другую фамилию (anders на немецком), и он так и начал подписываться: Anders. С тех пор Андерс стал не только представляться миру по-другому, но и прежде всего иначе подходить к философии. Изучал он ее во Фрибуре под руководством Эдмунда Гуссерля и Мартина Хайдеггера. Андерс где-то замечает, что писать о философии морали на специальном языке и в стиле, доступном только другим философам, так же нелепо и стыдно, как для булочника печь хлеб, предназначенный только для других булочников. Он видел себя философом действия, по собственному выражению – «философом обстоятельств». И каких обстоятельств! Если сложить вместе Освенцим и Хиросиму, то получится, что технологическое и промышленное уничтожение человечества собственными руками стало возможным – этому философ должен посвятить все свои труды и каждую минуту сознательной жизни.
Судя по всему, Андерс был обделен любовью. И уж точно не был любим своей первой женой Ханной Арендт, с которой его познакомил однокашник по Фрибуру Ханс Йонас – эти двое, также евреи и «дети Хайдеггера», станут значительно более знаменитыми и влиятельными философами, чем сам Андерс.
Вспомнить здесь Гюнтера Андерса я считаю необходимым, потому что он принадлежит к числу тех крайне редких мыслителей, кому хватило и смелости, и проницательности сопоставить Хиросиму и Освенцим, причем сделать это безо всякого умаления нравственного ужаса, бездну которого олицетворяет второе из названных событий. Сделать это Андерс сумел благодаря тому, что – как и Ханна Арендт, но, несомненно, раньше нее – понял: существует черта, за которой моральное зло становится непомерным для людей, за него меж тем ответственных, и никакая этика, никакая рациональность и никакие человеческие нормы и близко не годятся для оценки произошедшего.
Для подобного сопоставления действительно требуются смелость и проницательность, поскольку Хиросима еще остается в сознании многих людей – включая, по-видимому, подавляющее большинство американцев – типичным примером зла неизбежного[209]. Недавняя кончина Пола Тиббетса – пилота бомбардировщика Б-29 «Энола Гэй», сбросившего «Малыша» на Хиросиму, разбередила в Америке старые раны, и эта тема, несмотря на всё ее неудобство, вновь оказалась на повестке дня. Взяв на себя миссию единолично определять лучший из возможных или хотя бы «лучший из худших» миров, Америка положила на одну чашу весов бомбардировку с неизбежным уничтожением сотен тысяч мирных жителей, а на другую – вторжение на архипелаг, способное унести жизни примерно полумиллиона американских солдат. В силу моральной необходимости она не могла не предпочесть завершение войны одним ударом, пусть даже и окончательно стерев с лица земли всё, что прежде составляло элементарнейшие правила справедливой войны. Такой этический аргумент называется консеквенциалистским: если ставки высоки, то деонтологические моральные нормы, через которые выражается требование любой ценой и во что бы то ни стало следовать абсолютным императивам, вынуждены уступить место исчислению последствий (conséquences). Но какой этический или рациональный расчет мог оправдать отправку миллионов еврейских детей со всех концов Европы в газовые камеры? В этом различие, пропасть, моральная бездна, должная отделять Освенцим от Хиросимы.
И в то же время на протяжении минувших десятилетий бдительные, причем далеко не последние по значению наблюдатели многократно и во всеуслышание заявляли, что ядерное оружие по сути аморально, а бомбардировки Хиросимы и Нагасаки – бесчестие и срам.
Выдающийся оксфордский католический философ Элизабет Анскомб в 1956 году предложила одно понятное сравнение, показывающее, к каким ужасам ведет консеквенциалистская мораль, если следовать ее логике до конца. Представим, – сказала она, – что в начале 1945 года союзники решили бы, что сломить сопротивление Германии и принудить ее к быстрой и безоговорочной капитуляции, сохранив при этом жизни множества солдат, можно, если пойти на уничтожение сотен тысяч лиц гражданского населения двух городов в Рурской области, в том числе женщин и детей. Два вопроса: во-первых, чем это отличалось бы с моральной точки зрения от действий нацистов в Чехословакии или Польше? Во-вторых, чем это отличалось бы с моральной точки зрения от атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки[210]?
Когда моральная философия сталкивается с чудовищным, она вынуждена прибегать к подобным аналогиям, поскольку может опереться исключительно на логическую непротиворечивость аргументации. И это минимальное требование логической согласованности само по себе могло бы исключить выбор в пользу ядерного оружия. Но этого не случилось. Почему?
Первый вариант ответа: американцы выиграли войну с Японией, и эта победа задним числом их оправдала. Не нужно считать такой аргумент циничным. В моральной философии у него есть название – моральная удача (moral luck)[211]. Моральное суждение о решении, принятом в прошлом в ситуации полной неопределенности, могло измениться в зависимости от событий, случившихся после предпринятого действия и при этом совершенно непредсказуемых даже в вероятностном плане.
Роберт Макнамара с исключительным драматизмом доносит эту идею в потрясающем интервью, которое он дал американскому документалисту Эрролу Моррису. Называется оно в духе Клаузевица The Fog of War («Туман войны»). Макнамара – позднее, при президенте Кеннеди, он станет министром обороны США – был во время военных действий в Тихом океане советником генерала Кёртиса Лемея, ответственного за сброс зажигательных бомб на шестьдесят семь городов императорской Японии, а затем и двух атомных бомб. За одну ночь с 9 на 10 марта 1945 года сто тысяч жителей Токио превратились в пепел. Макнамара приводит, явно сам под ними подписываясь, такие слова Лемея: «Если бы мы проиграли войну, нас бы судили как военных преступников».
Другой возможный ответ: консеквенциалистская мораль служит здесь лишь оправданием. Так называемая «ревизионистская» американская историческая школа во главе с Гаром Альперовицем настаивала на этой точке зрения, доказывая с большой убежденностью, что в июле 1945 года Япония была готова капитулировать[212]. Для немедленного признания ею поражения достаточно было двух условий: президент Трумэн должен был согласиться на то, чтобы СССР тут же объявил Японии войну, и от Америки требовалось обещание сохранить жизнь и трон императору. Трумэн совершенно сознательно отверг оба условия. Это произошло на Потсдамской конференции 17 июля 1945 года. Накануне президент получил «хорошую новость»: бомба была готова, успешные испытания на полигоне Аламогордо в Нью-Мексико это подтвердили.
Гар Альперовиц пришел к выводу, что Трумэн хотел опередить Советский Союз, сбросив бомбу раньше, чем тот начнет действовать. Американцы устроили ядерные взрывы не для того, чтобы принудить Японию сдаться с наименьшими потерями, а чтобы впечатлить русских. Такая разминка перед холодной войной с точки зрения этики – стыд и срам. Из японцев сделали подопытных кроликов. Бомба не была необходимым условием капитуляции. Некоторые историки полагают, впрочем, что и достаточным условием она тоже не была.
Такую точку зрения предложил в рамках «нового синтеза» Бартон Бернштейн[213]. На следующий день после Нагасаки командующий японским флотом предлагает императору предпринять «атаки особого рода», которые унесут двадцать миллионов жизней. При таких цифрах, полагает Бернштейн, одной или двух бомб едва ли бы хватило. Американцы, как он утверждает, были настолько в этом уверены, что собирались сбросить третью, – и больше всех удивились капитуляции 14 августа! По его мнению, сдача Японии – дело случая, следствие малоизученной борьбы группировок в высших эшелонах японской власти. Но Бернштейн идет в своих рассуждениях дальше. Из шести сценариев ведения войны, которые позволяли американцам добиться капитуляции Японии без высадки на архипелаг, пять были Трумэном и его советниками взвешенно и должным образом проанализированы, а затем отброшены: продолжение бомбардировок и блокады, неофициальные переговоры с противником, пересмотр условий капитуляции, вступление в войну русских, показная демонстрация ядерной мощи. Шестой вариант – атомная бомба – даже не обсуждался, он просто был. Постольку поскольку бомба существовала, она не могла не быть сброшена на Хиросиму и Нагасаки. С этической точки зрения выводы Бернштейна еще страшнее, чем у Альперовица: решение о ядерной бомбардировке – вероятно, самое тяжелое в современной истории – в каком-то смысле не было даже решением…
Эти «ревизионистские» трактовки оставляют открытыми два вопроса. Во-первых, в чем все же смысл бомбардировки Хиросимы и, что еще менее ясно, Нагасаки? Как понять абсурдное, казалось бы, упорство в ведении бесчестной войны? Во-вторых, как могло случиться, что переобутый в сапоги консеквенциализма моральный аргумент был принят за оправдание случившегося, хотя должен был, напротив, выглядеть крайне омерзительной попыткой его прикрытия?
Труды Гюнтера Андерса дают ответ на эти вопросы, перенося их на другую почву. Немецкий еврей, эмигрировавший сначала в Париж, затем в Америку, в 1950 году вернувшийся в Европу, принявший австрийское гражданство, повсюду изгнанник, «вечный жид» – он еще 6 августа 1945 года понял, что человеческая история вступила в новую и последнюю стадию. Точнее, шестое число было репетицией в театральном понимании этого слова, а девятого проявился, по его словам, «синдром Нагасаки»: у катастрофы, случившейся раз и сделавшей невозможное реальным, неизбежно будут отголоски, как повторные толчки после землетрясения. В тот день история «устарела». Человечество сделалось способным уничтожить самое себя, и это «отрицательное всесилие» у него уже не отнять, даже если всеобщее разоружение сделает весь мир безъядерным.