А жених – смущен и рад –
Руки жмет, сидит рядком.
Разве мать твоя такой же
Свой девичник провела?
Рябоватый, непригожий,
Нелюбимый у стола
С ней сидел, а гости хмуро
Веселились за столом.
Нелюбезно и понуро
Мать сидела с женихом.
Побледнела, брови строже, –
От любимого ушла!
Разве мать твоя такой же
Свой девичник провела?
Пели грустные подруги,
Провожая под венец.
Не жалела рук упругих,
Не щадила женских сил.
Годы шли, а молодец –
Первый пьяница в округе –
Был по-прежнему не мил.
Изнывала на работе.
Мужа взяли на войну.
О солдатке не заботясь,
Все оставили одну.
И пошла, пошла за плугом, –
Тут и пахарь, тут и жнец…
Пели грустные подруги,
Провожая под венец…
Разве мать твоя такой же
Свой девичник провела?
Бродит кровь под нежной кожей,
Говорлива, весела.
Ты, наставница коровья,
Пышешь счастьем и здоровьем!
Растолкала жениха,
Подвела к зеленым веткам,
Где горлана-петуха
Слышно со двора соседки.
– Скоро вечер, – говорит, –
Посмотри, как сердце бьется,
Плещут ведра по колодцам,
Май на улицах шумит.
Дай мне руку, мой любимый,
Дай мне руку навсегда,
Чтобы не было печали,
Чтоб мы лет не замечали,
Не боялись бы труда!
Дай мне руку, мой любимый,
Дай мне руку навсегда!
* * *
Человек чудесней звезд устроен.
Лесоруб, охотник, лекарь, воин –
Всюду он, везде его следы.
Захотел – отчаливает в море,
Пожелал – тропу в сосновом боре
Прорубил сквозь хвойные ряды.
Или в небе, или под водою
Держит путь, любуется звездою,
Загоревшейся на дне морском.
Бородатый или безбородый,
Он знаком с бессмертною природой –
С каждой складкой, с каждым стебельком.
Через век, а может быть, и раньше,
Овладев землею-великаншей,
Заселив сполна материки,
От земли, от городов свободных
Он отправит вестников народных
(Так с Колумбом плыли моряки)
В Млечный Путь, сияющий и зыбкий…
Уж не потому ли спит с улыбкой
Мальчик наигравшийся, бутуз?
Он лукав. Он слышит непременно
Нежную гармонию вселенной,
Братство звезд, их дружеский союз.
Александр Соболев. Рыбак безмолвный
В одну из первых послереволюционных зим в имение Борки, где жила семья художника В. Д. Поленова, явились двое гимназистов из расположенной неподалеку Тарусы. За несколько месяцев до этого Поленовы, собрав одаренных детей из окрестных сел, поставили на домашней сцене «Бориса Годунова»; спектакль имел шумный успех. Тарусяне просили о помощи: им тоже хотелось сыграть «Бориса», но не было ни костюмов, ни опыта. «Увлекаясь деревней, мы немного презираем провинциальную интеллигенцию и неохотно соглашаемся им помогать», – вспоминала дочь художника. Однако, вняв их уговорам, она приезжает на репетицию. «Разбирая корзину с костюмами, я слышу на сцене монолог Пимена. Из-за стены мне мерещится какой-то лесковский вещий старец – судья Бориса. Заглядываю в дверь – на сцене сидит невзрачный юноша лет 17, лицо с кулачок, гимназист Боголюбов»[1]. Легко вообразить себе эту картину! «Когда-нибудь монах трудолюбивый, – произносит юный актер, – Найдет мой труд усердный, безымянный»: это говорит будущий поэт, автор этой книги, Николай Алексеевич Тарусский (настоящая фамилия Боголюбов; 1903–1943).
Трудно предположить, что о поэте, писавшем и печатавшемся в 20-е – 40-е годы XX века, сохранилось столь мало сведений, но увы – это так. В позднем стихотворении «Из моей родословной» Тарусский, описав историю насильственного брака крепостной пермячки с казачком-калмыком, резюмирует: «Так восходит, цепкий и двукровный, / Из-за пермских сосен, прямиком, / Дуб моей жестокой родословной». Достоверные сведения есть о его отце, Алексее Николаевиче Боголюбове (1875–?), земском санитарном враче в Калуге[2] и авторе нескольких статистических отчетов по вопросам народного здравоохранения[3]; мать известна только по имени: Елена Казимировна[4].
Детство Н. А. прошло в Тарусе:
В деревянном городке –
Запах яблонь, запах липы,
Целый день дверные скрипы,
Пестрый зяблик на сучке.
И малиновка, и славка –
Над садовою канавкой.
Над рекою гул и гам,
Плеск и крики, плеск и крики.
Хлещет солнцем по ногам,
Бьет дыханием клубники.
Окончив гимназию, он учится на врача; единственный обнаруженный мною след его медицинской карьеры – две брошюры незамысловатых практических советов, выпущенные им под собственной фамилией[5]. Судя по всему, участвует в Гражданской войне: в стихотворении он упоминает, что «шел на Чонгар», подразумевая, вероятно, штурм Перекопа, т. е. Перекопско-Чонгарскую операцию. В начале 1920-х Тарусский недолго живет в Москве (позже обмолвится в стихотворении: «Я живал когда-то на Арбате, / Но не помню, как я жил тогда»), но достоверно известен лишь один факт из его тогдашней биографии: в 1924 году он примыкает к свежеобразованной литературной группе «Перевал».
«На перевальских собраниях Тарусский бывал редко. В содружестве ближе всего он сошелся с Николаем Николаевичем Зарудиным»[6], – вспоминал один из его московских знакомых. Последний факт неудивителен: оба охотники, натуралисты (в широком смысле слова) со сходной тягой к путешествиям. Эта склонность вскоре дает о себе знать: между серединой 1920-х и началом 1930-х гг. наш герой, судя по немногочисленным свидетельствам, предпринимает несколько долгих поездок по стране: «…Был учителем, чернорабочим, / Был косцом, бродягой, рыбаком». Около 1926 года он поселяется в Великом Устюге, где участвует в работе литературного объединения «Северный перевал»[7]. Под этой издательской маркой в 1927 году выходит его первая книга «Рябиновые бусы» (Вологда – В. Устюг). Дальнейшие маршруты скупо реконструируются благодаря редким пометам под стихами и оброненным в тексте топонимам: Дальний Восток, Турксиб, Вас-Юган (Васюган).
К 1929 году относится одно из немногих свидетельств о его литературном окружении. Ефим Вихрев записывает в дневнике 13 ноября: «На вечере у Катаева, где Клюев читал “Погорельщину”, были: Орешин, Клычков, Зарудин, Глинка, Тарусский, С. С. Воронская, Семен Фомин, Колоколов, Лукич (Н. Л. Алексеев), Губер… На всех, за исключением Губера и Колоколова, поэма произвела огромное впечатление. Разошлись в 2 ч. ночи. Много спорили о “Перевале”, о поэме и вообще»[8]. (К этому списку естественных литературных союзников стоит прибавить имя Зенкевича, которому он, в частности, поднес книгу с таким инскриптом: «Михаилу Александровичу Зенкевичу моему учителю в поэзии с чувством уважения и дружбы Николай Тарусский. 6 Х 40. Москва»[9].)
В 1931 году легкость на подъем сыграет с ним злую шутку: «Литературная газета» печатает коллективный текст «Наша заявка»[10], декларирующий восторженную готовность группы перевальцев отправиться на Ангарстрой с целью его воспеть (вряд ли нашего героя, подписавшего среди прочих этот текст, так уж привлекал пафос покорения природы – возможно, он намеревался быть тайным болельщиком стихий). Но «Перевал» в это время уже находится под ударом – и, отвергнув примиренческий жест, власть спускает свору сочувствующих[11]. «“Перевал” продолжает маневрировать», – спохватывается «Литературная газета»[12]. «Право, не следует из Ангаростроя <так!> делать какой-то литературный Клондайк!» – поучает писателей в том же номере И. Гольдберг, сибиряк[13].
С этого времени публикациям Тарусского в периодике, и до той поры довольно редким (исключение – 1931 год, шесть стихотворений в «Новом мире»), приходит конец. В 1934 он напечатал очерк истории брянского завода «Красный профинтерн»[14] – по всей вероятности, исключительно для заработка (я читал эту историю – вдохновиться ею трудно). Зато в следующем году выходит его книга стихов «Я плыву вверх по Вас-Югану» – то ли вышло неожиданное цензурное послабление, как неактивному экс-перевальцу, то ли решили, что про природу – можно.
Рецензии на второй сборник Тарусского объединяет интонация растерянности: с идеологической точки зрения осудить его, вероятно, было затруднительно, а иные ракурсы для критического взгляда становились год от года всё непривычнее:
«Знакомство со всей книгой убеждает в том, что в одном отношении Тарусский осуществил свою поэтическую программу: стихи его отличаются жизненной добротностью красок и слов. Ему абсолютно чужды красноречивость рассуждений, голая политическая декламация и риторика. Поэт идет от жизни, от ее