ЗНАК ВОПРОСА 1997 № 03 — страница 32 из 54

Мы уже говорили с вами о достаточно хорошо известных «украшениях» женских губ. Иные из них и на взгляд сегодняшнего, видавшего виды европейца (да и азиата или американца) просто чудовищны. Как, например, то, что можно видеть на фотографии из книги Йоргена Бича «К сердцу Африки». Перед нами наголо остриженная женщина неопределенного старушечьего возраста, на чьи губы надеты «тарелочки», напоминающие по своему виду два небольших сита. Нижнюю при еде снимают. Поцелуи же до появления европейцев у здешних племен вообще были не приняты. Так что помехи в обыденной жизни сводились до минимума.

В книге можно встретить два объяснения того, как появились эти украшения. Правда, появляются они после четвертого стакана, опорожненного в минуты отдыха одним из собеседников автора. Но тем не менее к ним стоит прислушаться. Первая версия простенькая: поскольку украшения в губах здесь не редкость, постольку ими никого не удивишь. Женщины же Убанги настолько тщеславны, что решили перещеголять соперниц таким вот весьма своеобразным способом.

А вот вторая версия очень показательна. С таким поворотом мысли и целой гаммой чувств мы еще не встречались. По словам рассказчика, «в те годы, когда на африканские деревни совершали набеги охотники за рабами, мужья уродовали лица своих жен, чтобы спасти их от рабства и позора. На женщин с продырявленными губами не было никакого спроса на невольничьих рынках. Таким образом, тарелки в губах были средством самозащиты».



Африканская кокетка

Что ж, такая версия, хотя и не бесспорна, но вполне логична. Ведь было время, когда Африка превратилась в «заповедное поле охоты на чернокожих». Охоты, в ходе которой континент потерял от 50 до 100 млн. человек. При этом хорошо известно, что многим из них было не суждено не только достичь Нового Света, но и дойти до побережья Африки, — их кости усеяли невольничьи тропы.

Очень интересно то, что нечто подобное наблюдалось в истории Китая. Когда маньчжуры в XVII веке завоевали Китай, они были слишком немногочисленны по сравнению с покоренным населением и поэтому старались отгородить себя, в том числе и с помощью чисто внешних знаков, от побежденных. Так, китайцы-мужчины должны были носить знак покорности — косы, которые демонстративно срезались в дни революционных выступлений против маньчжурского господства.

Маньчжурские же семьи были обязаны обеспечивать императора и его двор немалым числом служанок и наложниц, набираемых именно из маньчжурской среды. «Существовало такое правило: дочери маньчжурских семей в возрасте 12–16 лет обязаны были в сопровождении родителей явиться в императорскую регистратуру, где чиновник записывал в специальную книгу имя, возраст, внешние приметы и занятия родителей. Это делалось с одной целью: когда приходило время выбора жены или наложниц для императора или служанок для дворцовой службы, чиновники знали, кого вызывать во дворец.

Некоторые маньчжурские семьи старались уклониться от регистрации своих дочерей, боясь потерять их навсегда. Иногда матери шли на всевозможные уловки. Они посылали дочерей с грязными лицами, нерасчесанными волосами и в неопрятной одежде: пусть дочь произведет неблагоприятное впечатление на чиновников, и, возможно, ее оставят в покое».

Как видим, мы с вами как-то само собой подошли к перекрестку, где, словно былинные дороги, скрещиваются две проблемы: проблема трансформации «уродливого» в «естественное» и даже притягательное. И встречная — проблема трансформации «естественного» в постыдное и уродливое.

Уже рассмотренные примеры показывают, что культивирование изначально «некрасивого» и даже уродливого могло иметь своей целью самозащиту. Такая самозащита могла играть и магическую роль. Так, по версии крупного английского этнографа Дж. Фрезера, «каинова печать», поставленная Богом на братоубийцу и тем самым изменившая его лик, имела (или могла иметь) мистическое назначение; «Возможно… — пишет он, ссылаясь на многочисленные этнографические наблюдения, — «каинова печать» использовалась для того, чтобы сделать человекоубийцу неузнаваемым для духа убитого или же с целью придать его внешности настолько отталкивающий или устрашающий вид, чтобы у духа, по крайней мере, отпала всякая охота приближаться к нему». Иными словами, боевая раскраска первобытных воинов могла сочетать в себе, как собственно психологические, так и магические функции, которые, впрочем, самими воинами не различались: ведь и враждебный дух и враг-человек виделись частями одной реальности. Постепенно же знаки устрашения, становясь и знаками «мужества», могли обретать в глазах людей и эстетическую ценность…

Выражаясь иначе, «некрасивое» и уродливо отталкивающее, а в более поздние времена и эпатирующее, т. е. бросающее вызов привычным вкусам, могло преобразовываться, трансформироваться в нечто, не вызывающее эмоционального отторжения, а то и привлекательное.

Особенно наглядно этот процесс переплавки безобразно отталкивающего в привычное и даже в чем-то эталонное предстает перед нами сегодня: вчерашнее уродство, хлынув на экраны и страницы массовых изданий, вроде бы само собой, исподволь начинает вызывать совершенно иные эмоции, чем прежде. Тем самым расшатываются, видоизменяются глубиннейшие устои нашего даже не сознания, а подсознания.

Я ничего здесь не сужу. Суд — это итог. До итога же в этих вопросах далеко. Но нам сегодня, быть может, как никогда прежде, нужно смело взглянуть на всю панораму происходящего, отнюдь не ограничивающуюся канвой политических событий и узко экономических проблем. Взглянуть, вглядеться в нее и, возможно, острее ощутить значимость эмоционально-эстетического пласта в массиве всей человеческой культуры и самой жизни. И, конечно же, нужен увлеченный, многосторонний анализ, объемлющий, помимо прочего, множество потрясающе интересных явлений нашей действительности последних десятилетий. Интересных с познавательной точки зрения и тогда, когда что-то вызывает чуть ли не физиологическое неприятие. Ведь и это таит в себе нити, позволяющие почувствовать логику в головоломных лабиринтах нашего бытия.

Мы же с вами оказались перед следующим поворотом проблемы прекрасного, перед вопросом о соотношении ощущения красоты и сокровенного, перед переливами любования прелестными формами и стыда, перед сплетением эстетики, этики и религии.

Сознаю, что этого деликатнейшего вопроса мы коснемся лишь очень и очень поверхностно. И тем не менее от него невозможно уйти…

ПРИКОСНОВЕНИЕ К СОКРОВЕННОМУ

Затих обычно говорливый восточный базар. Наглухо закрылись двери и ставни. Исчезли люди, словно сдутые мощным дуновением невесть откуда налетевшего урагана. Не видно ни продавцов, ни покупателей, ни праздных зевак; и, кажется, сам ветер, повинуясь движению высочайшей длани, испуганно забился за пропыленные дуваны.

Все живое с трепетной покорностью опустило глаза, и только стража мерно двигающегося шествия бдительно следит, дабы никто не нарушил строжайший запрет. И только Алладин (а, может быть, Маруф, Азамат или кто-то иной?), спрятавшись, ловит взором околдовывающий облик направляющейся в баню принцессы Будур (а, может быть, ее зовут иначе?).

Она еще только собирается открыть свое тело прозрачным струям воды, и наш герой видит лишь луноподобное лицо и фигурку, укутанную бесценными тканями. Совсем немного в сравнении с тем, чем доводилось любоваться шаловливому Кришне, стянувшему одежды у плескавшихся в реке пастушек. Совсем немного? Но и это непростительный проступок, за который каждого, кто только будет обнаружен, ожидает страшная казнь.

В чем же дело? А в том, что созерцание царственной, чужой красоты запретно. Оно — вид бесчисленных табу, опутывающих жизнь людей. И потому пустеют улицы, когда появляются паланкины, несущие сказочных царевен. Потому чачваны закрывают до самых глаз женские лица, а чадры и паранджи окутывают соблазнительные фигурки с головы до пят. Потому-то на здоровенном металлическом щите у въезда в уже не сказочный, а вполне осязаемый иракский город Эн-Неджеф повелевающе сверкают слова: «Женщина! Прикрой свое тело!».

Вполне понятно, что если одним нельзя смотреть, то другим должно быть стыдно показывать то, чего не должны видеть другие. Третьим же неуместно изображать запретное.

Но вот на что и почему накладывают суровое табу? Что стыдно и что, относящееся к человеческому облику, то там, то тут оказывается «вне игры» и даже вне культурного языка, как в старой забаве, где, чтобы не проштрафиться, надо «да и нет не говорить, черное и белое не называть»?

Обилие этих запретов поражает своим многообразием, а то и явной противоречивостью. Здесь кутают тело, но открывают лицо, а где-то там прячут от посторонних глаз и лица; и героини поэтично-ироничного «Белого солнца пустыни» вздымают вверх подолы, чтобы прикрыть ими очаровательные носики и щечки, которые не должен видеть посторонний мужчина.

Где-то так обнажают женскую грудь, что платье начинает напоминать поднос, несущий на себе лакомый плод.

При этом в свое время в самых престижных и благопристойных заведениях, таких, как Берлинская опера, по указу его величества прусского короля женщины с чересчур робкими вырезами, чтобы посетить представление, должны были вооружиться ножницами, услужливо предоставляемыми гардеробщиками, и расширить поле обозрения до требуемых размеров.

Наступают иные времена — верхняя часть женского тела окунается в ткани, но зато ноги, некогда заботливо укрытые целыми потоками дорогостоящих материй, отдаются во всевластие мини, скорее подчеркивающих и привлекающих внимание, нежели прикрывающих…

А где-то ходят совсем нагишом. Или почти нагишом. Но, оказывается, и тут могут быть свои условности. Представьте, например, такую сценку: группа совершенно обнаженных африканок весело хохочет. Над чем или, точнее, над кем они смеются? Над воинами племени макололо, сопровождающих экспедицию Левингстона. В чем же дело? Оказывается, в том племени, где женщины ходят нагими, у мужчин принято и спереди и сзади закрывать свое тело свисающими с пояса кусками ткани. У воинов же макололо прикрыт лишь перед, и их вид в глазах аборигенок — непристойность, заслуживающая