виде счастливчика? Где его деструктивное, дышащее злобой поведение? Эти атрибуты зависти не находят здесь никакого выражения. «Завидует» или нет индивид себе подобному – от этого ни степень его удовлетворения, ни поведение не меняются, поскольку «зависть» на языке теоретической экономики – отношение не между двумя субъектами, а между субъектом и объектом. Джонс хотел бы получить то, чем владеет Смит, но замените Смита на Тейлора и вручите ему ту же вещь – «зависть» Джонса от этого не изменится. Личность того, кому завидуют, не имеет никакого значения.

Ввиду очевидности подобной критики экономисты научились от нее защищаться. «Беспристрастность» как отсутствие «зависти» желательна, но это следует вовсе не из анализа человеческих страстей, а из построения этических норм. «Беспристрастность» подразумевает симметрию в отношениях ко всем членам общества, отсутствие фаворитизма и равенство возможностей. Предположим, что всем членам общества в самом деле доступны равные возможности. Ясно, что «зависти» при этом не возникнет, ведь если бы Джонс стал «завидовать» Смиту, это означало бы, что он сделал не лучший выбор и предпочитает положение Смита собственному, причем положение Смита предполагается также достижимым для Джонса. Экономист может согласиться, что так называемая «зависть» в этом случае не имеет ничего общего с одноименной разрушительной страстью. Он увидит здесь «ресентимент», ориентируясь при этом на введенное Ролзом различение между терминами его столь необычного языка: ресентимент понимается как «простительная или правомерная зависть». Тот, кто считает, что с ним обходятся хуже, чем с кем-то другим, справедливо негодует, но поскольку он прав, то защищен от мук зависти. С чего бы ему завидовать, если другой обязан своим благополучием исключительно несправедливости?

Разум ли, логика ли, геометрия ли диктуют принцип, согласно которому с людьми, равными друг другу, следует обходиться, как с равными, именно они – разум, логика, геометрия, а вовсе не самолюбие индивидов – оказываются уязвленными «пристрастным» положением дел. Несправедливость – причина для беспокойства логиков и геометров морали, но не людей, наделенных желаниями и страстями.

Потрясающая наивность! Даже Ролз, смело цитирующий Фрейда, не дает себя провести. Кто не знает, что зависть – зло скрываемое или подавляемое? От его подавления зависят уважение к самому себе и чувство собственного достоинства. Для того, чтобы облегчить сокрытие зависти, в любом обществе существуют символические средства, в том числе этические правила. Так, в протестантских обществах зависть выражается в виде морального возмущения. Но подобные данные слишком психологичны и антропологичны – дисциплина, пытающаяся обосновать универсальность морального суждения через набор тавтологичных логических или аналитических пропозиций, не желает даже рассматривать их всерьез.

Принципы справедливости, на основании которых Ролз пытается возвести свою теорию общественного договора, облечены в форму, на языке логиков именуемую лексимином: какая бы задача справедливого распределения ни рассматривалась, лексимин предписывает отдавать абсолютный приоритет самому обделенному, затем – следующему за ним по шкале неблагополучия и так далее. У лексимина, безусловно, интересные логические свойства[188], но ясно, что для него важна не личность субъектов, а только их положение в иерархии несчастливых. При сравнении двух состояний общества более справедливым объявляется то, при котором самая обездоленная группа получает наибольший кусок пирога, но никоим образом не предполагается, что максимально несчастливая группа в каждом из двух сравниваемых состояний сохраняет свою идентичность. Ведомство справедливости интересует не отдельно взятая личность, а в целом соблюдение определенной конфигурации распределения богатства. Забота о бедном – не потому, что это он, а потому, что он в нише бедности.

Взбунтовавшиеся недавно студенты-экономисты выбрали не ту мишень[189]. Они подвергли критике усиливающуюся математизацию своей дисциплины, словно термометр может быть причиной болезни. Обсуждать же надо условия, при которых математизация оказалась возможна. Только если вынести за скобки[190] всю палитру страстей и моральных чувств, возникающих в отношениях между неравными (или между равными) индивидами, тогда – и только тогда – можно в укромном уединении сполна насладиться геометрией и алгеброй под видом науки о человеке.

Унижение и социальное неравенство

Писатели и философы осмыслили и показали во всей их сложности страсти неравенства – страсти «современные» у Стендаля и Достоевского: ревность, зависть, бессильную ненависть, чувство унижения. Рядом с ними стоят страсти равенства – «демократические» страсти, которые, по словам Токвиля, «разгораются в то самое время, когда не находят пищи» и, по-видимому, не отличаются от первых. Всем этим авторам было хорошо известно, до какого накала может дойти страсть и какую опасность она представляет для личного и общественного покоя. Я бы хотел рассмотреть эту классическую тему под необычным углом. Чтобы сдержать накал страстей, общественным идеологиям – понимаемым как системы идей и ценностей[191], но также в смысле идеологий как социальных теорий – пришлось странным образом извернуться. Примечательна уже сама изобретательность этих разнообразных вывертов. Усилия, прикладываемые здесь идеологиями, могут лишь свидетельствовать о серьезности соперника. Я рассмотрю четыре символических устройства: иерархия, демистификация, случайность и сложность. Объединяет их то, что все они прилагают, как кажется, максимум усилий, чтобы отношения превосходства не были унизительными. Должен сразу заметить, что не утверждаю, будто эти устройства эффективны. Хочу лишь сказать, что понять их смысл можно, только если видеть в них подобие защитной стены, прикрывающей от страшной угрозы.

Иерархия

Определение заимствовано мною у Луи Дюмона[192]. Как уже говорилось в предисловии, иерархия в его понимании – это социальная форма, характерная для всех традиционных, или архаичных обществ, находящихся под властью религии. В них «социальное неравенство» (иерархия) – непосредственная форма справедливости. Новое время принципиально отличается своей эгалитарной концепцией общественных отношений. Не то чтобы равенство претворилось вдруг в жизнь, но именно в нем современное общество видит источник социального воображения.

Иерархия есть форма тотализации социального, включающая его в концепцию космоса – также ценностно-иерархичную. Иерархия не есть неравенство политической власти, неравенство собственности или классовое неравенство. Это форма категорий не экономических, а отсылающих, как почет или престиж, к системе социально-религиозных отношений (статусные группы, гильдии, сословия, касты). В любом таком ценностно-обусловленном порядке «вышестоящий» элемент «выше стоит», то есть доминирует над «нижестоящими», не в обычном смысле слова, а в смысле целого, включающего свою же часть, или в смысле части, предпочитаемой какой-либо другой внутри слитного единства. Иерархическая фигура обретает свое место только в лоне холистической идеологии, то есть системы идей и ценностей, подчиняющей человека общественной тотальности.