Знак священного — страница 35 из 44

Сакрализация жертвы

В заключение скажу о главном, по моему мнению, препятствии, мешающем полностью охватить все грани проблемы неравенства. Проблема эта не теоретическая (недостаточно в очередной раз придумать «одну из возможных» теорий справедливости), а исключительно практическая. Более того, проблема неравенства должна рассматриваться в историческом, политическом и даже антропологическом контексте, в чем никакая «моральная геометрия» не поможет. Суть проблемы такова: в нашем мире всякий униженный слишком часто выставляет себя жертвой, а жертва в нашем мире священна. Отсюда главное препятствие – сакрализация жертв.

Универсализация заботы о жертвах ярчайшим образом свидетельствует о наступлении единой цивилизации в масштабах всей планеты. Повсюду преследуют, убивают, истребляют и калечат во имя каких-то реальных или мнимых жертв. Пользуясь такой «правильной» логикой, исламские камикадзе нанесли удар по Америке во имя жертв Хиросимы. А на Ближнем Востоке израильтяне и палестинцы – парадокс! – «воюют, чтобы стать жертвой»[202]. Таково чудовищное извращение заботы о жертвах, когда-то бывшей знаком христианства и – по мнению Ницше, самого антихристианского философа, – отличительным признаком породившей его рабской морали. На это можно ответить вслед за Илличем или Жираром (о них выше), что перед нами извращенное христианство.

Влияние этого извращенного христианства становится очевидным, если принять в рассмотрение такой примечательный факт: слово «жертва» теперь означает исключительно самопожертвование. Не прошло и недели после 11 сентября, как воспрял из пепла врожденный антиамериканизм одного из слоев французской интеллигенции, отказавшейся осуждать преступников, потому что те, дескать, пожертвовали своей жизнью. В голове не укладывалось, что «жертвами» можно было отныне называть не погибших в башнях несчастных, а самих террористов, получивших даже двойной статус жертвы – сначала мировой несправедливости, а затем принуждения к мученичеству.

Между тем нельзя исключать, что именно чудовищные теракты 11 сентября 2001 года оказались финальным аккордом идеологии жертвенности. Эта оптимистическая гипотеза была выдвинута Эриком Гансом, профессором антропологии Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, в октябре 2001 года: «Так же, как холокост открыл эру постмодерна, сделав жертвенный ресентимент главным критерием любых политических перемен, 11 сентября резко положило этому конец, явив весь ужас последствий такого ресентимента»[203]. Ганс добавляет: «Означает ли конец жертвенной идеологии, что больше нет необходимости искать справедливость? Разумеется, нет. Но он означает, что отныне это нельзя делать, просто заняв сторону жертвы».

В 2002 году между американской газетой «Вашингтон Пост» и британским журналом «Экономист» вспыхнул ожесточенный спор, содержание которого легче всего объяснить в свете пророчества Ганса. К своему немалому удивлению, Америка – парадигматическая жертва с 11 сентября 2001 года – увидела в европейских делах в первой половине 2002 года знаменательное стечение трех факторов: во-первых, новый подъем антиамериканских настроений, во-вторых, политические успехи крайне правых и, в-третьих, открыто антиизраильская позиция в ближневосточном конфликте. В поиске единой причины для всех трех наблюдений Америка не нашла лучшего решения, чем приписать их появление подъему антисемитизма.

Вот что писал в мае 2002 года обозреватель «Вашингтон Пост» Чарльз Краутхаммер: «Сегодня в связи с критикой Израиля мы наблюдаем в Европе возврат подавленного желания, пробуждение векового антисемитизма, под мощным влиянием которого формировалась европейская история. Удивляться надо не нынешнему антисемитизму, а тому, что он оставался относительно незаметным последние полстолетия. Именно в этом историческая аномалия. Джинн сидел в бутылке все пятьдесят лет, пока его загонял туда стыд за холокост. Но время искупления подходит к концу. Злой дух вновь вырывается на свободу. Теперь он более изобретателен и больше не воплощается во всеобщей ненависти к евреям. Их терпят и даже принимают, но ровно постольку, поскольку они знают свое место. Пока евреи беспомощны, пассивны и видом своим развлекают взор, они хороши. Но как только они становятся уверенными в себе, в своих силах и отвергают статус жертвы, от их принятия не остается и следа. Ничто не символизирует последнюю ситуацию лучше, чем существование еврейского государства».

Допуская, что внешне все именно так и выглядит, британский журнал счел нужным парировать непривычно резко: мол, вашингтонское прочтение событий глубоко ошибочно, а прощению за такую клевету не бывать. Нет, антисемитизм в Европе не обострился. Просто европейцы – особенно после 11 сентября – и в самом деле не боятся критиковать правительство Израиля. Антисемитизм не расцветает, а, наоборот, слабеет. Почему? Да потому что 11 сентября десакрализовало статус жертвы[204].

Подход к вопросу о неравенстве через построение теории справедливости, которая наибольшим весом при принятии решений наделяет наиболее обездоленных, в точности противоположен направлению, в котором необходимо двигаться. Этот подход, очевидно, сводится к участию в сакрализации жертвы. А что следовало бы предпринять на практике?

Выйти за рамки жертвенной модели

В газетной колонке от 18 февраля 2003 года Ролан Юро нашел очень точные слова, объясняющие суть проблемы:

О Бен Ладене и сети «Аль-Каида» было сказано много глупостей. Одни ‹…› списывают терроризм на счет бедности: дескать, бедные отыгрались на богатых. Другие в ответ замечают, что предводители «Аль-Каиды» – выходцы, как правило, из крупной арабской буржуазии, ‹…› так что «проклятьем заклейменными» их никак не назовешь. Неужели не видно, что истинная пружина терроризма – унижение национальное или, в более широком смысле, культурное? Вопреки распространенному мнению, бедные, может быть, легко прощают богатым их богатство. Риторика войны Севера и Юга, основанная на имущественном разрыве, не работает: не было еще ни одного террориста из Африки южнее Сахары. Чего «бедные» – или представители доминируемой цивилизации – не прощают, так это унижения со стороны богатых. Богатые – они же власть имущие – не находят иных аргументов, кроме силы: «Я сильнее, я прихлопну тебя, как муху – ты и пикнуть не успеешь!» – вот что невозможно стерпеть. Полное отрицание достоинства другого. Не только физическое, но и моральное уничтожение партнера. ‹…› Если Соединенные Штаты со всеми их возможностями уничтожат Ирак, это почувствуют не только иракцы, ‹…› но и все униженные, полагающие, что это может случиться и с ними, или же просто «симпатизирующие» жертвам[205].

Эрик Ганс, размышляя, в частности, о конфликте на Ближнем Востоке, формулирует очень серьезные предложения. Когда сильный (или тот, кого считают сильным) унижает другого, он таким образом подталкивает его к принятию удобного статуса жертвы. Это делает невозможными любые переговоры, ведь для переговоров неравных по силе сторон нужно, чтобы они считали себя равными с точки зрения права и морали. Но в рамках «жертвенной» справедливости униженный – словно бог мести, возвышающийся над собственными погрязшими во грехе созданиями, – морально превосходит унижающего. В качестве компенсации «гонитель» должен возместить «жертве» ущерб от ресентимента, однако цена избавления от долга бесконечно высока. Выход из этой ловушки один: между сторонами должен установиться диалог, поскольку сам факт участия в диалоге способен хотя бы частично восстановить моральное равенство. Инициативу, со всей очевидностью, должен взять на себя тот, чье положение лучше или кажется лучшим со стороны.

Это решение – не утопия, как показывает трансформация классовых конфликтов в обществе и отношений между капиталом и трудом в XX веке. От классовой борьбы мы постепенно пришли к социальному диалогу, а жертвенная риторика в целом уступила место переговорам о зарплате. Ныне руководители предприятий и профсоюзы видят себя партнерами, у которых есть как схожие, так и расходящиеся интересы.

Конечно, подобная трансформация произошла не везде и не в равной степени. Жертвенная модель в трудовых отношениях, безусловно, еще частично представлена во Франции – в любом случае шире, чем в США. Интересно рассмотреть пример Бразилии – общества, в котором неравенство ощутимее, чем где бы то ни было, находящегося в процессе перехода от холистической иерархической модели к современной, индивидуалистической и эгалитарной. Левые, сегодня пребывающие у власти[206], трактуют громадное социальное расслоение – позор страны, – как экономическое неравенство, то есть результат эксплуатации труда капиталом, а не как признак иерархических отношений. Они пытаются одновременно и вести политику социальной справедливости, и демистифицировать сложившийся в местном антропологическом дискурсе образ Бразилии как государства расовой демократии и смешения всех цветов кожи посреди не знавших расизма тропиков.

Чтобы вернее отмежеваться от сегрегационного североамериканского девиза «разделены, но равны», обязанного своей зловещей славой законам Джима Кроу[207], португальская Америка, освободив рабов, с гордостью заявила: отныне мы «разные, но все едины». Левые прогрессисты выступают против подобного холизма, видя в нем идеологическую личину социальной маргинализации. Они верно отмечают, что социальное неравенство идеально коррелирует с цветом кожи, однако делают отсюда вывод, что бразильское общество – глубоко расистское. Таким образом, левые одновременно играют на двух досках, которые совместить едва ли возможно: с одной стороны, марксистский дискурс о капиталистической эксплуатации, с другой – жертвенный дискурс о расовом преследовании. Риторическая выгода очевидна: сегодня