ЗНАК ВОПРОСА 1997 № 03 — страница 24 из 54

нительна.

Сократ же с иронией, прикрытой прозрачной вуалью с виду вполне логичных рассуждений, поддакивает Гиппию, способному превратить мудрость в магнит, притягивающий богатство: «Ты, Гиппий, приводишь прекрасное доказательство мудрости, и своей собственной и вообще нынешних людей — насколько же они отличаются ею от древних! С Анаксагором (крупный древнегреческий философ. — Ю. Б.) произошло, говорят, обратное тому, что случается с вами: ему достались по наследству большие деньги, а он по беззаботности все потерял — вот каким неразумным мудрецом он был! Да и об остальных, живших в старину, рассказывали подобные вещи. Итак, мне кажется, ты приводишь прекрасное доказательство мудрости нынешних людей по сравнению с прежними. Многие согласны в том, что мудрец должен быть прежде всего мудрым для себя самого. Определяется же это так: мудр тот, кто заработал больше денег». (Курсив мой. — Ю. Б.).

Вчитываюсь в диалог — и готов на стуле подскочить от восторга: Ай да Гиппий! Ай да Сократ! Какие они «мыслители прошлого», если так здорово ухватили кредо нынешних дней? Выходит, что, отмежевавшись от прежних «измов», мы взяли на вооружение еще более ранние «измы» и вознесли над собою, как некогда красный стяг, бессмертную философию Гиппия Большего: умение делать деньги — вот он показатель подлинного ума!

Не будем спорить. Впрочем, и соглашаться пока не будем, а последуем за нитью ученой беседы, и окажется, что способность зарабатывать баснословные деньги мало помогла Гиппию в поисках ответов на «детские» вопросы Сократа.

Вот Гиппий не без рисовки упоминает, какой он имел успех, когда разбирал вопрос о тех прекрасных занятиях, которым должен предаваться юноша. Сократ же, словно дотошный малый ребенок, с невиннейшим видом подводит Гиппия к вопросу о том, что же такое прекрасное.

Для такого мудреца, как Гиппий, вопрос слишком прост — конечно же, прекрасное — это девушка.

Славный ответ, не правда ли? Вы согласны?

«Ну а разве прекрасная кобылица… не есть прекрасное?» — еще простодушнее вопрошает Сократ. Мало того, можно ведь сказать и так: «… а что такое прекрасный горшок? Разве не прекрасное?»

Гиппий возмущен: как можно такой «низкий предмет», как горшок, назвать столь высоким словом? Но в конце концов соглашается: можно и горшок назвать прекрасным, «если он хорошо сработан». Но считать горшок прекрасным рядом с кобылицей, девушкой и «со всем остальным прекрасным» явно недостойно.

И опять закавыка: как бы соглашаясь с оппонентом, Сократ вспоминает знаменитое гераклитовское: «Из обезьян прекраснейшая безобразна, если сравнить ее с человеческим родом». Таким образом, вроде бы логично считать горшок безобразным рядом с симпатичной девушкой. Да вот одна беда: как быть, если девичий род сравнить с родом богов? «… Не случится ли с первым того же, что случилось с горшками, когда их стали сравнивать с девушками?»

Возникает казус: получается, что одно и то же может быть и прекрасным и безобразным в зависимости от того, рядом с чем оно находится. Но что же тогда являет собой собственно прекрасное? И можно ли сыскать нечто такое, что делало бы прекрасным все, с чем оно соприкасается?

По Гиппию и тут все просто. Конечно же, можно. Это нечто — золото, «ведь все мы знаем, что если к чему присоединится золото, то даже то, что раньше казалось безобразным, украшенное золотом, представляется прекрасным».

Но Сократу его несносный горшок опять не дает покоя: если взять да наполнить этот самый горшок душистой кашей, то какой «уполовник» (черпак) — золотой или деревянный — будет для него более подходящим и более прекрасным? Стоит немного поразмышлять — и окажется, что, по Сократу, последний здесь вовсе не уступает первому. Значит, и золото нельзя считать безусловным эталоном прекрасного. Недаром Фидий глаза, лицо, руки и ноги статуи Афины изготовил вовсе не из золота.

Диалог продолжается. Сократ упорно подталкивает Гиппия к определению того, «что есть прекрасное для всех и всегда». Но оказывается, что дать определение прекрасного вообще — дело очень нелегкое. Заходит ли речь о прекрасном образе жизни, либо красоте предметов, людей или животных — каждый раз представления о красоте сопряжены с чем-то и, следовательно, относительны, а не безусловны. «Не правда ли, — говорит Сократ, — и все тело в целом мы называем прекрасным, одно — для бега, другое — для борьбы; и всех живых существ мы называем прекрасными: и коня, и петуха, и перепела; так же, как и всякую утварь и средства передвижения… и все инструменты, как музыкальные, так и те, что служат в других искусствах, и если угодно, и занятия, и обычаи — почти все это мы называем прекрасным таким же образом». Иначе говоря, получается, что пригодное в каком-то отношении люди называют прекрасным, непригодное же — безобразным.

Но и тут не все суждения стыкуются друг с другом; и в конце концов выходит, что полностью так ничего и не удалось уяснить. А потому поиски определения прекрасного и всего, что с ним связано, надо продолжать. Сократ не может позволить самому себе говорить с легкостью «об этих еще не исследованных предметах или делать вид, что я знаю то, чего не знаю». (Курсив мой. — Ю. Б.)

Желающие подробнее ознакомиться как с диалогом, так и с постановкой проблемы прекрасного в античности, могут сами обратиться к Платону и иным мыслителям той эпохи, а также работам Ю. Борева, Л. Столовича, корифея нашей науки А. Ф. Лосева и других. В нашу же задачу глубокий анализ чисто теоретических граней проблемы не входит. Мы с вами рассмотрели фрагменты диалога лишь для того, чтобы наглядно представить, какие неожиданные подводные камни способны таить разговоры о, казалось бы, самых обыденных вещах.

Но вот ведь фокус! За всеми этими разговорами легко не заметить одну неброскую истину: определение прекрасного и постижение прекрасного — совсем не одно и то же. Словесная игра Сократа с Гиппием — игра в кошки-мышки — прелюбопытна и ценна для теоретической мысли. Но пусть простят меня титулованные и нетитулованные знатоки, мне, когда-то упивавшемуся диалогами, сегодня они видятся именно детской игрой, демонстрирующей гибкость и силу человеческой мысли, начинающей осознавать самую себя: «Смотрите люди! Я могу сделать так! А теперь — вот так! А захочу — могу повиснуть вниз головой, проскакать на одной ноге».

Конечно, и это нужно и важно, но, по сути для того, чтобы искать всеобъемлющее определение прекрасного и рассуждать о прекрасном так, как Сократ и Гиппий Больший, совсем не обязательно чувствовать прекрасное, обладать художественным чутьем.

Понимаю, что меня тут несложно обвинить в непочтении и даже панибратском отношении к авторитетам. Но, во-первых, и авторитеты тоже люди; и там, где речь идет об апелляции к здравому смыслу, а не специальным познаниям знатока, мы имеем полное право на такое же использование этого инструмента, как и они. Во-вторых, сам тон диалога — ернически-иронический — располагает к живому соучастию в размышлении, а не внимающему впитыванию изречений колоссов Мысли. И наконец, то, что мы с вами уже подметили: самые внушительные силлогизмы и самые впечатляющие словесные кульбиты еще не гарантируют ни полного раскрытия сути прекрасного, ни способности его постигать.

Но не будем голословными, а перенесемся мысленно за тысячи стадий от Эллады — на земли Древнего Китая и попробуем поразмышлять над притчей известного китайского философа Мо Ди (Мо-Цзы), жившего примерно в одно время с Сократом.

Появилась притча вроде бы совсем по другому поводу, но как она напоминает споры о прекрасном! Вслушайтесь в нее: «Ныне, — писал Мо-Цзы, — слепой говорит, что белый мрамор — белый, черный уголь — черный, и даже обладающий зоркими глазами ничего не может возразить. Однако если положить черный и белый предметы рядом и велеть слепому взять нужный, он не может знать, какой из них следует взять. Поэтому я и говорю, что слепой не знает, что такое белый или черный предмет не потому, что не знает названия предмета, а потому, что не знает реального различия и оттого не может определить, какой из них взять».

Итак, умение назвать нечто и пригвоздить словами к надлежащему месту само по себе еще не означает истинного знания и постижения какого-то предмета.

Насколько же эта мысль глубже нашего привычного: назвать — значит понять, относится ли оно к сфере изящных искусств, либо к сфере общественной жизни. Это реализм. Тут — соцреализм. Там — романтизм, а вот здесь перед нами — авангардизм. Где-то сбоку — волюнтаризм, левее которого мается одинокий и непонятый консенсус. Из дебрей прошлого высовываются в обнимку ренегат с оппортунистом, а из смога настоящего — вцепившиеся друг другу в волосы реформатор и антиреформатор… Звучит впечатляюще. И слова-то все прямо на подбор, словно молодцы Черномора. А стряхнешь их ненароком — и с изумлением андерсеновского мальчика завопишь: «Король-то голый!»

Увы, частенько, так и бывает. Но и без слов никуда не денешься. Поэтому и мы попробуем вместе проследить хотя бы некоторые движения человеческой мысли, искавшей веками и целыми тысячелетиями критерии прекрасного. Проследить, давая себе отчет в том, что всегда есть Нечто, стремящееся ускользнуть из сетей слов и чеканных, либо изящных формулировок.

Но начнем это путешествие не с именитых любомудров, а с безымянных, чьи суждения, наблюдения, чаяния и опасливые прогнозы как-то сами собой, исподволь, штришок к штришку, из века в век, складывались в мозаичную, но при этом целостную картину человеческих представлений о прекрасном.

БЛИКИ КРАСОТЫ В ЗЕРКАЛЬЦАХ ПОСЛОВИЦ

Не пугайтесь — перед вами не ученая статья из солидного трактата, где умно-умно говорится о вершинах народного духа, и не панегирик мудрости народной. Здесь лишь несколько горстей, зачерпнутых наугад из потока анонимных наблюдений, — набор миниатюрных зеркалец, отражающих блики прекрасного и тени суждений о нем.

Заглянем в некоторые из них, отнюдь не претендуя на всеохватность (каждый может проделать то же самое, взяв уже иные пословицы других народов мира). И что же бросается в глаза при первом, конечно же, поверхностном, но еще свежем взгляде?