Знак змеи — страница 65 из 87

Недавно, накупив для гостей в итальянской кондитерской легких сладостей, по дороге домой не выдержала, тормознула у все того же магазина на углу Таганрогского и Большой Садовой, в пору ее детства называвшихся Буденновским проспектом и улицей Энгельса. И, начхав на все диеты по доктору Волкову, от жадности схватила сразу пять эклеров с отвратительным ужасающим кремом, состоящим из сплошного сливочного масла. И не успокоилась, пока всю эту мечту детства не слопала, заев для убедительности почти деревянной корзиночкой из сухого песочного теста все с той же масляной розочкой сверху.

Папа вскоре, как та масляная розочка, и растаял. Только запах «Шипра» остался. Муж, урод, хохотать стал, когда она в прошлом году «Шипр» и «Красную Москву» купила, да еще и в магазине, что он ей подарил, выставила. И себе оставила. Коробку того, коробку другого. Рыготал, аж пот на лысине выступил. Что-то пробормотал насчет плебса, который могила исправит. Это его, убогого, могила исправит. Мозги были бы, плеснул бы на себя того «Шипра», глядишь, и у нее желание какое-никакое колыхнулось бы. А так коробка смазки из интим-магазина за неделю расходится, а на сухую не получается — не втыкается. Как наждак туда засовывать.

По молодости этот урод шипеть попытался, что у других все мокро, а у нее… Был немедленно отправлен к другим. Надолго. Теперь молчит. Только пыхтит от усердия — пых-пых-пых. А она позвякивающие хрустальные висюльки на люстре считает — девятнадцать, двадцать… дилинь-дилинь-пых-пых, сорок восемь, сорок девять, ах да, забыла изобразить неземное удовольствие — а-а-а-а! — пятьдесят, пятьдесят один — дилинь-дилинь, на животик так на животик — а-а-а-дилинь-дилинь-пых-пых-пых-пых-пы-ы-ы-ыхххх. Вот и вся любовь.

«I am the murderer. I have killed…» Английской спецшколы хватило, чтобы запомнить строчку из иноземного детектива. К школе она по месту проживания относилась, не то в привилегированную школу девочку из неблагополучной семьи ни за что не взяли бы. Английский ей задаром был не нужен, но доказать, что ты не хуже этих цып из зажиточных семей, святое дело!

I am the murderer. Это тот убийца из детектива на своем листочке писал… А она завистница. Приятно познакомиться. Она завистница… Как по-английски будет завистница? Не помнит. Надо у Альки с Анушкой в словаре посмотреть. Она завидует… «Я завидую… я завидую… я завидую…» А чему завидует, и сама не знает. Что у Лики есть такое, чего нет у нее? Или чего нет в ней? Вот и словарь оксфордский. У детей теперь все оксфордское. Это они с Ликой в их возрасте от Букингемского дворца до Трафальгарской площади только в «орал топиках» ходили. И «орал» — совсем не то, что теперь можно подумать, и «топики» — устные темы, что к экзамену зубрили. На письменных экзаменах она все у Владички без проблем списывала, а к устным приходилось хоть что-то подзубрить. Вот и помнит из всего английского кроме новой жизнью навязанного «discount» и «How much?» только «The Tower was founded eight centuries ago and named the Key of the city…» [63].

Теперь ее дети в этот Тауэр на экскурсии по выходным ездят. А она в их возрасте долбила «The Leninist Komsomol entirely and totally approve and support the CPSU policy…» [64]

Это ж надо такую хрень запомнить! Ничего умного не выучила, а это до сих пор в башке сидит! Но их классу повезло куда больше, чем старшеклассникам, которые на экзаменах по английскому про «Малую Землю» и «Целину» были вынуждены отвечать. «Virgin Land» [65].

Старшие пацаны еще все потешались над словом «virgin» [66].

У ее класса прежде школьных экзаменов перестройка случиться успела, и весь этот мусор из программы убрали.

Нашла. «Jealous» — «ревнивый, завистливый». «Jealousy» — «ревность, зависть». В английском это, оказывается, одно и то же. Сестры — зависть и ревность. Что-то знакомое. Нет, не так. Сестры — дружба и ревность. Опять не так.


«Сестры — тяжесть и нежность — одинаковы ваши приметы.

Медуницы и осы тяжелую розу сосут.

Человек умирает, песок остывает согретый,

И вчерашнее солнце на черных носилках несут…»


Надо же, запомнила! Ни одного стихотворения на литературе выдолбить не могла, запросто запоминала только «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла!» да «Люба-Любонька, целую тебя в губоньки!», а это вдруг вспомнила. Но по литературе им это не задавали. Это Лика на вечере в школе стихи читала, хрен упомнишь, чьи стихи. Все тогда еще соплями исходили — ах, какая тонкая девочка! А чего тонкого? Как это солнце можно на черных носилках нести. Навыдумывают.

Лежать — не лежится. Сидеть — не сидится. Встать. Ноги в тапочки, кроваво-алое кимоно с золотыми журавлями — мечта голого детства — на плечи, и вниз, на кухню. Жадно, большими глотками попить из кувшина. Проливающаяся мимо рта вода по подбородку и шее стекает на кружевную ночную рубаху ценой в трехмесячную зарплату прислуги — на фиг она рядится, для кого? Но рядится же, рядится! Капли, оставляя мокрую, прилипающую к телу тропинку, стекают между ног.

Зажечь привезенную с Бали тусклую лампу. Красоты и иноземности в ней больше, чем света, разве что чуть стол осветить. На ощупь найти на барной стойке ручку и листки, оставляемые у телефона для спешной записи чьих-то номеров. И спички в шкафу над столом. В доме давным-давно плита с пьезоподжогом, спички вроде бы и не нужны, но всласть прикуривается только от спички! Чтобы как в той старой жизни, когда каждая дерьмовая зажигалочка была редкостью, и, прикуривая тайком от мамки в холодном общем коридоре их малосемейки, она чувствовала потрескивание дрожащего в замерзших пальцах огонька и запах горящего дерева.

«Я завидую Лике».

Буквы корявые. «Не почерк, а кардиограмма», — еще в школе про ее писанину сказала Лика. У самой-то буквы всегда выходили, как из прописей. У Лики все выходило, как из прописей, даже если жизнь шла наперекосяк. А у нее самой если и внешне все сладко-гладко, то внутри одна аджика, огнем горит!

А сердце и вправду взрывается в такт этим скачущим буквам.

«Я завидую Лике».

Левой рукой достать спичку, зажать ее между указательным и большим пальцами, мизинцем придерживая поставленную столбиком коробку, чиркнуть. Фокус, которому научилась в седьмом классе, собираясь то ли курить всерьез, то ли перед одноклассниками форсить.

Загорелось!

Прыгающие буквы горят в египетской пепельнице с Нефертити, которую все та же Лика назвала «восхитительно прямоспинной». Лика и сама спину держит как королева, а она всю жизнь горбится. Сколько мануальщики спину ее ни ломали — не разгибается. Говорят, это врожденное. Как плебейство.

При старой печке в пепельницу эту скидывали использованные спички, пока не набирался мини-костерок и кто-то, не выдержав, не устраивал маленький поджог. Потом в ней валялось что ни попадя — использованная батарейка от давно потерянного пейджера, оторвавшаяся от форменного пиджака Оксфордской школы пуговица, обрывок полученного из Эмиратов факса, золотые коронки, которые карлику заменили на новую керамику, стоящую столько, сколько карлик целиком не стоит.

Теперь в Нефертити горит записка «Я завидую Лике». Но легче отчего-то не становится. Может, надо целую тетрадку исписать мелким почерком? Как в фильме, который в детстве все с той же Ликой бегали смотреть, когда изуродованная пластической операцией кинозвезда выдала за себя свою выросшую дочь. А та, чтоб не сойти с ума и не забыть, кто она на самом деле, тетрадь за тетрадью исписывала своим настоящим именем — «I am Fedora. I am Fedora. I am Fedora». He та Федора, что в «Федорином горе», с ударением на первом слоге. Так и ей теперь, что ли, снова пробраться в детскую, вытащить из ящика Альки или Ануш чистую тетрадь и писать строка за строкой: «Я завидую Лике. Я завидую Лике. Я завидую Лике. Я завидую Лике я завидую Лике я завидую я завидую Лике я завидуюликеязавидуюликеязавидуюликеязавидуюлике».

А чего завидует — попробуй разберись. В детстве могла завидовать нормальной семье подруги. Папе, который приходил в школу на праздники и любовался дочкой, когда ее собственный папашка свистал неизвестно где. Спине ее прямой. И тому, что все вокруг говорили: «В ней чувствуется порода!» Это в Лике-то, с ее крестьянской бабушкой и прочей мешаниной в крови. Графьев в том наследственном компоте не водилось явно, но отчего-то все упрямо повторяли про Ликину породу. А про ее собственную породу никто никогда слова не сказал. Даже когда решила доказать всем вокруг, что она породистее, аристократичнее, интеллигентнее. Даже когда дома стала есть только на том самом кузнецовском фарфоре, что прежде с засохшими остатками из окошка выкидывала, чтоб карлик жить не учил. И любой обед-ужин с вилкой и ножом, что карлик на каком-то аукционе прикупил, а она не в сервант спрятала, а породу воспитывать в себе и в детях решила. Вилки, ножи тяжелючие, серебряные, с монограммой от прежних хозяев оставшейся. А монограмма, блин, туда же, в Ликину масть, — «А.Л.». Она Лике те ножи с вилками даже не показывала, чтобы и от этого подруга не загордилась. Отчего одним все, другим ничего?

Теперь бы в куче сваленных в кладовке щеток и тряпок отыскать последнюю заначку, если ее прежде не отыскал этот карлик. Глотнуть прямо из горла. Дождаться, пока внутри что-то задрожит, затеплится, загорится. Бассет, разбуженный даже этим неярким светом, приковылял с детской половины, зная, что и ему во время этих ночных гулянок может что-то перепасть. Фиг тебе, животина. Фиг, толстая стала! Что Вова-ветеринар сказал — диета! Ограничить жирное. Вот и будем ограничивать животину, не себя же ограничивать! В детстве наограничивалась. Баста!

В пятом классе, с ужасом заметив, как ее стоптанные плоские тапочки отличаются от модных туфелек подружек, закусила губу. В седьмом, когда весь класс до дыр залистывал каталоги буржуйского ширпотреба — «Отто» и «Nekkerman», казавшиеся юным пионерам верхом роскошной жизни, она день и ночь мечтала, что и у нее все это будет. Мечты казались несбыточными. В десятом классе Аньке Варганян мама, завпроизводством в ресторане, и папа, директор овощной базы, на совершеннолетие вдели в уши бриллиантовые сережки. Лике, и той родители подарили золотую цепочку со знаком зод