Знак Вопроса 2005 № 03 — страница 28 из 34

И я окликнул седоголового черноусого удальца, махнув ему рукой:

— Эй, ром, давай выпьем!

Цыган спокойно вгляделся в меня, осмотрел с головы до ног и почему-то по-цыгански сказал:

— Лавэ нанэ (то есть денег нет).

— Лавэ ма, — успокоил я его, — угощаю!

Тогда он подошел ко мне, звонко цокая подковками хромовых сапог, жена ею, одетая так, как обычно одеваются в провинции цыганки ее возраста, — в длинную панбархатную юбку, большую цветную шаль поверх плисового полупальто (кажется, в старину оно-то и звалось «салоп»? Впрочем, не уверен), встала чуть поодаль.

— Что, студент, лишние деньги завелись? — с хмурой улыбкой спросил меня цыган, принимая из моих рук кружку.

— А почему, ром, решил, что я студент? — ответил я на вопрос вопросом.

— А чего тут догадываться? — улыбнулся цыган. — Посмотри сам на себя, вон чеботы какие (я был обут в туристские «вибрамы с шипами»), штаны из брезента, куртка тоже, на целую шатрицу нашу хватило бы материала, — ну — и борода еще, как же не студент. Да и каникулы сейчас у вашего брата. Ладно, молодец, твое здоровье — наше удовольствие! — И он лихо влил в себя вино, запрокинув голову так, что откинулись даже седые кусты его громадных бровей, нависавшие над его угольно-черными глазами.

Крякнув и вытерев на удивление щегольски для цыгана его возраста подстриженные усы — причем, в отличие от бровей, без единой сединки, мой нежданный сотрапезник (ибо мы еще и закусывали взятыми в том же ларьке холодными блинами с мясом) с некоторой загадочностью произнес, кивнув на жену:

— Что я! Вот она тебе все про тебя сказать может. Ты, вижу, наш обычай знаешь: сначала рома угостить, а потом, если он позволит, его жену. Так если и ей нальешь, много про себя узнаешь…

Я ответил ему примерно так: угостить его спутницу жизни почту за честь, а гадать не надо, неинтересно жить, если про свое будущее все знаешь. Тут цыганка впервые открыла рот и нежданно молодым и чистым голосом сказала спокойно, даже почти равнодушно:

— А спастись от смерти тебе тоже не интересно?

Тут уж я уступил, — ну, давай, чава… Она просто вперила свой взгляд мне в глаза — но первое, что она произнесла, было на редкость затрепанным, пошлейшим даже для любителей гадания пророчеством:

— Дальняя дорога, опа-асная дорога у тебя, золотой мой!

Я уныло махнул рукой:

— Трада, чава (иди, женщина)! Слышал я уже такое тыщу раз. Тут каждый скажет, что опасная: пока до Михайловского дойду по такой скользоте, так дай Бог, если шею не сломаю…

Услыхав мою небрежную критику в свой адрес, цыганка встрепенулась, как-то вся подобралась, напряглась — и сделала резкий, режущий, до свиста в воздухе, жест рукой и снова вонзила свои сверкающие глаза в мои… Но еще до того, как она произнесла слово ответа, взгляд мой — когда я говорил о гололедице — упал наземь, точней, на прочную корку льда, что был под ногами каждою из нас. Так вот — хотите, верьте, хотите, считайте это выдумкой, но я с ужасом увидал, что ледяной пласт под полусапожками цыганки стал быстро таять, исчезать — в тот самый миг, когда она рубанула воздух ладонью. За несколько секунд вокруг цыганки образовалась проталина, неровный круг на булыжниках, которыми была замощена рыночная площадка. Ясно было: тут нечто сверхъестественное, ведь даже если на ледяную эту корку выплеснули бы ведро крутого кипятка, она не смогла бы исчезнуть, протаять с такой скоростью. Заметил случившееся не только я, но и «ром».

— Ай, Гояна, опять горячишься! Она, — тут он обратился ко мне, — как сердиться начинает, так всегда от нее что-нибудь загорается… Нс кипятись, Гояна, не смущай православную душу…

Но цыганка, даже не глянув в его сторону и не отводя своих глаз от моих, продолжала:

— Ты, золотой, не смейся… Я тебе не про сегодня говорю. Сегодня-то у тебя день добрый будет. Больше скажу — святой у тебя нынче день будет. И вина днем не пей сегодня, вечером выпей, если захочешь, немножко только. Святой день, говорю тебе! А дальняя дорога твоя — знаешь какая. Так далеко, что ты там ни разу не был. Туда, откуда наш народ пришел!

Услышав это, я почувствовал, что из меня испаряется не только вчерашний хмель, но и тот, что вошел с яблочной брагой несколько минут назад. Конечно, как было не знать, что кое-кто из цыганок — настоящие прорицательницы, пророчицы (слово «экстрасенсы» тогда еще не засоряло наш язык). Но точно так же было известно мне и другое: соврут — недорого возьмут, в самом буквальном смысле. И все же существо мое настолько «включилось» тогда в речь осанистой цыганки, что я не мог ей не верить.

— Будешь там — ничего не бойся. Страна другая, люди диковинные — все равно не бойся. В лес попадешь — ни льва, ни тигра не бойся.

(«…Боже, ну откуда все-таки могла узнать, что я еду в Индию?!» — стучало у меня в голове…)

— …Другого бойся, — продолжала вещать цыганка. — Дороги над обрывом, пропасти бойся, там в руках себя держи. Малой воды еще бойся!..

— Какой такой малой воды?

— А вот чего не вижу — того не вижу. Моря не бойся, большой реки не бойся: малой воды бойся. Только эти две беды там тебя ждут. Каждая — на год!

— Почему — каждая на год? Неправда, чава, я туда всего на один только год и поеду! — вспыхнул я.

— А я тебе, золотой, говорю — не думай, и не мысли, что в срок вернешься. Потосковать придется… Но целый-невредимый домой приедешь, правду говорю!

…Мне казалось в те минуты, что голос цыганки проник мне и в плоть, и в кровь, пропитал самые малые кровеносные капилляры. Сказать, что я был загипнотизирован ее предсказаниями, — ничего не сказать: состояние, в котором пребывали и тело, и душа, никогда в жизни до того не посещало меня, — а ведь сколько раз, бывало, откликался я на страстный зов: «Позолоти ручку, красавец!..» Зачарованный, словно в каком-то столбняке стоял я и слушал ее чистый, тягучий, без всякого надрыва и хрипотцы, присущих и юных цыганам, голос. Из этого оцепенения не вывели меня даже последние ее, черные, по крайней мере, очень невеселые для меня прорицания:

— Не убивайся заранее, золотой, только за это время у тебя тут родной человек помрет. Кто — не знаю, а родной помрет… И еще: кого ты сейчас любишь — она тебе не суженая. Не жить тебе с ней. И она тебя нынче в сердце держит, а все равно — не надейся на нее. Не суженая она тебе, правду говорю!..

…К концу первого года в Индии мне казалось, что я уже мастерски вожу «джип» — это американский вариант нашего, «газика». Но когда на «серпантине», на змеящейся горной дороге в самом центре Индостана, совершенно измочаленный несколькими часами езды в сумасшедшем зное, я разогнал машину на спуске так, что стрелка спидометра дошла почти до упора, — вдруг, впереди, сразу после поворота, глаза мои обожгло черно-рыжее пятно на краю дороги — оползень! — вот тогда-то я в долю секунды почувствовал: не вырулю! В другую же долю той самой секунды в миражном дрожащем мареве раздался голос: «Бойся пропасти!» И уж один Бог ведает, как смог я боковым зрением увидеть еле заметный — особенно на бешеной скорости — желтовато-серый проселочек, ответвлявшийся от черно-серой ленты шоссе, и, резко повернув баранку, ухитриться заехать на него — буквально в нескольких метрах от зияющего в полотне дороги пятна, от пропасти… Протрясшись по этому проселку около мили, переведя дух и остановившись, я стал машинально протирать боковое зеркальце. И увидел отразившуюся в нем копну своих русых волос, — да, была и копна в те годы, — а в ней увидел несколько серебряных нитей… Больше я никогда не садился за руль.

С «малой водой» было проще. Это был всего лишь стакан сырой воды. Надо сказать, пил я в тропиках и сырую воду, ел и фрукты, слегка лишь омытые той же сырой водицей. И — ничего. А вот однажды — не выпил, хотя изнывал от жажды, ожидая поезда на маленьком полустанке. Товарищ же мой, здоровенный монтажник, не выдержал — глотнул. И через два месяца превратился в живой скелет от иссушившей его амебной дизентерии. Правда, такое несчастье могло произойти с ним именно потому, что в обычной обстановке он, боясь заразы, даже яблоки и плоды манго мыл специальным мылом в крутом кипятке. Может быть, на меня та «малая вода» так убийственно не подействовала бы: иммунитет! Но — кто знает… Цыганка опять оказалась права.

А в одном из писем, которое я получил от родителей уже незадолго до возвращения, они написали мне, что умерла моя бабушка, старая русская крестьянка.

…Но всему этому дано было свершиться через многие месяцы после того гололедистого дня, в начале которого я стоял на святогорском базаре у винного ларька и слушал гадальные слова немолодой и серебряноголосой жены цыгана, что пил со мной местное яблочное вино.


— Ну что, барвалэ, теперь в Зуево пойдешь?

— Да, — ответил я, — а почему ты Михаиловское Зуевом зовешь? И почему ты меня «барвалэ» назвала — счастливцем? Удачливым… Откуда знаешь — везет мне или нет?

— Так оно и есть Зуево, — сказала женщина, — так еще прадеды и прабабки наши звали его, когда тут кочевали, еще при Александре Сергеевиче. И для всех тутошних оно тоже Зуевом было; Михайловскоето — господское, барское название, церковка там была аль часовенка Михаилы Святого… А барвалэ — так кто же ты еще? Ведь счастливую жизнь живешь и счастливую проживешь. Даже и с горем лютым встретишься — все равно тебе твой Бог поможет, судьба поможет, Александр Сергеич тебе поможет! Ведь, молодой: так будет! У кого сердце невеселое — те Пушкина не любят, к нему не ходят, да еще в такую непогодь…


…Прошло несколько минут после исчезновения цыганской четы, и то наваждение, каким было охвачено все мое существо, стало быстро исчезать. А вместо него стало вселяться в меня не менее удивительное состояние — невероятная, поразительная чистота всего, что было мной. Все, что окружало меня, — базарные ряды, темно-золотистые клоки сена и соломы на слипшемся, заледенелом снегу, влажная и тоже льдинками поросшая зелень сосен и слей, голоса людские, цоканье копыт, свежее сверкание недавно оцинкованного церковного купола над Синичьей горой, вкуснейший запах свежей рыбы, что серебрилась на рыночных прилавках, и все запахи, что гуляли в волглом и морозном воздухе, — все это виделось, слышалось, ощущалось мной с такой ясностью, в такой незамутненной первозданности восприятия, какие,