бири: оказывается, они принадлежат племенам арийской расы, позднее известным под названием славян. Проделав гигантскую археологическую работу по сравнению находок в этих курганах с находками в раскопанной Шлиманом Трое, в прибалтийских, северорусских и южнорусских землях, Флоринский доказал, что они относятся к бытию разных ветвей единого могучего арийского народа — протославян.
Поразительны его выводы о причинах обезличения и ассимиляции тех или иных славянских племен, знание коих чрезвычайно важно для понимания сути и перспектив современных исторических процессов в славянском мире.
Книга И. Глазунова представляет собой качественно новое и ни с чем не сравнимое явление не просто потому, что включает в себя бездну новых материалов, открывает с неизвестной многим стороны разные явления отечественной и мировой истории. Самое главное ее значение состоит в том, что она создается на основе совершенно нового взгляда на историю, с позиции которого освещаются и отдельные факты, и исторические процессы в целом. Этот новый взгляд, составляющий важнейшую часть мировоззрения, сформирован постоянной работой души и ума над осмыслением Божьего мира, десятилетиями упорного труда по разрушению тупиков, в которые загонялась общественная мысль, и историческая наука в частности, отсчитывавшая, например, начало славянского бытия с V века нашей эры. Как уже говорилось, в первой части книги читатель еще только вводится в круг исторических интересов автора. И недаром не только в ней, но и во многих выступлениях, и даже в картинах, содержатся отсылки к источникам, на которые он, видимо, будет опираться при опровержении разных нагнетавшихся концепций, например, указания на древнейшие арийские книги — Ригведу и Авесту. А первым выражением целостного взгляда на историю славянских и русских племен может служить монументальное полотно «Вечная Россия», где исток их многовекового пути обозначен образом священной горы древних арийцев — Хараити.
Книга И. Глазунова чрезвычайно интересна и тем, что в ней, помимо всего сказанного, воссоздается процесс духовного развития великой личности. Читатель, проходя с автором путем познания добра и зла, становится сопричастным к поиску истины. Примечательной с этой точки зрения и особенно важной для молодого поколения является глава «Поиски», а также другие главы, относящиеся к периоду формирования мировоззрения и обретения мастерства художника в студенческие годы. Поэтому книга может и должна стать необходимым пособием и источником знаний не только в творческих учебных заведениях, но и в школах, для которых еще не созданы учебники, позволяющие изучать историю и вести воспитание молодежи в соответствии с национальными интересами Отечества.
Неудивительно, что произведения художника, обладающего таким неистощимым духовным потенциалом, оказывают особое воздействие на зрителей, которое многими определяется как «мистическое». О таком воздействии его картины «Вечная Росиия» рассказывал мне известный тележурналист А. Невзоров, для которого в свое время эта картина оказалась опорой в труднейший момент жизни. «Эта картина — великая, духовная, мистическое бесценное произведение, которое, действительно будет во все века живо. Мне Глазунов, повторяю, подарил надежду. Он из страшной темнейшей депрессии меня вывел и дал возможность верить в то, что мы победим. И второй раз я столкнулся с той же картиной Глазунова (это уже сплошная мистика) в Приднестровье, в окопе на Кошнинском разъезде. Там я увидел, как двумя расплющенными гильзами к деревянной крышке от снарядного ящика была приколочена репродукция «Вечной России»… Такие картины приходят в великие минуты жизни человеку на помощь».
И еще одно мнение на ту же тему, высказанное писателем Александром Прохановым в связи с уже другой картиной И. Глазунова — «Россия, проснись!»: «Русский спецназ, воюющий в Чечне, берет репродукцию этой картины с собой. Эта мистическая картина, в которой всякий любящий Россию человек увидит себя. У Ильи Глазунова любовь к России уникальна. Да, мы все любим Россию. Патриотов у нас много. Но глазуновская любовь не просто генетическая, она даже не религиозная, не культурно-историческая, — это какая-то мистическая любовь…»
Удивительно, что работу И. Глазунова видели и в Югославии, когда она подверглась агрессии со стороны НАТО… Так что мистика мистике рознь.
Илья Глазунов всегда проявляет себя не только как художник и мыслитель, но и как творец практических деяний. И вот какого масштаба они были. Особой вехой в биографии Глазунова стала возглавленная им и выигранная битва за спасение исторической Москвы — вернее, того, что от нее осталось к началу 70-х годов. Перепланировки и перестройки в хрущевские времена и продолжившиеся в брежневские, довели Москву до того состояния, что она была вычеркнута из международного реестра исторических городов. А по новому генеральному плану реконструкции столицы, разработанному главным архитектурно-планировочным управлением (ГлавАПУ), к началу 70-х годов намечалось уничтожение последних остатков ее старины. А сама Москва должна была быть рассечена шестью лучами проспектов, подобных Калининскому (ныне Новоарбатскому).
Помню, как однажды, глубокой ночью, замученный дневными заботами, но как всегда сверхдеятельный, Илья Сергеевич монтировал с друзьями в своей мастерской огромнейший альбом, показывающий былую Москву — несравненный образец мирового градостроительного искусства — и отражающий невосполнимые утраты, нанесенные столице, которой грозило превращение в безликий населенный пункт. Этот фундаментальный труд стал веским аргументом в руках Глазунова, неустанно бомбардировавшего высшие органы власти. Но решающий удар по Генплану он нанес, когда ему вместе с известным композитором Вячеславом Овчинниковым удалось собрать подписи самых выдающихся деятелей науки и культуры под письмом, бурно обсуждавшимся на заседании Политбюро ЦК, в конце концов «зарубившем» предполагавшуюся злодейскую акцию по окончательному уничтожению исторической Москвы, в которой мы теперь живем. Благодаря кому? Тому же Глазунову.
И кто, как не он, стал одним из вдохновителей и организаторов создания Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, а затем основателем Всесоюзного музея народного и декоративно-прикладного искусства в подмосковном Царицыне, Российской академии живописи, ваяния и зодчества, автором проекта реставрации его здания, художественным руководителем проектов реставрации зданий Московского Кремля, в том числе известного Большого Кремлевского дворца…
КАК ЖИВЕШЬ, HOMO?
К 60-летию Победы
А. А. Шерстюк
ВОЕВАЛИ СЕМЕНЫ…
1. ЧЕЛОВЕК ИЗ КРЕМАТОРИЯ
Повествование Семена Митрофановича Рассказчикова
о пережитом в немецком плену
Мне в руки попала толстая тетрадь, 87 страниц которой плотно исписаны фиолетовыми чернилами. Записи сделаны около 50 лет назад, когда автор их был еще сравнительно молод. Чудом выйдя живым из ада фашистских лагерей, он решил оставить описание пережитого потомкам.
Этот очерк — как бы краткий конспект тетради.
«Traktorfbhrer» — так записана профессия Семена в учетной карточке узника немецкого лагеря.
Да, он был до войны «тракторным фюрером» — сибирским сельским трактористом. Родился в 1918 году. В 12 лет стал круглым сиротой. В 1939 году пошел на кадровую службу в Красную Армию. Под городом Ярцево получил приказ привезти из Починка (родина автора «Василия Теркина») автоцистерну бензина. Его машина уже миновала бомбардируемый и горящий Смоленск и вдруг выскочила на идущие в лоб немецкие танки. Чтобы не попасть в плен, пошел на таран. Но остался жив, очнулся в плену. Вскоре с товарищем сделали подкоп под проволочное заграждение и бежали. В одной из деревенек остановились у стариков, с голоду наелись досыта, заболели дизентерией, несколько недель ютились в баньке. Затем переоделись в крестьянскую одежду и двинулись на восток. Шли лесом вдоль шоссе от Смоленска на Рославль. Товарищ едва волочил раненую ногу, отставал и подорвался на мине. Пока Семен его хоронил, наскочили проезжавшие по шоссе немцы, услышавшие взрыв. Погрузили русского в машину и долго везли. Ночью остановились в деревне, устроили пьянку. Удалось снова бежать. Добрался до городка Кричев.
Сделаем небольшое отступление. Мне, читавшему эту тетрадь, подумалось: а ведь как ни жестока была судьба русского солдата Семена, все ж что-то и берегло его от еще худшего. Я бывал в описываемых местах. Немцы провезли Семена через Рославль тогда, когда там уже действовал их лагерь для русских военнопленных. И это был настоящий лагерь смерти. Все наши солдаты, около 250 000 человек, погибли в нем от голода. Их совершенно не кормили. Они выгрызли с корнями сырую траву, ели дождевых червей, но этим лишь сделали мучительней свою смерть.
А вот что пишет автор: «В Кричеве военнопленные в лагере умирали с голода и холода. Из сотен людей оставались в живых единицы, их не хоронили, а складывали в штабеля на цементном заводе…».
Впрочем, в Кричеве Семен не был пленным. Он нанялся в работники, за еду и кров, к одному жителю, служившему у немцев в пожарниках. Познакомился также с радиомонтерами, стал с ними ставить радиоточки в домах. В одном из домов жили немцы и был склад продовольствия. Родилась мысль поджечь его. Когда проводил заземление для радио, проложил фитиль — ватную бечевку, а на конце ее, у стены — коробок спичек. Стену облил бензином. Поджег бечевку с дальнего конца и оставил ее тлеть. Немцы включили радио, обрадовались голосу любимого фюрера, устроили попойку, Семену дали пол-литра спирта, он ушел. Ночью дом сгорел дотла. Немцы выскочили в одном исподнем. Но его не заподозрили — были весьма нетрезвы и ведь сами раскочегарили печку.
Но в марте 1942 года Семена захомутали на работу в Германию. В Данциге на рынке рабов его в числе 36 русских парней выбрал «баур» по имени Ганс и повез за сотню километров в свое имение. Работали в поле. Огромная норма, еда — баланда, ненависть к рабовладельцу, стычки. Однажды Семен не выдержал, вспылил, дерзко рубанул хозяина мотыгой в висок и сбежал. С ним еще трое. Шли на восток, ночами. Подошли к Висле. Наткнулись на двоих полицаев. Убили их ножами, но потеряли и одного своего товарища. Нашли лодку, переправились через реку, пошли дальше. Убили еще одного полицая и на его мотоцикле (здесь пригодилось Семеново умение водить технику) ехали, пока не закончился бензин. Шли и шли дальше. Но, ночуя возле одного из хуторков в кустиках посреди поля, сонные были схвачены. Привезли их в местную тюрьму. Ввели в камеру, стены которой были забрызганы кровью, всыпали по 50 розог и — на допрос. Их версии, что отстали от транспорта, шедшего из Минской области, немцы не поверили.
«Нас подвесили за руки в вывернутом положении за спину… От боли я искусал себе язык и губы… Висели, пока не потеряли сознание… Очнувшись, я увидел, что лежу на полу весь мокрый… Товарищи лежали рядом, они были без сознания и глухо стонали».
Затем их голыми кинули в бетонную камеру-мешок. Стояли они в ней обнявшись, держа друг друга. Сколько времени прошло, узнали лишь потом (двое с половиной суток).
Это было в Риппинской тюрьме.
А затем их повезли в Грауденцское гестапо. Еще 9 дней избиений («кожа висела клочьями»), вши и клопы в камерах, кружка баланды в обед. И вот их везут дальше.
Вообще-то у автора записей этот лагерь называется Штутов. Наш не шибко грамотный герой немецкие слова пишет, как запомнил их на слух. Возможно, мы иногда не совсем точно передаем применяемые им немецкие названия и термины, но да простит нас читатель. Не это главное. Последуем за героем дальше в его трагической судьбе.
Итак, сентябрь 1942 года, карный лагерь Штуттгоф. Карный, то есть для особо провинившихся. Сюда кидали узников всего на 3 месяца, но этого срока было достаточно, чтобы остаться здесь навсегда почти любому.
Первое, что увидел Семен, выходя из «воронка», — это как на повозке везут человеческие трупы. Их везли к отдельному домику, стоящему в стороне от зоны. Это был крематорий.
Затем десятки трупов он видел каждый день.
Семен получил полосатую одежду с личным номером — 15945 R. «R» означало «русский».
Началась обычная лагерная жизнь: работы — транспортные и строительные; построения; «аппель антретен» — поверки; баланда, проглатываемая на ходу; избиение палками за малейшее промедление или слабость; никакой обуви, в том числе в морозы; вши, блохи, клопы; трупы, трупы, трупы — утром в ушраме (уборной) и в штубе (барачном блоке), днем — везде.
«Некоторые падали без сознания где-нибудь на рабочей площадке, или в канаве, или в стройматериалах. Если при построении в конце рабочего дня не досчитывались человека, заставляли стоять всех до тех пор, пока не найдут потерянного. А этого бедолагу, еле движимого, приводили и казнили через повешение, как за побег».
«Много было охотников за человеческой смертью со стороны охраны СС, которые бросали палки в запретную зону и, выбирая из заключенных жертву, посылали за ней, а сами расстреливали из автоматов».
«В ночное время поднимали человек 10–12, запирали в ушрам, напускали в большие бетонные корыта глубиной с полметра холодную воду и заставляли нырять в нее головой, пока не задохнешься. Кто вперед вытаскивал голову из воды, тех оставляли, а остальных снова загоняли в штубу. Наутро можно было видеть тех оставшихся мертвыми, раздетыми догола».
Через месяц пребывания в карном лагере Семен, имевший рост 180, стал весить 42 кг.
«У меня начала опухать правая нога. Это было для меня очень странно: из статуи-скелета я стал поправляться одной частицей своего тела — правой ногой. Я уже не мог передвигаться. Меня взяли под руки товарищи, которые были посильней, и повели на рабочую площадку. Я знал, что уже отживаю последние минуты. Еле-еле взял лопату в руки и стал подкапывать пень. Но вскоре не выдержал и сел. Подошел капа (бригадир-надсмотрщик) и стал бить меня палкой. Я потерял сознание…».
«Когда сознание вернулось, я увидел себя раздетым догола, лежащим среди трупов. И было тепло, будто я лежал на русской печке. Я подполз к открытому окну и увидел зону лагеря. Тут-то я понял, что нахожусь в крематории. Я вывалился из окна на землю, полежал, затем пополз в зону лагеря. Полз, пока была ночь, и затем стало светать. А я все понемножечку полз и полз, временами проваливаясь куда-то, в бессознание…».
«Меня заметил часовой. Два эсэсовца принесли носилки и доставили меня в лагерь. Много собралось «СС»-охраны, в том числе и лагерьфюрер, все смотрели на меня с большим удивлением — на скелет на носилках, обтянутый кожей, — и ржали, как жеребцы… Показывали пальцем и говорили: «Ман аус крематорий! Ман аус крематорий! (Человек из крематория!)». Затем лагерьфюрер что-то скомандовал, и меня понесли в ревир — лагерную больницу».
По-видимому, даже эсэсовцы были поражены стойкостью ползущего с того света узника.
В ревире Семен пролежал около месяца. Ему подлечили ногу и привезли вместе с другими заключенными к железной дороге. Погрузили в товарные вагоны, закрыли наглухо дверь, состав тронулся. Через щели можно было прочитать названия станций: Данциг, Берлин… В Берлине, впервые за трое суток, двери отворились и дали горячую пищу — женщина с красным крестом на белой шапочке разлила суп в бумажные стаканчики. Затем везли еще трое суток.
«Наконец поезд остановился. В вагон вошел немецкий солдат, показал рукой на выход. Но людей, которые могли бы выйти сами, было мало…».
Из 300 узников, отправленных из карного лагеря Штуттгоф, в концентрационный лагерь Дахау живыми прибыли 96.
Дахау поразил Семена прежде всего размерами: и лагерь огромный, и стена, которой он обнесен, 8-10 м высотой. А еще — полным «интернационалом всей Европы»: здесь были сербы, хорваты, чехи, испанцы, голландцы, немцы, французы, австрийцы, бельгийцы, поляки, шведы, финны…
Прибыли 20 ноября 1942 года, шел снег. «После бани одежду нам не вернули, а посадили на тележки на резиновом ходу и голышом повезли. Снег падал на наши скелеты-тела, таял и стекал холодными струйками, а люди в полосатой одежде везли нас вглубь лагеря».
«Нас разместили в 21-м блоке, в 3-й штубе. Я получил личный номер заключенного -40440. На груди под номером был красный треугольник с буквой R. А еще у всех русских, в отличие от других наций, были выстрижены волосы полосой со лба до затылка…».
«Наш блок был экспериментальный. Из него брали людей на ревир, заражали их малярией и другими болезнями и потом наблюдали...»
«Несмотря на голод, люди меняли последний кусок хлеба на табак, чтобы хоть немного успокоить свои нервы, а курили гродненскую крепкую махорку, от которой и без того слабый человек становился пьяным…».
«От всего этого, да притом и оттого, что нас выгоняли на улицу, обливая холодной водой, я серьезно заболел… В марте 1943 года меня с высокой температурой поместили в 13-й туберкулезный блок…»
И хотя из этого блока со зловещим номером почти никто не выходил живым, здесь Семену, второй раз после крематория, крупно повезло.
Трудно сказать, за что полюбил Семена этот врач. Может, за то, что его пациент оказался чуть ли не с другой планеты — из далекой Сибири. Или за то, что тот был из страны Сталинграда, весть о котором, печальная для фашистов и воодушевлявшая весь «интернационал», уже дошла до узников. А может, за то, что, когда этот врач, после первого укола, не дал Семену баланды, тот «обругал его всякими скверными словами». Врач спокойно выслушал дерзкого русского, затем пошел и принес больному кусочек домашнего хлеба, намазанного сливочным маслом, а сверху лежали тоненькие пластинки вареного яйца.
Когда анализы показали, что у Семена туберкулез легких, врач Плачек не только не бросил его как безнадежного, а стал еще внимательнее к нему. «Еще больше приносил мне съестного, делал мне вливания. Я никогда не забуду этого человека, он спас мне жизнь, делясь со мной всем, что ему присылали из дому…»
Окрепнув, Семен стал помогать Плачеку чем мог и так продержался целых 9 месяцев. В декабре 1943 года он после эсэсовской проверки был возвращен в 21-й блок. «При расставании Плачек дал мне котомочку с продуктами и пригласил регулярно приходить к нему за помощью в питании, что я и делал потом».
В марте 1944 года Семена направили в филиал Дахау — лагерь Оттобрун, находившийся недалеко от Мюнхена по дороге к альпийским горам.
Лагерь в Оттобруне был небольшой — около 350 заключенных, из них треть — русские. Заключенные разгружали упакованное оборудование, рыли карьеры в 12–14 м глубиной — по слухам, здесь должны были построить экспериментальный завод.
Между тем, конец нацистского эксперимента над миром уже приближался. Пошел 1944 год, самолеты союзников начали бомбить логово врага. Заключенных стали посылать на раскопки руин.
«Однажды при раскопке одного разрушенного дома я нашел золотой браслет. Он вскоре пригодился. Из лагеря на работу мы ходили мимо столовой, в которой питались гражданские немцы. Иногда нас посылали сюда в качестве грузчиков. И вот мы сумели договориться с владелицей этой столовой. Отдали ей золотой браслет, а она давала нам продукты. А чтобы конвоир не мешал, лучшая часть шла ему».
К марту 1945 года бомбежки и вой сирен стали очень частыми, а немцы — злыми. Урезали вдвое лагерный паек. Заключенные быстро слабели. Однажды поймали и съели собаку хозяйки столовой. Она доложила лагерьфюреру.
«Лагерьфюрер закричал на нас: ах, вы, русские бандиты, съели собаку? Наш бригадир Леонид Тизенгаузен, инженер из Одессы, ответил: да!»
Им дали по 50 розог и посадили в стоячий карцер, который узники называли «собачьим ящиком».
«Открыли каждому дверцы, поставили и закрыли. Спина прижималась к стене, а грудь — к двери. Ни повернуться, ни присесть было невозможно. Так мы стояли 6 суток, двери ни разу не открылись. Избитое тело ныло от боли. Холод, голод. Первые сутки мы еще перекликались, а затем только изредка доносились слабые голоса… Когда лязгнули запоры и открылись двери, мы из ящиков вывалились на пол… На носилках нас перенесли в кантину (лагерную столовую), дали жиденькой баланды. Две недели мы не ходили на работу. Мой товарищ из Киева Дмитрий Слиян и другие отдавали нам свои пайки хлеба, помогали, чем могли…»
До капитуляции Германии оставался месяц, а эсэсовец, у которого зэки-грузчики попросили сигарету, им ответил: «Нет для русских собак сигарет. Все равно вы скоро пойдете на удобрение нашей земли».
Заключенные не ожидали ничего хорошего от врага. В последней агонии они могли уничтожить всех узников. Выход был один — бежать.
Один из их конвоиров как-то рассказал, что его родные места заняли американцы. «Мы посоветовали ему бежать домой, пока не поздно, переодевшись в гражданскую одежду. Но он ответил, что нужно подождать еще с неделю».
Эта неделя оказалась роковой для несговорчивого немца. Напряжение нарастало с каждым днем, фронт был рядом. 16 апреля 1945 года, находясь в поле, заключенные предлагают конвоиру бежать вместе с ними. Однако тот направил на них автомат. Тогда, сделав вид, что покорились, они пошли в лагерь. Но по пути сумели обхитрить врага. «Я, подброшенный руками товарищей, свалился прямо на немца. Сбитый моим телом, конвоир упал. Его выстрелы просвистели мимо. Мы вырвали из его рук автомат и ударом приклада прикончили его…»
Уходить сразу же, днем, в полосатой одежде, среди полей было опасно. Засели в воронку от бомбы, обложили друг друга землей. Искавшие их немцы прошли близко, но их не обнаружили.
Зная, что в 7 километрах лес, ночью двинулись к нему. Дошли, день просидели в зарослях, а следующей ночью двинулись дальше. Вышли на поместье бауэра. Убили из автомата двух огромных сторожевых собак. Припугнули хозяина и остальных, взяли кое-что из одежды, продукты и снова в путь. Через несколько ночей вышли к большой реке — как потом оказалось, Дунаю. Добрались до парковой зоны Мюнхена. Прятались под деревом, сваленным бомбежкой.
Товарищи ушли разведать, что и как. Семен их не дождался, решил тоже идти. В парке находиться было опасно, тем более, что его, прячущегося, уже кто-то проходивший заметил (и дал деру). Чтобы попасть в город, надо было пройти охраняемый мост. Увидев идущую к мосту женщину с чемоданом и сумкой, Семен пошел с ней рядом, предложил помощь. Она испугалась, но согласилась. Прошли часового. За мостом женщина поблагодарила и дала деньги — марку.
Семен сел в первый попавшийся трамвай, и здесь ему повезло — он услышал среди пассажиров русскую речь. Это оказались соотечественники из гражданского, то есть неохраняемого, лагеря. Таких лагерей в Мюнхене было много. Их обитателей, в основном молодежь, принудительно вывезли в Германию и заставили работать на предприятиях. Некоторые здесь поженились и даже имели детей.
Семен несколько дней скрывался в бараках русского лагеря № 9.
Американцы сбрасывали с самолетов листовки — сообщали, когда будут бомбить, призывали уходить в укрытия. 29 апреля в Мюнхен вошли их танки. Наладилось питание: американцы давали продукты.
Но поведение союзников порой было странным. Когда заключенные лагерей стали мстить своим мучителям, убивать их, то американцы брали фашистских лакеев под защиту. И фашисты почувствовали себя свободней. Были случаи, когда по ночам они делали налеты на гражданские лагеря, вырезая по нескольку десятков человек. Американцы охрану не дали, а расклеили призыв: «Русские, объединяйтесь и сами себя охраняйте». Пришлось нашим ночью ставить своих часовых.
Однажды Семен встретил в городе знакомого по Оттобруну узника. Тот рассказал, что после их побега остальных заключенных заставили сутки стоять у ворот лагеря без пищи и воды. А еще через несколько дней их погнали пешком в Тироль, к горам. Ослабших в пути пристреливали, а ему удалось бежать.
В Мюнхене Семена поразил зоопарк. Здесь были звери со всего света — тоже «интернационал», и они тоже были узниками. Но, в отличие от узников-людей, к ним отношение фашистов было не зверское.
В конце июня 1945 года людей из гражданского лагеря, в котором находился Семен, отправили сначала в советскую оккупационную зону, а еще через несколько недель — на Родину. Радость была так велика, что в товарняке, которым они ехали, не прекращались песни и танцы под музыку колес. Проехали немецкие города Линксе (здесь была устроена баня), Мельке, затем — Вена, Будапешт, Яссы, Унгены. В Унгенах простояли 3 недели. И наконец привезли в Одессу.
Фильтрационная комиссия в Одессе признала Семена негодным к дальнейшей службе. Он поехал на родину, в Сибирь, залечивать туберкулез испытанным народным средством — барсучьим салом.
Барсучье сало помогло, Семен подлечился. Но навсегда остался дистрофиком.
В 1953 году Семен переехал в подмосковное Крюково, которое в войну было последним огненным рубежом, где был опрокинут враг и откуда затем прах Неизвестного солдата лег у Кремлевской стены. Позже на этом месте был построен красивый город Зеленоград, ставший районом столицы. Семен Митрофанович участвовал в строительстве нового города, до пенсии работал на автодормехбазе. До 60-летия Победы не дожил года с небольшим.
Тетрадку воспоминаний написал в начале 50-х. Тогда ему казалось невероятным, что жизнь его будет длиться еще долго, и надо было успеть оставить о себе память.
Встречался ли, переписывался ли с теми, с кем свела война? Нет. И не до того было, и адресов точных не знал. Да и большинство ведь — и с кем бежал от «баура» и попал в карный Штуттгоф, и с кем сидел в Дахау — погибли уже тогда.
Пенсию получал по инвалидности II группы — но по общей, не военной. И это было обидно — здоровье ведь потеряно тогда, на войне.
Узнав из газет, что Германия выплатила компенсацию России за узников концлагерей, Семен Митрофанович написал письмо с просьбой подтвердить его пребывание в концлагерях и что над ним проводились медицинские эксперименты. Получил в ответ копию учетной арестантской карточки с обоими своими номерами — 15945 и 40440. Правда, Семен Митрофанович тогда записался под чужой фамилией — ведь как бежавшему из плена ему пришлось, еще начиная с Кричева, скрывать свои данные. Но это противоречие удалось обойти — к счастью, в Москве нашелся узник Дахау, подтвердивший подлинность, так сказать, своего со-каторжанина. И Семен Митрофанович получил личную долю компенсации.
Дело, конечно, не только в доле денежной, не в германской компенсации. Есть еще доля — судьба. Дело — в признании. В признании того простого факта, что рядовой русский солдат Семен Рассказчиков, попав в мясорубку мировой бойни, сделал все, что от него зависело, для своего Отечества и перенес столько, что и собирательному герою шолоховской «Судьбы человека» не довелось пережить. И не его вина, что в наших отечественных архивах — и в Одессе, где Семен Митрофанович проходил фильтрацию, и в Красноярске, где он жил сразу после воины, — почему-то в отличие от немецких, не сохранилось о нем данных.
Данные-то сохранились. Вот эта тетрадка — тоже документ, из неровных строчек которого прорывается удивление, теперь уже и наше:
— Ман аус крематорий!..
2. «ПИСАЛ ПОТОМУ, ЧТО ЖДАЛ СМЕРТИ»
Окопные дневники линейного связиста
Семена Исаевича Гликина
Бывают такие люди — очень смахивающие на литературных героев. Семен Исаевич Гликин, прошедший войну от Сталинграда до Берлина рядовым солдатом, напоминает одновременно и чеха Швейка, и англичанина Питкина, и русского Чонкина. Тип простака, вроде бы все делающего как все, но то и дело попадающего впросак.
Вот в мае 1945-го Гликин участвует в штурме Берлина, он линейный связист на передовой, служит успешно. Командование объявило: наград за Берлин не жалеть. И награждены были сотни тысяч солдат. Медаль «За взятие Берлина» получили даже те, кто до немецкой столицы десятки километров не дошел. Дали ее и Гликину, но ведь он-то тянул провод под разрывами снарядов по столичным «штрассе» и написал на рейхстаге: «Немцы гады — я в Берлине» (сохранилась открытка, отправленная им из фашистского логова домой в Москву). Ему вытанцовывался орден, но все сорвалось. Расскажем словами из фронтового дневника Гликина (запись сделана 3 мая 1945 г.):
«1 мая наши славяне наткнулись на винные склады. Я весь день держался правильно. Но под вечер напился. Напился как следует. И даже не все помню, что делал. Кричал и валялся. Таким нарвался на полковника. Это явилось поводом, чтобы перевести меня в дивизион, а одну девчонку (любовницу) — на мое место. Это все не важно».
О переводе солдат не жалеет — жалеет о потерянной награде, которую ему теперь, конечно, к предыдущим уже не добавить: «Больнее всего на душе оттого, что упустил так тяжко заработанную награду за Берлин. Ну выпил, все пьют. И даже большие проступки делают, и то ничего».
Беседуем с ним аккурат перед Новым годом. Задаю ему дежурный вопрос: «Запомнилась ли встреча какого-либо Нового года в войну?» — «А как же! 1942-й Новый год, например». Стоял Гликин тогда на посту в военном училище, где он был курсантом, — и вдруг винтовка выстрелила от толчка прикладом о пол (польские винтовки были без предохранителей). Последовала немедленная «награда» — 5 нарядов вне очереди.
Опять же вопрос: почему был рядовым, если до того учился в военном училище? Да исключили его. То из увольнения опоздал (пошел на лыжах и заблудился), то дневники личные у него нашли (а вести их не разрешалось).
Скажите, читатель, вы много знаете солдатских дневников? Написанных на передовой? Я такое встретил впервые.
Уже само то, что им, этим истрепанным и ветхим полуразвалившимся блокнотам, перевалило за полсотни лет, и прошли они столько дорог стольких стран, и впитали в бумагу столько пылинок и дыма — это ли не чудо?
Один из блокнотов попал к Гликину от убитого немца. В нем есть типографские пометки, календарь 1941 г. Читаем: «Mai 1. Mittwoch. Nat. Feiertag des deutschen Volkes* (1 мая, среда. Национальный праздник немецкого народа); Mai 2. Donnerstag. Christi Himmelfahrt (2 мая, четверг. Вознесение Христа)». Вот так-то! И Первомай у них не хуже нашего, и у Христа они за пазухой.
Символично, что как раз поверх этой даты в дневнике Гликиным написана стихотворная строка: «Прогнать врага от нас уж навсегда».
Пометок, сделанных рукой убитого немца, немного. Против некоторых дат стоят аккуратные буковки, например, «September 16. Lotta» (16 сентября. Лотта). По-видимому, это дни рождения его подруг и друзей.
А поверх всего этого — размашистый почерк Гликина.
О чем же пишет солдат?
Прежде всего, солдат описывает, конечно, свои будни. Где он уже находится и чем интересным отмечено это место: «25. 08. 44. Кишинев остался позади, проходили его вчера (вчера же и освобождали). Малость попил там вина. Русскую речь среди гражданского населения слышишь все реже и реже». «Перешли на другое НП (опять провод мотать!). Дежурил сутки в полку. Вчера устранил порыв под сильным артиллерийским обстрелом».
Начинается этот, «немецкий» дневник 22.05.1944 г., уже пройден большой путь, но и до победы еще год. Читаем на первой странице:
«Сейчас ты находишься в Бессарабии, в какой-то излучине Днестра. Идут бои «местного значения». Эту общую фразу приходится переживать немного глубже, нежели привычную уху газетную сводку».
«Ты» — это такая форма у него диалога с самим собой. Описаний военных будней, их атрибутов в дневнике мало. Больше — рассуждения о тех или иных ситуациях с попыткой дать им оценку, понять свое место, определить стиль поведения.
«Когда близко рвутся снаряды, кажется, что к тебе это никакого отношения не имеет. Но когда где-нибудь поблизости свистит снаряд, то ты больше пригибаешься, прижимаешься к окопу. Ты смотри, не проявляй излишнего героизма, лихачества, рисовки».
Последнее слово — одно из очень характерных в мироощущении героя. В диалоге с самим собой он то и дело употребляет такие фразы: «Ведь ты не рисуешься, верно?», «Ведь ты не для красного словца говоришь, верно?»
«На нерадивых мне и самому тошно смотреть. Правда, я еще малость неряшливый и не очень поворотливый. В трусости меня еще никто никогда не попрекал (ты пишешь это, наверно, из-за того, что тебя кое-кто подхваливал, и говоришь, что трусости у тебя нет. Эх, ты! Или рассчитываешь, что кто-либо прочтет эту писанину и похвалит тебя?). Хороший солдат должен быть хитроватым, уметь жить с начальством и обязательно добросовестно и умело (а можно иногда и умно) выполнять свои обязанности».
Автор дневника хоть и ведет «эту писанину» вроде бы сугубо для себя, но однажды в нем, обиженном тем, что товарищи не одолжили ему обмоток, прорывается: «Обмотки! Только подумать! А вы и не знаете, наверно, что такое обмотки?». «Вы» — это уже не «ты», не обращение к самому себе. И в этом, пожалуй, впервые обнажается главная тайна дневника, его смысл: оставить, на случай внезапной гибели, свой след на земле, свой «нерукотворный памятник».
И надо сказать, что наша догадка подтвердилась прямым признанием солдата в самом конце дневника: «Писал потому, что ждал смерти…». Здесь же следует очень мудрое, на мой взгляд, продолжение: «…а когда ждешь ее, то возможны героические поступки». То есть, надо полагать, — и отчаянные, вплоть до безрассудства, тоже. Чему свидетельство — сам факт ведения дневника, за который Гликину однажды уже не поздоровилось, но это не остановило его.
Солдат уже прошел немалый путь, а наград все нет. Но не думать о них он не может:
«Эх, если б все учитывалось точней и справедливей, то, возможно, и у меня на груди была бы какая-нибудь медалишка, ибо я чувствую, что многие, кто их имеет, меньше меня пережили… Многие в разговорах об этом безразлично махают рукой, мол, на кой черт они мне сдались, остаться б целым самому. Так-то оно так, но на фронте ты давно, а эти побрякушки имеются у многих поблядушек и холуев, хотя большинство носит их заслуженно».
Через несколько листков, после описания боя с отступлением, когда он последним оставил передовую, чтобы спасти, смотать 200 м кабеля («пожалел бросить, и хорошо, что хорошо кончилось») и затем краткого описания похорон солдата Потапова из 6-й батареи («со всеми почестями, т. е. закопали, говорили и дали салют ~ но ботинки с ног у него уже были сняты», — отмечает наблюдательный глаз), — опять та же, не до конца высказанная обида:
«Раз даже у офицеров не все ладно насчет наград, то можете представить себе, что ниже творится. Посмотришь, посмотришь и плюнешь. Обойдусь и без ихних наград. Не это глазное!».
Фраза «Не это главное/» заключает рассуждения солдата так часто, что создается впечатление, будто все, о чем он пишет, — не главное. Но должно же все-таки быть что-то, о чем так снисходительно нельзя говорить?! Да, оно есть:
«Я, как и все, боюсь смерти, но просто не показываю виду. Когда иду по линии (а часто за углем или картошкой, туда вперед, где еще больше стреляют), — я иду просто, без расчетов и рассуждений, не так прячусь, не так бегу, как другие (может, из-за рисовки?). Ибо не знаешь, где это тебя может прихлопнуть. Идешь, потому что надо идти, а убить всюду может, и где именно, тебе не известно. И потом, в эти моменты у тебя какое-то безразличное состояние или презрение к смерти. Нет, вот хорошо: «безразличное состояние», а «презрение к смерти» — это уж слишком». (27.03.1945 г.)
Очень интересна запись, сделанная Гликиным в Бессарабии 23.08.1944 г.:
«Вечером наши расстреляли одного пойманного (полицая? — А.Ш.). К чему это пишешь? Потому что он занимает какое-то место в мыслях. Такие сволочи много насолили нам, их и не стоит жалеть. Но чуть-чуть подумаешь, что он все-таки немного человек, сложный сам по себе, полный всяких забот, и вот раз-два — нету него никаких забот, убит без суда и следствия, оставлен валяться без документов, забот и дум».
Ощущение сложности человека, его бытия проявляется у солдата тогда, когда он пытается понять поведение различных людей. Сначала он вроде бы осуждает их, но затем прорываются и иные нотки.
Вот из Германии им разрешили отправлять домой посылки: «Выбирались давно, собирали, паковали, зашивали, перешивали. Положишь одну вещь, потом заменишь другой. Каждому хочется помочь своим домашним, так как знаешь, что там живется трудновато, тем более, что очень большая доля немецкого богатства состоит из российского награбленного добра». (Казалось бы, что может отправить солдат, не имеющий на фронте ничего, кроме снарядов да котелка? Но ответ на этот вопрос нами уже получен.)
«В этом отношении ты не был таким жадным, как другие. Или тебе это только кажется? Пожалуй, нет. А много я наблюдал жадных. Офицеры тоже, даже больше, жадничают. У них ведь больше возможностей и условий. А знаешь, что ведь легче всего критиковать, чем самому быть правильным во всяких условиях». (4.02.1945 г.)
Эти же нотки есть и в теме отношений подчиненного и начальника на войне, рядового и офицера. Говоря о посылках, автор отмечает, что солдатам разрешено отправлять не до 10 кг, как офицерам, а вдвое меньше. И еще:
«Я не раз писал о том, что основную тяжесть войны переносят на своих плечах рядовые солдаты. А первый почет и первые привилегии — офицерам, ибо они командуют, хотя намного меньше работают физически, больше спят и лучше живут».
Но заключение все в том же духе: «Ну, так это нужно на пользу дела, на пользу победы. Значит, надо, и приходится переносить и терпеть еще и это дело». (5.03.1945 г.)
Такому же смиренному осмыслению подчинен и следующий эпизод:
«Больно смотреть на некоторых привилегированных офицеров. Ну взять, например, «политиков», хотя бы майора по политчасти. Пускай он делает какую-либо работу. И сам перед собой оправдывает себя. Он ведь должен быть чистым и кристальным, как слеза. Зачем он возит за собой не только денщика (положен ли он ему?), но и даже блядь, мягче, боевую подругу. И ее отрывает от несложных ее обязанностей, дежурств и т. п. Все это отражается на нас, рядовых солдатах, ибо больше положенного штата в полк людей не дают. Солдат — это такое существо, который все может перенести, только на небо не влезть. Больно это переносить не только мне, но большинству простых солдат. По-моему, у всех такая большая сознательность долга, что принимают это как необходимое, которое приходится пережить сверхурочно. Ну, перенесем с честью, что поделаешь». (24.11.1944 г.)
Иногда в датах между записями, словно зияющие воронки, появляются большие перерывы (и затем становится ясно, чем это было вызвано — подготовкой к наступлению, наступлением, перемещением на новые позиции). А иногда в характере записей видна пунктирная торопливость, напряжение боев.
Вот записи, сделанные на Вислинском плацдарме, приводим без купюр:
«6.01.1945. Заваривается что-то грандиозное, жуткое дело.
9.01.1945. Каждую минуту может убить. Ты сейчас под обстрелом или пулями, часто на виду у немцев, должен бегать по линии и исправлять ее.
14.01.1945. Вот она началась, самая заваруха. Что-то будет.
24.01.1945. Ты еще жив».
Но вот бои закончились, освобождена Западная Польша, с 1939 года колонизированная немцами.
«Немцы, на которых работали поляки, убежали. Кое-кто остался. Один такой, типичный ариец, жирный, здорово волновался, падал на колени. Некоторые жители приходили ему бить морду. Мы не дали: приедут власти, они займутся».
«Поляки встречают нас радушно, хлебом-солью, даже называют освободителями. В одно местечко мы въехали первыми. Поляк встречал всевозможной выпивкой. Бедные эти поляки!»
«Питаться стали хорошо, примерно как немцы у нас в 1941-42 гг. Едим свинину, курятину, жиры, мед. Я себя во всем удерживаю».
«А в Кутно было такое дело: ночь там переночевали (между прочим, я там заигрывал с одной полячкой, Зосей, но дальше дело не пошло), утром ребята где-то достали литр спирту — выпили его всем отделением, мне поднесли тоже. Меня здорово развезло, но обошлось».
Эта фраза у Гликина заканчивает заметку об ужасах войны: как приходится тащить связь не только по открытой местности, по еще неразминированным местам, но и по окопам, по солдатам пехоты — спящим, убитым. Иногда убитый казался спящим, связист пытался его будить, и ужас охватывал его, когда в руках обнаруживался холодный оскал смерти. А еще ужасней были стоны умирающих от ран.
Но она же, эта фраза, может быть отнесена и к такой, весьма внезапной для сурового духа тех дней записи, как только что процитированные нами слова о Зосе, а еще — к сделанной в праздничный день 23 февраля 1945 г.:
«Мечтаем о девушках. Как они сейчас нам не хватают! (так у автора. — А.Ш.) Хотя бы ласкающий женский голос, предназначенный тебе. Нету этого… А как часто можно услышать: «Когда все это, наконец, кончится?». Война то есть. А сколько девушек там томится без нас!»
Итак, девушки… Кроме этих двух скупых вздохов, мы об этом в дневнике ничего не находим. Но в другом блокноте Гликина, отведенном специально под стихи, встречаем более развернутый лирический прилив.
Вот стихотворение «Девушка в шинели», написанное Гликиным в апреле 1944 г.:
Взгляд мой невольно смутила
Солдатка, с улыбкой в глазах.
В ней женственность всюду сквозила —
В шинели, ремнях, сапогах.
Женственность, сквозящая в ремнях, видать, не часто попадалась на глаза молодому солдату, но иногда она могла попасться ему на слух:
Мой грубый слух, что различает
Полеты пуль, снарядов, мин,
Не безразлично отмечает
Твой нежный голос, как жасмин.
Эти изысканные строки мастерством своим выделяются из остальных — в основном непоэтичных, риторических, неумелых. Отнесем это к чудесам, которые способно творить глубокое ощущение переживаемого момента.
Гликин как поэт представляет собой стихийное явление, существующее вне поэтической культуры. Да, он пишет самые разные стихотворные тексты — то это посвящение повару; то эпиграммы; то стихи о пути полка; то тиражируемые для друзей послания типа «Моя дорогая, ты мне не хватаешь», — но все это не только без владения стихотворной техникой, но и без образного мышления.
Но все же иногда что-то в этих текстах трогает и поражает. Вот запись, сделанная на листке, помеченном в трофейном блокноте Juni 1941, 22 Samstag (22 июня 1941 г., суббота): «Не той ты дорогой пошла».
Причем это вовсе не критический упрек Германии, начавшей в этот день сгубившую ее войну, — нет, это строка из все того же стихотворения «Моя дорогая…», упрек любимой от солдата, которому она изменила. Такой вот мистический перекресток, совпадение судеб одного человека и империи.
Он посылает стихи в газету «Красная звезда», но получает негативный отзыв. Несмотря на успех у товарищей в сочинении любовных посланий, все же 1.07.1944 г. в дневнике появляется запись: «Много и складно написалось стихов, но насчет этого поддержка в батарее никудышняя».
Но некоторые его стихотворные опыты пользуются успехом. Это в основном переложения популярных песен. «Раскинулся фронт наш широко», отпочковавшийся от «Раскинулось море широко», мы приводить не будем — он длинноват, но вот два парафраза на другие шлягеры тех лет.
На посту
(на мотив «Землянки» )
Вот завернут в шинели солдат,
Как и я, на посту ты стоишь,
А в землянках товарищи спят,
Лишь один ты сейчас здесь не спишь.
Ты проходишь туда и сюда,
Не согреешь озябшей ноги.
Роковые четыре часа,
Станут так велики, велики.
Как бы ни был хорош ты собой,
Упомянешь и Бога, и Мать,
И с винтовкой своей, как с женой,
Станешь бегать, плясать, танцевать.
Но четыре часа пустяки,
Приходилось и больше стоять.
Ну когда ж, наконец, эти дни
Ты пройденными будешь считать?
Мой «Огонек»
На позицию Родина
Снова шлет паренька.
По дороге на станции
Он подвыпил винца.
И пока беспрепятственно
Выпить мог паренек,
Заиграл так отрадостно
На душе огонек.
На минуту забылся он
Про войну и солдат.
Близко вспомнил он милую
И родных, и ребят.
На «губе» отсидит теперь
Свой положенный срок
За веселую выпивку,
За хмельной огонек.
Но приятно и радостно
На душе у бойца
От такого хорошего,
Дорогого винца.
Впереди еще много нам
И боев, и дорог.
Где ж ты, радость далекая?
Где ж ты, мой огонек?
Чтоб врага ненавистного
Крепче бить мы могли,
Можно выпить при случае
Той «целебной воды».
Если случай представится,
Выпьем вместе, дружок,
За великую Родину,
За родной огонек.
Конечно, охотно веришь Гликину, что эти его песни распевались солдатами, и что сам он был поражен, когда однажды на случайном полустанке услышал одну из них в исполнении совершенно незнакомых ему бойцов. Человеческой теплотой и юморком западают в душу они.
Можно было бы стыдливо не касаться его, но теперь, после горькой предсмертной исповеди Юрия Нагибина «Тьма в конце тоннеля», было бы грехом и трусостью обойти столь щекотливую тему.
У Семена Исаевича Гликина, потомка местечковых евреев, записей на национальную тему кот наплакал. Но все же кое-что находим. Они связаны с его лечениями. Солдату то ранило ногу, то он проваливался в ледяную воду Одера, то на него накатывались приступы малярии.
«Была возможность остаться при санчасти учиться на санинструктора. Я наотрез отказался. И знаете, из каких соображений? Стали бы обязательно говорить: мол, видите, жид жида куда устраивает? Евреям бы кривое ружье, и вообще их нет на фронте». (17.06.1944 г.)
А вот запись, сделанная после лечения в другой санчасти: «Врач хотел отправить в тыл. Но почему-то спросил моего согласия. Я отказался. Еще зло брало на дармоеда-доктора (между прочим, еврей), которому просто лень было у себя полечить. И вместо тыла ты опять поехал на фронт». (23.08.1944 г.)
Ну вот и все, что удалось найти. Можно здесь обойтись традиционным заключением «Умному-достаточно», а можно добавить и то, что из всей совокупности дневниковых записей следует лишь тот вывод, что если и недолюбливают однополчане Гликина, то не за то, что он еврей, а за его зуд видеть в людях недостатки. Правда, поразмыслив, он им их прощает, а сам если обижается на людей, то как-то совсем по-детски: «Обмоток пожалели! А Гликин проявлял находчивость. И бимбру (польский самогон. — А.Ш.) доставал, да. А вы все говорите!» (24.01.1945 г.)
В ратном труде рядового Гликина, помимо огорчений, в основном психологического характера (например, командиром взвода прислали капитана, моложе по возрасту, не шибко образованного, Гликин готов его побить по всем статьям, но тот не идет на равные отношения, «генералится»), есть и отрадные моменты:
«А вчера я отвел душу, капнул на сердце. Достал водки за мыло, был пьяным. Хорошо. 6 часов стоял ночью на посту. Сегодня приступ малярии. И как раз выезжаем на передовую». (22.11.1944 г.)
Чтоб у читателя не создалось представления, что Гликин только и знает, что достает вино, водку, спирт, бимбру и чувствует себя «хорошо», скажем, что в дневнике его немало записей более героического характера: сколько им устранено прорывов линии связи, зачастую под огнем противника, о переправах, о перетасканных тоннах дерна и т. д. Ему дают медаль «За боевые заслуги», а за храбрые действия на плацдарме у Одера — орден Красной Звезды (а мать ему пишет, что награждена медалью «За оборону Москвы»).
Но как бы «хорошо» ни чувствовал себя подвыпивший связист, какие бы хорошие вести его ни бодрили, однако: «Главного не хватает — чувства удовлетворенности, свободы, жизни своих близких людей. Не хватает жизни». (29.01.1945 г.)
Эта фраза остается нерасшифрованной. И нам только остается догадываться, что же конкретно имел в виду ее автор.
О Победе уже есть песня: «Этот праздник со слезами на глазах».
У солдата Гликина про «слезы» ничего мы не находим, но концентрация всех прежних обид и разочарований насыщает последние записи его дневника:
«9.05.1945 г. Сегодня праздник Победы. Хорошо. Победа. Неужели кончилась война? Там какой стол готовят, но только не для тебя. Для офицеров. Всегда найдутся люди, которые будут праздновать. А ты будто и не воевал».
«24.05.1945 г. Как я работал, как воевал — никто в плохую сторону не скажет. А те, кто в большей безопасности, те, выходит, «больше воевали» (судя по наградам). И выпивали больше меня. Подумаешь, преступление ~ выпил на 1 Мая (уже не воевали). Не можешь выпивать… А то, что за меня офицеры думают, это ерунда. Они в первую очередь думают о себе. И, я бы сказал, мелочно думают о себе».
На последнем развороте записной книжки читаем последнюю запись:
«Что написалось, то написалось. Закрой и до поры до времени не заглядывай сюда».
И не заглядывал в свои дневники солдат Гликин многие-многие годы. Объясняет: то некогда было (напряженные послевоенные годы, завершение учебы в институте, работа, семья, в общем — обычная суета сует), то сил уже нет расшифровывать расплывшиеся (чернила и химический карандаш) и полустертые (простой карандаш) свои фронтовые записи.
«Всегда найдутся люди, которые будут праздновать». Мы те люди, которые будут праздновать великую Победу вместе с рядовым солдатом Великой Отечественной войны Семеном Исаевичем Гликиным. И спасибо ему за то, что он сохранил для нас свои дневники — устранил свой последний «порыв» — в линии связи между героической эпохой его юности и нашими днями.