гом, свежестью, чем-то неуловимо-дымным и хвойным, а еще чувствовалось, что он только что с лошади…
Поэт сбросил резким движением шубу, — нет, то была большая меховая накидка, под ней оказался старый сюртук. Запомнилось еще и то, что на нем были легкие сапоги, в которые были вправлены широкие, почти «запорожские», по моим представлениям, холщовые шаровары, державшиеся на темно-малиновом пояске с медной пряжкой. Словом, одеяния ссыльного гения были колоритны: ничего от тех светских, щегольских туалетов, в которых он предстает под кистью живописцев, изображающих его в Михайловском… Правда, вот что бросалось в глаза: под сюртуком была ослепительно-белая просторная рубашка с открытым воротом, — вот примерно такую можно увидеть на тропининском портрете. Сюртук он тоже резко сбросил с себя…
А еще, конечно, поразило меня то, как невысок был хозяин усадьбы. Пишущий эти строки всегда скромно считал себя человеком среднего роста, но и рядом со мной небожитель выглядел худощавым подростком, хотя и крепко сложенным, с играющими мускулами сильных рук. Да и лик его был таким озаренно-юным, без единой морщинки, что я невольно переспросил свою память: да неужели он меня старше на несколько лет?!
В свою очередь, он тоже бросил несколько быстрых любопытствующих взглядов на мое «туристско-брезентовое» одеяние, на грубошерстный свитер и тяжелые ботинки — и не мог скрыть своей улыбки; впрочем, все те минуты, что я его видел, улыбка, белозубая и приветливая, не сходила с его лица. Затем он снова быстро и оживленно заговорил, усаживая меня в кресло, и мне пришлось прибегнуть к жестикуляции, отвечая ему, что я его не слышу. Тогда он тоже сделал несколько ободряющих движений руками, явно желая развеять мое смущение, раза два прижал правую ладонь к сердцу — что выглядело несколько по-восточному, и резкие движения его губ подсказали мне, что он старается говорить громче… И тут до моего слуха стали, словно бы из самого дальнего далека и самым слабым эхом, довеиваться звуки его речи. И по их звучанию я скорее догадался, чем понял: Поэт говорит со мной по-французски!
Тут-то я и вознес хвалу мысленно своему филологическому, петербургско-университетскому образованию… Хотя мое ошеломление от всего происшедшего было еще столь огромно, что когда я попытался «переключиться» на французский, то вначале не смог даже внятно произнести простейшую, элементарнейшую фразу, означавшую мой общественный статус: «Же сюи ль’этуцьян», — то есть: «я — студент». Пришлось еще раз проговаривать ее вновь.
Это признание почему-то произвело на моего собеседника, и без того ни секунды не стоявшего на месте, самое возбуждающее воздействие. Ом луг же метнулся в соседнюю комнату, там раздался стук деревянной крышки, тонко зазвенело что-то стеклянное, и, вернувшись, поставил на стол, отодвинув книги в сторону, стеклянный кубок, грани которого полыхали то голубоватым, то зеленоватым цветом. Только тут я заметил, что Поэт уже успел зажечь две свечи: одну на столе, другую — на каминной полке, рядом с чугунным Бонапартом. А еще я с превеликой радостью понял, что ко мне начал возвращаться слух: я ведь услышал звон и стук в столовой. Боже! Значит, сейчас я смогу с ним, с ним самим говорить! Кровь бросилась мне в лицо, я почувствовал, что оживаю, наконец-то прихожу в себя, — и снова впился глазами в Поэта, прыгнувшего на диванчик-«канапей», который стоял у стены по другую сторону стола.
Он пододвинул ко мне принесенный кубок, себе взяв ту серебряную черненую чарочку, которую я заметил, войдя в кабинет. Все движения его были не только быстры, как ртуть, по и ловки, слаженны, — залюбоваться им можно было, даже не зная, кто перед тобой. Затем ухватил штоф, вывернул шишкообразную пробку и наполнил чарочку и кубок. Я почему-то полагал, что за этим последует церемонный, приличествующий светским обычаям застолья тост с его стороны. Но он зябко пожал плечами, со всей той же приветливой улыбкой взгляну мне в глаза и шутливо-извиняющимся тоном бросил одно только слово:
— Прозяб! — И поднял свою чарочку.
Я поднял нежданно тяжелый кубок — литое стекло! — и услышал от своего визави звонкое восклицание, произнесенное опять-таки на прекрасном галльском языке:
— А вотр самтэ! (Ваше здоровье!)
Голос его… Прежде всего — очень молодой, чистый, хотя без особой горловой мощи. Кто-то из современников Поэта вспоминал, что ему была присущая резкая, отрывистая скороговорка, кто-то — что он по-московски «акал». Я же не расслышал ни того, ни другого, — особенно когда он говорил по-русски, мне слышался голос, в глуби которого жило какое-то особое, теплое свечение…
Звонкость французского тоста слилась со звоном, раздавшимся при соприкосновении чарки с бокалом. То, что было в бокале, оказалось вишневой наливкой; впрочем, в тот миг мне было не до оценки ее вкуса… Понимая, что я сейчас должен вымолвить хоть что-то путное и значимое для начала доброй беседы, я лихорадочно искал в своей памяти хоть какие-нибудь строки человека, сидящего напротив меня, которые вязались бы с обстоятельствами тех мгновений. Слава Богу, вспомнилось, и, не ставя бокал на стол, я продекламировал:
— Подымем стаканы, содвинем их разом! Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Брови Поэта резко поднялись вверх, на его лице возникло выражение крайнего удивления, через миг вновь сменившееся радостно-вопросительной улыбкой:
— Так вы уже успели прочитать эти странички?! — воскликнул он, кивнув на раскрытую черную тетрадь. — Не то меня приводит в сущий восторг, что вы запомнили эту пиеску, — но как вы разобрали мои каракули: я ведь вечор ее нацарапал и еще не успел перебелить…
У меня на языке уже был готов ответ. Я собирался поведать ему, легкомысленно не подумав о последствиях этого, что знаю не только «Вакхическую песню», но и едва ли не все, им написанное, с младых моих лет — как и всякий живущий в России моего времени и любящий словесность. Но я не успел этого сделать.
Дверь из кабинета была раскрыта, и до моего слуха вновь донеслись шаги. Неспешные, чуть пошаркивающие, они звучали уже рядом, в столовой, потом раздалось покашливание и — теперь уж точно как гром с ясного неба — голос пожилой смотрительницы, произносящий мое имя!
От неожиданности я в отчаянии зажмурил глаза…
…Видимо, потрясений и ошеломлений, выпавших на мою долю в течение одного дня, оказалось слишком много. Очевидно, на какое-то мгновение я потерял сознание, впал в забытье. В себя привела меня рука смотрительницы, тормошившая меня за плечо.
В кабинете Пушкина ничего, совершенно ничего не напоминало о только что начавшейся застольной беседе, о встрече моей с его владельцем. Ни-че-го! Вся обстановка была «музейной», все было точно таким, каким должно было быть по замыслам Хранителя и его сподвижников. Все предметы, книги, реликвии располагались там, где я их увидел, войдя тем днем в кабинет. И скамеечка с зеленым подушечным верхом, принадлежавшая Анне Керн, стояла у стола. А на столе не было ни штофа, ни чарочки, пи кубка. Зато — лежало одно яблоко. Одно — анисово пахнущее яблоко. И черная тетрадь была закрыта…
И я уже готов был поверить в то, что от усталости и перегрузки впечатлениями впрямь задремал здесь ненадолго, вот в этом кресле, задремал — и увидал дивный сон, совершенно естественно приснившийся мне именно здесь. Ведь сколько раз, помнится, мечтал, бродя по заповеднику: — Ах, если бы хоть на миг с Ним здесь повстречаться!..» Вот оно и произошло — в кратком сновидении. Жаль, что смотрительница его прервала, но ведь и то правда — кощунственно сидеть в пушкинском кабинете и подремывать… Да, я готов был поверить в то, что случившееся было лишь сном, но тут смотрительница воскликнула:
— Ахти, где ж ты так руку-то перепачкал, вроде тут никакой краски нетути!
Ладонь моей правой руки была в черных чернильных пятнах!
Да, на ней явственно виднелись большущие кляксы, появившиеся тогда, когда я неосторожно задел за пушкинскую чернильницу. Вот они — я даже приблизил ладонь к глазам, — вот они, совсем свежие, чернейшие, теперь таких чернил уже и не бывает.
Невнятно буркнув, что, мол, утром на почте в поселке облил руку, когда давал телеграмму, я вышел из кабинета. Ноги были — как ватные. Алена Петровна устало шла вслед за мной, рассказывая о том, как некий столичный знаменитый стихотворец недавно попросил Хранителя разрешить ему посидеть «часок-другой» одному в пушкинском кабинете.
— Вдохновиться ему, понимаешь ли, надоть было, вдохновиться, — ворчала женщина. — Ну, Степаныч так его вдохновил: тот со своей женкой кувырком к поляне бежали, в машину сели и укатили, как ошпаренные! Ох, материл его тогда Семен… А я вот, вишь ты, согрешила, впустила тебя… Ну да какой там грех: я ж чую, кому какой предел дозволен, у кого вся душа в грязи, а у кого только вон — пальцы в чернилах…
Последние слова женщины словно бы толкнули меня. Ведь в чернильнице на столе в кабинете, когда смотрительница меня «разбудила», не было никаких чернил. Что за черт?! Я сунул испачканную руку в карман — и обнаружил в нем носовой платок. Когда же в прихожей, где было уже все освещено, я вытащил его, то остолбенел вновь.
Это был большой льняной платок, который был любезно предложен мне владельцем кабинета!!!
Вот и несколько чернильных пятен на нем, отпечатавшихся, когда Поэт положил его на мою ладонь. Я развернул платок.
В углу его был вышит вензель, две буквы — АП.
Я храню его и поныне.
В. В. Бацалёв
КОГДА ВЗОЙДУТ ГИАДЫ
Исторический роман
(Продолжение. Начало в №№ 1, 2/2005)
ДЗЕТА
Однажды Никомед вернулся из народного собрания и сказал сыну:
— Дамис отозвал меня в сторону и просил, чтобы завтра, как откроется рынок, ты пришел в совет старейшин.
— Что вы там обсуждали в собрании? — спросил Аристомен.
— Станешь домохозяином, пойдешь и узнаешь, — ответил отец.
На следующий день во втором часу после восхода солнца Аристомен пришел в дом совета, порог которого переступал только в девять лет. К своему удивлению, он не увидел ни одного из девяти архонтов, кроме Дамиса, зато на их местах и всех прочих сидели молодые люди — постарше или ровесники Аристомена, — но знал он только Феокла и Эвергетида. Оказалось, что остальные не из Андании. Дамис их представил друг другу; Аристомен с первого взгляда запомнил лишь Филея из Степиклара и Алкидамида из Эпеи благодаря их внушительному виду, да Финтаса и Андроклеса, правнуков мессенского царя Андрокла, приехавших из Афин. Потом Дамис велел сесть поудобней, так как обещал им долгий разговор, поправил подушку под собой и повел такую речь:
— Седьмого числа, в день рождения Аполлона, мы — архонты мессенских городов — собрались в Дорис, чтобы обсудить дела в стране. С тех пор, как спартанцы победили нас, прошло восемнадцать олимпиад, минуло два поколения, выросли вы — третье. Мессения вполне оправилась от поражения, люди не помнят его и не хотят помнить, они хотят сбросить рабство. На всемессенском совете мы пришли к выводу, что народ не удержать, все ждут только повода, и война неизбежна. Она может, как и прошлая, растянуться на длительный срок, тогда основная тяжесть ее ляжет на ваше поколение. Поэтому старейшины решили собрать самых лучших из вас и рассказать о прошлой войне во всех подробностях, чтобы вы не повторили ошибок своих прадедов и наших отцов и в будущей войне были бы опытней противника. Рассказ этот поручили донести мне. С тех пор как мы лишились царей, ответственным за страну является самый старый архонт. Сейчас — это я. Поймите важность момента: речь пойдет о стране, которую мы скоро вверим вам, а вы обязаны сохранить для детей. Когда я замолчу, каждый скажет, какие ошибки совершили мессенцы и что делать вам наперед.
Итак, все вы знаете, что распря с лакедемонянами, которых мы считали братьями, пока у них не родился Ликург, началась в святилище Артемиды. Сейчас нельзя выяснить, кто тогда был прав, а кто — провокатор: слишком много воды утекло в Лету. Скажу лишь, что спартанцы не потребовали у пас удовлетворения за ту поножовщину, а нам ссора была не выгодна. Ведь наши поля тучны и обильны, а их — даже хлеб родят с трудом и не могут прокормить население.
После событий в Лимнах целое поколение молчали они, а скорее — готовились и ждали подходящего повода, чтобы напасть на нас исподтишка или сзади. Наконец, когда царями у них был Алкамеи, сын убитого в святилище Телекла, и Феопомп, повод им представился.
Жил на границе с Лаконикой человек, во всех отношениях достойный Эллады и пользовавшийся огромным почетом, так как победил в четвертую олимпиаду и прославил победой Мессению. Звали его Полихар. У него было стадо коров и мало земли. А через пограничную реку жил спартанец Эвайфп, имевший свободные пастбища. Полихар предложил: пусти коров на выгоны, молоко бери себе, а приплод будем делить пополам. Эвайфи согласился, но, будучи человеком корыстным, подлым и бесчестным, спустя некоторое время продал проходившим скототорговцам стадо и заодно пастухов, как ненужных свидетелей. Полихару же сказал, что коров угнали морские разбойники. Но рано-поздно обман раскрылся благодаря бежавшему от торговцев пастуху, и Эвайфн, испросив на коленях прощения, обещал вернуть деньги немедленно. Полихар послал с ним сына за деньгами. Но, видно, Эвайфн успел потратить их или пустил на подкуп царей в Спарте, полагая получить взамен защиту, ибо решился на самый подлый поступок: в пути он убил сына Полихара. И никто из богов не заступился за невинного. Узнав о случившемся, Полихар прибежал в Спарту требовать суда над Эвайфпом. Но цари и геронты отвечали ему молчанием. Они верно рассчитали: ведь встань на защиту Полихара цари и архонты Мессении, спартанцы вытащили бы из могилы на свет своего Телекла. Тогда несчастный отец потерял контроль над поступками и в одиночку устроил криптии: он переходил границу и убивал первого встречного спартанца. В скором времени дело его приняло такой размах, что спартанцы боялись высунуть нос из дома, а в Мессению прибыло посольство и потребовало выдачи Полихара как преступника. Сами спартанцы и теперь не отрицают, что именно так было дело. Правда, со свойственной им лживостью они утверждают, будто бы Эвайфн продал только часть стада и Полихар потребовал разбора дела в Мессении, а геронты предложили ему явиться в Спарту якобы для установления истины, но Полихар отказался, так как и за собой чувствовал какие-то грехи. Они заврались до того, что будто бы послали в искупление сына Эвайфна Полихару, а тот его убил и, не угомонившись на этом, стал повсюду вредить спартанцам.
Нашей страной тогда управляли два царя, родные братья Антиох и Андрокл. Мнения их о судьбе Полихара единого не было: Андрокл предлагал выдать его и не провоцировать лакедемонян на войну, Антиох же перечислял пытки, которыми спартанцы будут мучить Полихара на глазах Эвайфна, говорил, что мстят ему за победу на олимпийских играх над лакедемонянами, хотя разводил коров, а они с утра да вечера тренировались. Мнение народа тоже разошлось и, в конце концов, распаленный спором люд взялся за мечи и кинжалы. Сторонники Андрокла были убиты, погиб и он сам, а его дочь с малолетними детьми бежала в Лакедемон. Не вынеся горя междоусобицы, скоро сошел в могилу и Антиох. Царем стал его сын Эвфай. Тогда спартанцы на тайных сходках (они обожают устраивать тайны из чего угодно) поклялись друг другу, что ни сроки войны, ни бедствия, которые их, возможно, ожидают, не заставят их смириться со свободной Мессенией и, не известив даже через глашатая о начале войны, ночью напали на пограничный город Амфею, руководимые Алкамеиом, сыном злополучного Телекла. Нападение было неожиданным и предательским, когда ворота города были открыты, а стража беззаботно спала дома. Одних спартанцы убивали в постелях, других резали на улицах, бежавших к алтарям и отдавших себя под защиту богов они, в нарушение всех общеэллинских законов, тоже убивали. И лишь единицы смогли вырваться и разнести весть о взятии Амфеи. Тотчас мессенский народ сбежался в Стениклар, и Энфай приказал наперед всем даже спать с оружием, а потом распустил, обязав явиться по первому требованию.
Спартанцы же, увидев, что мессеняне не стремятся закончить дело одной битвой из опасения в недостатке сил и военной выучке, стали делать набеги на Мессению: угонять стада и отбирать хлеб, но плодовых деревьев они не рубили и усадьбы не разрушали, как это водится на войне, ибо уже считали эту землю своей собственной. Через три года по взятии Амфеи гнев мессенцев достиг высшей точки, и Энфай понял, что народ готов к битве. Он объявил поход и выступил с войском. Навстречу двинулись спартанцы.
Мессеиян Эвфай выстроил перед оврагом, надеясь, что вражеская фаланга, когда будет переходить его, расстроит свои ряды, после чего победить ее будет проще. Но и спартанцы это видели и не трогались с места. Битву, в виде отдельных стычек и поединков, вели лишь легковооруженные воины, но решить что-либо их действия не могли. Тогда Эвфай, понимая, что мессенцы могут противопоставить численному превосходству противника и его железной военной выучке лишь обиды и ненависть, приказал рабам в наступившую ночь обнести мессенский строй частоколом. Утром его приказ привел спартанцев в замешательство, так как идти на приступ они не могли, рискуя сломать фронт фаланги и действовать каждый за себя. Спартанцы ведь даже не преследуют отступающего противника, потому что боятся, увлекшись погоней, расстроить свои ряды и из победителей стать жертвой побежденных. Так уже с ними было. Запомните это раз и навсегда. Вся сила их в неприступности фаланги и четкости действий каждого, а приказы командиров они передают друг другу шепотом, чтоб не услышал враг.
Итак, поняв, что мессенцы их перехитрили, и не придумав ничего в ответ, спартанцы покинули поле боя на пятый день. Весь год над ними смеялись старики, издевались женщины, потешались дети, называя трусами и предателями, клятвопредателями. И спартанцы опять выступили, руководимые обоими царями — Феопомпом и Полидором, внуком приснопамятного Телекла. Мессенян вели Энфай и полководцы Антандр, Пифарат и Клеонис. Встав друг против друга, воины начали грозить оружием и ругать врага, как это и водится, для поднятия духа. Мессенцы называли спартанцев богоотступниками и выродками, недостойными общего предка Геракла, спартанцы же обзывали нас рабами и бабами, уклоняющимися от честного боя. Конечно, мы не могли сравниться с ними ни численностью, ни искусством вести войну, но мессенцы были на грани отчаянья, а раненый зверь, да еще защищающий детенышей, — опаснее стаи. Постепенно от оскорблений стали переходить к делу. Мессенцы поодиночке выбегали вперед и, показывая чудеса безрассудства, пытались расчленить вражескую фалангу, но натыкались на копья и бессмысленно гибли. Когда, наконец, оба войска сошлись, то разгоревшаяся битва по своей жестокости превзошла все доселе случившиеся. Те, кого убивали, вели себя достойно, не молили о пощаде и не предлагали выкупа, убивающие же, против обыкновения, молчали, не хвастались победой громогласно, не потрясали копьем воздух и не поносили побежденных. Феопомп, стоявший правым крылом против Энфая и Антандра, в бешенстве и безумии рвался убить нашего царя. На это Эвфай крикнул: «Мессенцы! Посмотрите на Феопомпа. Он ведет себя точь-в-точь как его предок Полиник, который привел на свое отечество войско из Аргоса, убил собственного брата и сам погиб от его руки. А теперь и Феопомп решил пойти стопа в стопу и навлечь на Гераклидов проклятье, уже постигшее потомков Эдипа». Эти слова воодушевили мессенцев, стоявших вокруг Эвфая, и, сражаясь с редкой доблестью, они обратили Феопомпа и правое крыло лакедемонян в бегство. Но на противоположном фланге дело сложилось наоборот: Пифарат погиб, мессенцы, расстроив ряды, дрогнули. Энфай вынужден был прекратить преследование и идти к ним на помощь. Наступившая следом ночь развела противников. Утром же никто не решился объявить себя победителем и поставить трофей или возобновить битву, и, забрав трупы, войска разошлись.
После этого жизнь мессенян стала делаться хуже и печальнее с каждым днем. Сначала нас поразила болезнь, очень похожая на чуму. Потом мы увидели, что все, скопленное отцами и дедами, ушло на прокорм городских гарнизонов, остальное — растащили спартанские отряды, да и рабы от тяжелой жизни начали разбегаться. Тогда мы решили оставить города и поселки внутри страны и построить на Итоме один общий город, а в Дельфы снарядить посла за советом бога. Выбор пал на Тисиса, сына Алкида, — человека благородного и известного способностью толковать вещания Аполлона. На обратном пути Тисиса пытались задержать спартанцы из амфейского гарнизона. Они сорвали с его головы венок из священного дельфийского лавра, делавшего Тисиса неприкосновенным, но тот, получив множество ран, сумел вырваться не без помощи Феба, добрался до Итомы и, передав оракул, испустил дух. Оракул же был таков:
«Взявши деву чистую Эпита крови
— Жребий вам ее укажет, — в жертву ночью
Демонам ее подземным принесите.
Если ж жертва не свершится, кто другой пусть
даст для жертвы добровольно дочь свою вам».
Согласно воле бога мессеняне собрали девушек рода Эпитидов, и жребий достался дочери Ликиска. Но Эпебол, бывший тогда одним из мессенских жрецов, сказал, что ее нельзя приносить в жертву, она — приемная дочь. Пока народ спорил, Ликиск с дочерью бежали в Спарту. Мессенян это происшествие очень расстроило, и они совсем пали духом, не зная, как умилостивить сотрясателей земли. Тогда к народу обратился Аристодем, тоже из рода Эпитидов, но более известный военной доблестью и любовью к отечеству, и предложил свою дочь в жертву. Не успели все вздохнуть с облегчением, — жених этой девушки, спасая ее, объявил, что она беременна и для жертвы не годится. Аристодем не поверил ему и своему позору, но, в конце концов, доведенный женихом до полубезумного состояния, вспорол живот дочери и не нашел плода. Народ набросился на жениха, чтобы растерзать за напрасную смерть и пятно детоубийства, но его защитил Энфай. «Девушка умерла, — сказал он, — воля Аполлона исполнена. Что ж вам еще?» Его поддержали и все Эпитиды, имевшие дочерей.
Узнав об оракуле и событиях на Итоме, теперь уже расстроились спартанцы, и цари даже не звали их на битву. Но через пять лет, когда страсти улеглись и многое позабылось, спартанцы погадали на печени, увидели, что себе вреда нет, и выступили на Итому. К этому времени Спарту ненавидели и Аргос, и Аркадия. Они готовы были помочь нам, но мы отказались, свято веря слову Дельф. И это сражение было повторением прежних, разве что Энфай действовал не совсем обычно для царя. Обгоняя свою ненависть и прокладывая себе дорогу через строй спартанцев, он стремился достать мечом Феопомпа, но получил несколько смертельных ран и упал. Многим мессенцам пришлось расстаться с жизнью, чтобы вырвать из рук спартанцев Энфая. Через два дня он умер. Царства его было тринадцать лет, и войны со Спартой столько же.
У Энфая не было детей, поэтому на его место претендовали сразу трое: Аристодем, полководцы Клеонис и Дамис, мой дед. Вы ведь знаете, что в обычае у нас называть внуков по деду, так что в семье всего два имени. Против Аристодема выступили тогда жрецы во главе с Эпеболом, утверждая, что он не достоин рода Эпитидов как дочереубийца, но народ не согласился со жрецами, и царем стал Аристодем.
Все наши цари были замечательные, но Аристодем превзошел их благородством. За годы правления он сумел подружиться со всеми, кроме спартанцев, и никто не желал ему ала, кроме спартанцев. Война тогда вылилась в чистый разбой. Разница лишь в том, что лакедемоняне грабили наши поля, а мы — периэков, так как сами спартанцы не сеют и не жнут, принуждая к этому остальных. В какой-то мере мы поступали несправедливо к безвинным периэкам, но, рассуждали мы, не все ли им равно, кто отнимет урожай: мессенцы или спартанцы.
Через четыре года обе страны, истощенные взаимными грабежами и тоскуя по нормальной жизни, оповестили друг друга о решающей битве, благодаря чему на помощь лакедемонянам успели подойти их союзники коринфяне, а к мессенцам на подмогу пришли отборные отряды из Аргоса и Сикиона, и аркадяие явились всем войском: ведь несмотря на приход дорийцев, аркадяне продолжали считать своими ближайшими родственниками мессенцев из древнейших родов, — когда-то их предки бок о бок сражались под Троей. Спартанцы поставили в центре коринфян и тех периэков, которым доверяли, сами же под водительством царей заняли края очень глубокой и плотной фалангой. Судьба центра войска их не волновала, они надеялись победить на флангах, а затем, повернувшись друг к другу, смять центр противника. Аристодем же поступил так: всех гоплитов он тоже построил в фалангу, но растянул ее как можно шире, чтобы не обошли с флангов, а легковооруженных, пращников, метателей дротиков и вооруженных дубинами (были и такие, из аркадян: пастухи в свиных и овечьих шкурах, спустившиеся с дальних гор) он спрятал в лесу у Итомы в засаде. Тяжеловооруженных лакедемонян было гораздо больше, чем мессенцев, строй их был глубже, поэтому они пошли в атаку, нисколько не сомневаясь, что с первого натиска обратят нас в бегство. Но мессеняне выдержали и первый, второй, а на третьем из леса выбежали засадные отряды и стали поражать лакедемонских гоплитов в задних рядах пращами и дротиками, самые же отчаянные подходили вплотную и бились на мечах. Но как только спартанцы всем строем поворачивались к ним, они отбегали к лесу, а спартанцы не преследовали их, опасаясь расстроить задние ряды. Это напоминало вот что: как если бы во время драки один на один противник, ухитрившись раздвоиться, втыкал бы тебе шило в зад, продолжая впереди орудовать кулаками. И спартанцы не выдержали, знаменитое их терпение лопнуло: то один, то другой выбегали из строя и гнались за обидчиком, но догнать не могли, им мешала тяжесть доспехов. Увидев это, гоплиты мессенян и союзников утроили натиск и смяли фалангу. Спартанцы побежали. Наши воины их не преследовали, по легковооруженные гимнеты догоняли и убивали в спину — неслыханный позор для спартанца…
И все равно война этой битвой не кончилась. Через некоторое время спартанцы отправили в Дельфы священное посольство спросить у бога, что делать. Пифия за скромную мзду ответила так:
«Феб тебе повелел совершать не только рукою
Бранные подвиги, нет: ведь мессенской землею владеет
В силу обмана народ. Той же хитростью будет он сломлен,
Начал которую он применять в минувшие годы».
Цари, геронты и народ призадумались, что бы им такое выдумать необычное. Будучи скудоумными от непрерывных военных упражнений, они вооружились хитростью Одиссея и послали на Итому сто человек, якобы перебежчиков, а для достоверности приняли декрет об их изгнании за предательство. Но Аристодем ответил этим ста, чтобы искали детей для своих басен, а к взрослым ходить не стоит. Тогда спартанцы взялись лебезить перед нашими союзниками, совать подарки должностным лицам и всячески склонять к отпадению, хотя бы к нейтралитету. Наблюдая эти действия, Аристодем тоже послал феоров в Дельфы (лучше бы он этого не делал!) и получил такое слово Аполлона:
«Тем, кто в Итоме поставит вокруг алтаря в храме Зевса
Первыми дважды пять полных десятков треножников богу,
Тем со славой войны бог отдаст и мессенскую землю —
В этом Зевсова воля. Обман тебе служит на пользу,
Следом отмщенье идет и богаты не обманешь.
Делай, что суждено, а беды — одни за другими».
Месссияне опять воспрянули духом от такого оракула: ведь святилище Зевса Итомского — в их стенах. Тотчас они поручили изготовить сотню деревянных треножников и жили в ожидании конца работы. А Спарта, узнав о мессенском посольстве, послала соглядатаев в Дельфы и, подкупив кое-кого из прислужников, выведала оракул. Он привел народ в еще большее уныние. Но был в Спарте один хитрец, звали его Эбал. Не сказавши никому пи слова, он кое-как слепил из глины сто игрушечных треножников, сложил в мешок и, прихватив сети, чтобы его приняли за охотника, прошел на Итому в толпе земледельцев и таких же охотников. Ночью же он расставил глиняные треножники на ступенях храма и вернулся в Спарту. Ужас охватил мессенян, и, хотя Аристодем, сбросив спартанские, тут же поставил свои, никто этому не обрадовался. С тех пор худое знамение сменялось для мессенян еще худшим. Сначала у статуи Афины отвалился щит. Потом у Аристодема, приносившего жертву Зевсу, вырвались бараны и с такой силой ударились рогами об алтарь, что погибли, даже не дергаясь. Наконец, собаки ушли из Итомы. Но самое страшное предзнаменование было дано Аристодему. Во сне ему явилась убитая дочь в черных одеждах и, показывая на рассеченное чрево, отобрала его оружие, а вместо надела золотой венец и обрядила в белые одежды покойника. Совершенно отчаявшись, потеряв власть и контроль над собой, Аристодем добрел до могилы дочери и закололся. Смерть его поразила мессенян больше всех знамений, они даже подумывали отправить посольство в Спарту, признать себя побежденными, но выторговать хоть какие-то поблажки при заключении мира. На народном собрании они решили больше не выбирать царей, не видя достойной замены Аристодему. А спартанцы уже всем войском стояли под Итомой и ждали, когда в городе кончится продовольствие. Мессеняне делали вылазки, но гибли. В конце концов, спартанцы перебили всех полководцев Мессении, в том числе и моего деда, и даже после этого город сопротивлялся несколько месяцев. Только после того, как спартанцы разрешили уйти из города всем желающим, поклявшись богами, Итома сдалась. Случилось это после двадцати лет войны в первом году четырнадцатой олимпиады, семьдесят два года назад.
— Что же было дальше? — спросил Феокл, хотя явно знал.
— Одни ушли к своим друзьям и побратимам в Аркадию, другие — в Аргос и Сикион, жрецы Великих богинь — Деметры и Персефоны — двинулись в Элевсип, что в Аттике, основная же масса народа вернулась в брошенные города, — сказал Дамис. — Спартанцы в первую очередь разрушили Итому, сохранив лишь святилище Зевса, и забрали у нас то, что им приглянулось. Затем, в нарушение всех клятв, они предали смерти или продали в рабство за пределы страны тех мужчин, которые, по их мнению, могли быть опасны для спокойствия Спарты. Часть нашей земли у моря они отдали своим союзникам асинейцам, другую часть — потомкам убитого царя Андрокла, дочь которого бежала в Спарту. Нас же — уцелевших — они обязали клятвой никогда не отпадать от Спарты и не составлять заговоры против нее. Из тех, кто ее давал, в живых остался я один. Но если начнется война, я с удовольствием освобожу Мессению от клятвы.
Кроме этого они обязали нас отдавать в Спарту половину того, что мы получаем от земли, а при погребении царей, геронтов и эфоров знатные мессенские женщины должны провожать их в последний путь с плачем. За счет наших слез жадные спартанцы экономят на профессиональных плакальщицах, здраво рассуждая, что нам так и так оплакивать свое рабство.
Вот что я хотел рассказать вам о той войне, в которой мы, не проиграв ни одной битвы, потеряли свободу. Хотите ли вы спросить меня о чем-либо? Потому что потом будет мой черед спрашивать вас.
— Что стало с Ликиском и дочерью? — спросил Финтас.
— За пару лет до конца войны, когда еще чаша весов склонялась в нашу пользу, дочь Ликиска умерла, — сказал Дамис. — Ликиск каждый день ходил на ее могилу, об этом скоро проведали аркадские лазутчики, следившие за делами в Спарте, и, устроив засаду, легко пленили его, а потом выдали нам. Ликиска привели в народное собрание. Он не считал себя предателем родины — наоборот, утверждал, что, погибни его дочь, не был бы исполнен оракул, и погибла бы Мессения. Но народ, вспомнив судьбу Аристодема и муки раскаянья, которые он терпел тринадцать лет, требовал казни Ликиска. Тогда вперед вышла главная жрица Геры и созналась, что именно она отдала своего ребенка жене Ликиска на воспитание. Народ постановил, что Ликиска лучше простить, чем наказать, а жрицу лишить сана: по древнему закону, если у жрицы умирает ребенок, она больше не может служить богам. Когда Ликиск умер, мы забрали кости его приемной дочери из Спарты и похоронили вместе с ним, хотя это и было нелегко. Ведь спартанцы ставят памятники только павшим в битвах, остальные могилы у них безымянные.
— А у пас есть лазутчики, как у аркадцев? — спросил Феокл.
— Есть, — ответил Дамис, — есть и лазутчики, и друзья. Но их мало. Сведения стоят денег, а наши деньги тратят спартанцы.
— Как в ту войну использовалась конница? — спросил Аристомеп.
— Никак, — ответил Дамис. — Во всяком случае, в битвах.
Один раз мы послали сорок всадников, посадив их ногами на одну сторону, чтобы, доскакав, они спрыгнули и бросились в атаку. Но толку от этого не было. Все они погибли, когда уперлись в фалангу. Отличная конница у фессалийцев, по вряд ли в обозримом будущем они пойдут войной на лакедемонян. Что им делить? А время колесниц прошло.
— У спартанцев хорошие всадники? — спросил Эвергетид.
— Что ты! Одни калеки. С таким же успехом их можно послать в бой на волах или козлах, — ответил Дамис и после затянувшегося молчания сказал: — А теперь ваш черед сказать, что мы делали не так. В грядущем нельзя повторять ошибок, если хочешь избавиться от спартанцев.
«Сиди тут Ксеиодок, — подумал Аристомеп, — он бы сказал: «Ту войну проиграли не мы и выиграли не спартанцы, ее вы играли Дельфы. Слушали бы поменьше всякое пифийское бабье, наглотавшееся всякой дряни и нанюхавшееся испарений серы, давно бы царствовали в Пелопоннесе»».
Дамису отвечали так:
— Нельзя давать Спарте повода для провокаций.
— Нужно нападать первыми. Нужно сражаться на спартанской земле.
— Их свободе ничто не угрожало, они бились хладнокровно и грамотно. А наши покидали строй без команды, выходили вперед и погибали, показывая вражеской фаланге безрассудную храбрость.
— Спартанцы брали измором, мы же надеялись решить дело одной битвой. Но можно выиграть десять битв, а в одиннадцатой проиграть страну. В долгой войне побеждает терпеливый и выносливый.
— В долгой войне побеждает богатый и запасливый, побеждают деньги. Нужно подумать, где их взять, занять, или у кого отнять.
— Если мы отпадем, спартанцы будут жить за счет периэков, чуть похуже, но как ни в чем не бывало. Следовательно, периэки должны или умереть или уйти из Пелопоннеса. Спарта со всех сторон окружена врагами, нашими союзниками, флота почти нет. Колонии, которые они вывели на Крит, сами бедствуют и их не прокормят. Нужно поставить спартанцев в такую ситуацию, чтобы они меняли свое оружие на наш хлеб.
— Спартанцы понимали, что если каждый год выходить на битву, в конце концов, останешься без войска. Они копили силы, а мы сидели за стенами и гадали: придут — не придут.
— Нужно было после каждой битвы преследовать их и брать саму Спарту, а не радоваться победе.
Когда очередь дошла до Аристомена, он сказал:
— Спартанцев победить невозможно. Но можно уничтожить их или ту систему, которую они придумали. Уничтожить законы Ликурга и память о нем. Тогда они станут такими же, как все греки…
— Что ж, — подытожил Дамис, — старейшины Мессении не ошиблись. Головы у вас работают, решимости хоть отбавляй, да и сил, я думаю, хватит. Дело за малым — взять оружие и навсегда выгнать спартанцев.
— Ответь, Дамис, — сказал Феокл, — почему вы обратили надежды на нас? Ведь есть поколение старше — наших отцов.
— Ваши отцы — наши дети, — сказал Дамис. — Но им уже по сорок-пятьдесят лет, они привыкли жить именно так, и немногие захотят менять жизнью подготовленную старость на неизвестность. Надежды архонтов — на вас.
Такой ответ всем польстил, Аристомен это понял по лицам. Как и Дамис, потому что сказал:
— Есть у нас тайный талисман. Пока он существует, будет жива и Мессения, — с этими словами Дамис достал медный позеленевший от времени кувшин. — Что в нем — никому знать не положено, кроме богов и посвященных, но посвященных среди нас не осталось, они переселились в Элевсин. Поклянемся же на талисмане в верности родине, повторяйте за мной…
И Аристомен сказал вместе со всеми, положив ладонь на кувшин:
«Клянусь Зевсом Итомским, Великими богинями, Артемидой Лимнатидой, Гераклом, Эпитом, всеми богами и героями, кои охраняют и дают жизнь Мессении. Я буду сражаться за моих богов, за мой очаг, за могилы отцов, не жалея себя и свое имущество. Я не отдам врагам ни пяди земли, но приложу все силы, чтобы вернуть отечеству свободу, могущество и старые границы. И священный Талисман я сохраню, и буду врагом каждому, кто решит действовать против Мессении. Я не брошу своего оружия, товарища и союзников ни в битве, ни в нужде. Боги и все, кто слышит меня, свидетели этой клятвы. Если же я нарушу ее или сделаю известной, или передам врагам, я буду проклят, боги пусть отвернутся от меня, земля моя пусть не плодоносит, женщины пусть не рожают мне детей и тело мое по смерти пусть останется без погребения. Клянусь!..»
— В следующий раз мы соберемся в Дории, — сказал Дамис, — и решим, с чего начинать подготовку к войне. А под конец я расскажу вам одну историю. Вы знаете, что Асклепий родился в Мессении, и его потомки живут тут до сих пор. Однажды некий человек разбил амфору, сел на дорогу и заплакал. Прохожий сказал ему: «Чего реветь без толку! Ее сам Асклепий не вылечит». Тогда человек сложил черепки в мешок, пошел в Эпидавр в святилище Асклепия и оставил мешок на ночь в храме. Утром он нашел амфору целой. Наша задача — быть достойными согражданами Асклепия и «склеить» Мессению без видимых швов, убить саму память о швах…
Когда Аристомен вернулся домой, Никомед спросил:
— Что сказал тебе Дамис?
— Помолодеешь — узнаешь.
Никомед обиделся, Аристомен извинился.
— А я по глазам все понял, — встрял Ксенодок. — Ну, пошли мерить доспехи твоего деда?
Аристомен отвесил ему щелбана.
— Вот это манеры! На помойке ты, что ли, вырос? — спросил Ксеиодок…
ЭТА
Филей постучал в дом Никомеда еще до рассвета. Перс, поминая его недобрым словом, отогнал собаку и открыл дверь. На шум из андрона вышел Аристомен еще с закрытыми глазами. Точно так же он добрел до колодца, возле которого Леофила чистила песком посуду, и сказал:
— Полей мне.
Умывшись, он обтерся краем хитона и спросил Филея:
— Завтракать будешь?
— Видел такое? — тоже спросил Филей и разложил на ладони несколько серебряных кружков с выдавленным изображением черепахи.
— Нет, — ответил Аристомен. — Что за побрякушки?
— Это эгинские статеры, очень удобны при расчетах, заменяют двенадцать железных оболов каждый.
На Аристомена они особого впечатления не произвели:
— Я не торгаш.
— Каждый грек — немного торгаш.
Филей по поручению Дамиса шел в Аркадию, чтобы заказать тамошним кузнецам или купить готовые сто комплектов доспехов: шлемы, панцири, поножи, щиты, мечи и наконечники для копий и дротиков. Близких наследников у Дамиса не было, заботилась о нем давно община, поэтому он продал семейный надел (а тот был самый большой в землях Андании), добавил скопленное и отдал на вооружение мессенцев. Конечно, сделать такие доспехи могли и местные кузнецы, и дешевле, но Дамису повсюду мерещились спартанские соглядатаи, а он не хотел будить зверя преждевременно и отправил в соседнюю Аркадию Филея, потому что тот был из Стениклара и в Андании малознаком. Тем не менее, спартанцы уже пронюхали, что в Мессении началось какое-то движение: доносила собственная разведка, — и путешествие Филея могло стоить ему жизни где-нибудь на полдороге.
— Ерунда, — сказал на это Аристомен. — Спартанцев уже убедили, что, если в кустарник затесались три дерева, это еще не значит, что перед тобой лес. А забияки повсюду встречаются. Пусть свою молодежь стерегут от греха.
— Кого тебе изобразить на щите? — спросил Филей.
— Орла с распростертыми крыльями.
Филей ушел с петухами, через час.
Аристомен тоже стал собираться в дорогу.
— Скажи честно, — попросил Ксенодок, выходя во двор и потягиваясь: — у тебя любовь разделенная, но еще не познанная, правильно?
— Почему она назначает мне свидания только в новолуние?
— Проще высушенной фиги: за твою жизнь боится, и самой легче смыться с глаз, — объяснил Ксенодок. — Ведь каждое новолуние у спартанцев праздник, пьянки да гулянки. Я, пожалуй, нынешней ночью тоже порезвлюсь.
— А-а-а! — только и произнес Аристомен.
Почему Ксенодок всегда соображает быстрее него? Не будь он богохульником, лучшего толкователя во всей Элладе не сыщешь.
— Я вот только не пойму: день рождения Аполлона они справляют, а Артемиды — нет, хотя родились оба в один день. Но Артемида чуть раньше, потому что помогала матери рожать Аполлона. Видимо, прямо в пеленках. Представляю себе это зрелище!
— Язык у тебя поганый.
— Почему?
— Потому что им управляет не голова, а ж…
— Как будто я виноват, что любой причине вы придумываете имя! В лесу не подстрелил зайца — Артемида прогневалась, тучи с севера наползли — Борей злится, ласка дорогу перебежала — Гермес велит дома сидеть, а уж если девушка вдруг забеременела — это не Аристомен, тут Аполлон или дедушка Зевс постарались.
— Что бы ей подарить? — подумал Аристомен вслух об Архидамее.
— Подушку свою подари, — посоветовал Ксенодок.
— Зачем? — удивился Аристомен.
— Ну, ты приври, конечно, что она набита пухом и перьями сирен, которых ощипали музы, победив в певческом состязании. Архидамея — с твоих слов — девушка верующая. Для нее такой подарок дороже ожерелья Эрифилы. И потом, подушка твоя до того засалена, что ее все равно легче выкинуть, чем отстирать.
— Ладно, подарю подушку, — согласился Аристомен. — Может, она в ответ мне свою подарит, и та почище окажется.
— Опять же намек: человек ты холостой, неухоженный. Да и подушка вам на свидании пригодится.
— Придумай, что отцу наврать.
— Скажи, что идешь в подземное царство отнять у Аида его жену Персефону и соединиться с ней законным браком, что лавры Тесся и Пирифоя мешают спать по ночам.
— А они разве ходили?
— А как же!
— И отняли?
— Нет, — сказал Ксенодок, — пьяные, наверное, вдребадан были.
— Я сейчас побью тебя палкой.
— Тогда скажи честно: папа, я влюбился в дочь нашего гармоста. Если женюсь — весь урожай у нас останется, И козы целы, и я счастлив.
— Дурак! — не выдержал Аристомен.
— Вояка-забияка! — не выдержал Ксенодок.
— Опять уходишь? — не выдержал Никомед, появляясь во дворе. — Опять мы с Персом, два старика, пахать должны?
— Тебе же Дамис все объяснял!
— От его объяснений хлеб не растет, — сказал Никомед. — Война еще не началась, а в доме уже есть нечего. Живем, как в осаде.
— Не говори так громко, — попросил Аристомен.
— Я помогу вам, — вызвался Ксенодок.
— А твой надел? — спросил Никомед. — Да и уши все прожужжишь, помощник.
— Ладно, я пошел, — сказал Аристомен, бросая в рот горсть оливок.
— Природа свое берет, — сказал вслед Ксенодок.
— Что ты имеешь в виду? — удивился Никомед.
— Ну, — замялся Ксенодок, — стремление к свободе, к счастью. Подготовка к восстанию шла в Мессении полным ходом, и та любовная история, в которую влип Аристомен, вряд ли понравилась бы кому-либо из архонтов, уже видевших его если не во главе мессенского войска, то, по крайней мере, во главе аиданского отряда. Но Аристомену пока везло, и с поручениями он справлялся. Каждый девятый день от конца месяца он, Феокл и Эвергетид проводили в доме старейшин, с одной стороны, как бы обучаясь премудростям народоправства, с другой — вникая во все дела и необходимые мелочи, появившиеся с назревающей войной. Феокл и два архонта уже ходили в Аркадию, и аркадцы обещали им немедленную помощь своим ополчением, а внуки переселившихся после падения Итомы мессенян готовы были хоть сейчас в бой. «Присылайте гонца, — говорили они, — и на следующее утро мы будем в Мессении. Все до единого». Эвергетид же с другими архонтами ходил в Аргос и принес похожую весть. Спарта сидела у всех в печенках. По пути назад на Эвергетида напали разбойники из периэков, но он легко одолел всех четверых, защищая стариков, и в доказательство принес мечи и кинжалы, хотя сам был лишь с кинжалом и клюкой, позаимствованной у одного из архонтов.
Аристомен не сообразил, зачем архонтам понадобилось таскать с собой Феокла и Эвергетида, но Ксенодок ему объяснил: их уже представляли как будущих полномочных представителей государства.
— А про тебя, дурака, забыли, — добавил он. — Или сразу в цари тебя метят?
— У нас нет царей.
— Уже — нет, и пока — нет…
Аристомену с Филеем было поручено обойти все города и поселки Мессеиии и составить списки боеспособных граждан. Затем в этих списках пометить, у кого есть оружие и доспехи, кто в состоянии сам себе купить, а кому придется идти в легковооруженные отряды гимнетов. Но обычно списки эти местные архонты готовили заранее, зная, что скоро они понадобятся, и Аристомен просил лишь для себя пометить самых-самых, из кого можно набрать ударный отряд, способный выдержать натиск спартанской фаланги. Иногда он заходил в гимнасий и наблюдал за мужчинами, иногда сам дрался на мечах в тренировочном бою и почти всегда побеждал. Это было очень важно показать: дескать, видите, какие вы еще сопляки для войны со спартанцами. Удар по самолюбию либо приканчивает человека, либо возрождает к новой жизни.
Алкидамид же должен был обеспечить Мессению запасом продовольствия на два года. Были в стране заповедные неприступные места, известные только доверенным гражданам (одно такое место и Аристомен знал — на горе Гире). Вот в них и решили архонты Мессении свозить десятую часть урожая, свозить до того, как делиться со спартанцами. На Алкидамиде и отряде из Эпеи лежала обязанность собирать и охранять этот запас. На случай, если спартанцы пронюхают, была приготовлена легенда: десятая часть предназначена для общемессенских жертвоприношений. Покуситься на нее — значит, пойти против богов. А уж как чтить бессмертных — порознь или всем народом, — это личное мессенское дело…
Аристомену порой было неудобно командовать или давать советы старшим, но скоро это прошло. Никто ему не пенял малолетством, против обыкновения.
— Чувствуют в тебе великую силу, — говорил Ксенодок с издевкой. — Но ты не обольщайся, это до первого синяка под глазом…
К вечеру Аристомен наконец дошел до заветной рощи в Лимнах и еще за стадий заметил среди деревьев белый хитон и пурпурный плащ девушки с рубиновыми губами.
— Хрисоэлефантная ты моя! — сказал он.
— Гелиос ты мой незакатный! — ответила она, хохоча. Обменявшись такими любезностями и поверхностными ласками, они сели на поваленный молнией каштан, давно ставший как бы их домом.
— Как ты думаешь, звезды — разумные существа?
— Разумеется. Во-первых, они с именами, во-вторых, в их движениях столько порядка, что существам неразумным сто не повторить.
— А мне кажется, что ночь — это черное решето, и сквозь дырочки пробивается солнечный свет.
— Но зачем дырки?
— Чтоб дождь лился…
— Смотри, Арктур взошел, — сказал Аристомен, — пора лозы подрезать. А отец пахать собрался, совсем спятил на старости лет.
— Почему же ласточки еще не прилетели? — спросила Архидамея. — А откуда ты знаешь про лозы?
— Гесиод написал.
— Правду у нас говорят, что Гесиод — поэт мессенцев, так как приглашает обрабатывать землю, а Гомер — поэт лакедемонян, так как зовет к оружию.
— Посмотрим еще, чей поэт Гомер, — сказал Аристомен с вызовом. — По крайней мере, из семи городов, где он мог родиться, называют мессенский Пилос, но ни одного лаконского.
— Тебе-то зачем все это? Уж не воевать ли со мной собрался?
— Прямо сейчас в бой! — сказал Аристомен. — Какая-то у тебя тут шишка на бедре?
— Где?
— Вот. Не чувствуешь?
— Нет.
— Приподыми хитон, я покажу.
— Нашел дурочку.
— Да посмотри сама!
— А по рукам?!
Но было поздно… Очень поздно. И вся Эллада давно спала, кроме влюбленных, второй стражи и поэта Алкмана. С крыши своего дома он смотрел на черные вершины Тайгета и сочинял бессмертные стихи (впоследствии многими у него украденные):
«Спят вершины высокие гор бездн провалы,
Спят утесы и ущелья,
Змеи, сколько их черная всех земля пи кормит,
Густые рои пчел, звери гор высоких
И чудища в багровой глубине морской.
Сладко спит и племя
Быстролетающих птиц»…
— Все-таки вы, мессенцы, неисправимы, — прошептала Архидамея, целуя любимого в губы. — Не можете вы удержаться, чтобы не изнасиловать бедную спартанскую девушку. Аристомен вдруг разозлился, не поняв шутливого тона, и сел над Архидамеей:
— Хватить мне напоминать об этом! Мы изнасиловали девушек, зарезали царя, как барана, а вы распустили нюни, вытерли скупые спартанские слезы и стерпели! Да вы бы на следующий день стояли всем войском под стенами Стениклара! Вы со своими царями носитесь, как с писаной торбой.
— Вот и нет. Мы ничего не делаем второпях и в гневе. А под стенами стоять резона нет, фаланга их не пробьет, мы не умеем брать города. У нас самих нет стен.
— Знаю, слышал, ваши стены — мужество граждан.
— Смотря у кого, — сказала Архидамея. — Стены спартанок — женственность.
— Мой брат Ксенодок говорит, что спартанки в постели из-за твердости духа телом похожи на бревна.
— Ну, ты хам! Я не ожидала, — сказала Архидамея. — Пошел вон!
— Пожалуйста, — сказал Аристомен и сделал вид, что уходит.
— Куда ты? — Архидамея поднялась с земли и обняла его сзади. — Знаешь, а моя подруга Криона считает, что мессенские мужчины в постели — вялые, как тряпки, и глупые, как она сама.
Аристомен взял ее на руки.
— Куда ты меня несешь?
— Да так, поношу вокруг немного.
— Давай, — согласилась она, уткнувшись лицом в его плечо.
— А что думают спартанцы о той нашей войне? — спросил Аристомен.
— Ты часом не разведчик, любимый?
— Чего за вами шпионить! Вы и так, как на ладони, живете по расписанию, по трубе. Хочешь, я с точностью до минуты предскажу завтрашний день в Спарте?
— Зато наши мужчины равнодушны к смерти.
— Конечно! Избавиться от жизни, которую прописал Ликург, — самому себе подарок.
— Не трогай Ликурга.
— Чтобы руки потом не мыть?
— Нашему государственному устройства половина Эллады втайне завидует.
— Слышал я это: вы бедные, но гордые.
— Это вы бедные и рабы. Посмотри, в одном плаще второй год ходишь. Хоть бы постирал в благовониях, когда на свидание собирался.
— Кое-чему у вас все-таки стоит поучиться. Когда я стану полководцем, первым делом отдам приказ: «Покинувший строй будет казнен».
— У спартанцев такого приказа нет.
— Но мне надо победить во что бы то ни стало, я и обгоняю спартанскую дисциплину.
— Какой ты суровый командир, — сказала Архидамея. — Тебя будут звать Чума Спарты.
— Я принес тебе в подарок подушку.
— Где же она?
— Тут, в кустах.
— Стоило вспомнить о ней пораньше, — попеняла Архидамея. — Ладно, верни меня на землю.
— А если я донесу тебя до Андании, станешь моей женой?
— Я беременна, — сказала Архидамея. — У меня два выхода. Я могу хоть через три дня выйти замуж…
— Месяц свадеб прошел.
— Ничего, я наверстаю. Жених есть, даже взнуздан, — сказала Архидамея. — А могу уехать к тетке в Эгили, она главная жрица в храме Деметры. Она терпеть отца не может, а меня любит и метит в преемницы. Но здесь оставаться нельзя. Артемида рассердится на меня, превратит в какого-нибудь зверя и пристрелит. Ты будешь по мне плакать?
— Буду.
— Тогда поплачь для тренировки.
— Лучше выходи за меня замуж. Верховный архонт Мессении тоже меня любит, специальным декретом мы постановим считать этот месяц месяцем свадеб.
— Да я разве против! — сказала Архидамея. — А ты знаешь, что за спартанками не дают приданого?
— Знаю, вы же бедные, потому что не работаете, — сказал Аристомен.
— Разве в этом дело? Гомер тоже был бедный, но дал за дочерью свою поэму «Криптии» вместо приданого.
— Как же он умудрился дать? Наизусть, что ли, заставил выучить зятя? — спросил Аристомен. — Так пойдешь за меня? Чего тянуть? Убежим прямо сейчас. Поселишься у моря, ни одна живая душа не узнает.
— Будут искать и найдут.
— Порвем твой хитон, вымажем кровью. Все подумают, что тебя разорвал лев. Я готов порычать.
— И съел с костями, не разжевывая, — засмеялась Архидамея. — Слышала, у варваров есть такой обычай: жених и невеста сходятся в поединке, и кто победит, тот и командует потом в семье. Давай поборемся?
— Тебе все шуточки. Стань серьезна! Может, жизнь решается.
— Какие еще шуточки! Нам отпущена эта ночь — и еще одна, через месяц. Надо пользоваться, потому что больше ты меня не увидишь. Аристомен тихо зарычал.
— Не бесись, не надо, — попросила, гладя его по голове. — Бессмысленно кусать локти, глупо переживать за меня и ребенка, наивно ненавидеть собственное бессилие. Ничего нельзя сделать. Только разбежаться — и лбом о дерево. Но кому от этого легче?.. Ну, не будь маленьким. Чума Спарты. Все равно я твоя жена. Хочешь, споем «О, Гимен, Гименей!»? Хочешь, зажжем брачный факел понарошку? По-настоящему нельзя, на огонь сбегутся, а лак мы вполне соответствуем установлениям Ликурга, который в первый год разрешил молодым встречаться лишь украдкой, обязательно в неосвященном месте и непременно втайне от окружающих.
— Я законам Ликурга не подчиняюсь, — буркнул Аристомен. — Ты уверена, что выхода нет?
Она пожала плечами:
— Я уйду в жрицы и буду ждать: либо ты однажды дашь мне развод, либо заставишь спартанцев выдать меня…
Еще до восхода Гелиоса Аристомен ушел в Анданию. Перед мостом через Памис дорогу ему переползла змея. Аристомен догнал ее и растоптал, потом повернулся и погрозил в сторону Спарты обоими кулаками…