— Служить будешь честно, в обиду не дам! — пообещал Кроткий. — Сам чуть чего обижу! Усек?
Вторые сутки сын и внук графов Шуваловых, правнук княгини Татищевой, проходил воровскую школу лучшего вора юга, случайно пойманного на тысячной афере.
— Не боись, Граф. За Ленькой Кротким восемь высылок за Урал и аккурат восемь возвратов. Без помощи каторжных властей! И на этот раз возвернемся. Свои люди везде есть. Ты только фраком своим не свети, даром что театральный. Ты фрак у Кузьмина на рубаху попроще сменяй. Вишь того бородатого в углу? Это и есть знаменитый Кузьмин, держатель хрустального дворца на Казанской, блатер-каин, скупщик краденого. Третьего дня сыскари да полицаи повзбесились. Облаву по всем малинам устроили. Не иначе как тебя, Граф-графейник, ловили. Хватали без разбору, без понятия. В другой раз как Ленька Кроткий в одной камере с Кузьминым оказался бы! Разного мы полета, полицейские, они о нашем ранжире понятия тоже имеют. Что же ты за птица, что заради тебя серьезных людей не испугались, загребли?
— А откуда у Кузьмина в тюрьме найдется «что попроще»? — вопросом на вопрос ответил Иван.
— Дурак или придуряешься? Не нашего ты поля ягода, что ль, когда простого не знаешь? Чтобы блатер-каин с выгодой фрак на косоворотку не обменял?! Ты про другое на ус мотай, хоть у тебя с усами не густо пока! Завтра нас из участка в новую тюрьму на Богатяновском прошпекте перевозить будут. Тогда и бежать станем.
— Как бежать?!
— Ножками! Что-то у вас, у международных аферистов с мозгами не так! Стотысячные аферы, говорят, крутите, а простого сообразить не можете. Сотня караульному, по тридцатке охране. И еще двести сверху на начальство. Караульные в нужном месте тебя и проворонят.
— Сто, двести, по тридцатке. А сколько всего охраны?
— Пять рыл будет.
— Это ж больше четырехсот рублей. У меня столько нет! — в отчаянии проговорился Иван. Но вовремя поправился: — С собой нет.
— Отдашь потом. Международный. С процентами отдашь! Ленька тебе грамотные проценты насчитает. Волюшка, она дороже стоит! Сейчас маляву на волю напишешь. Мой человек из охранных снесет, куда скажешь. Пусть деньги готовят, понял?
— А бежать куда?
— Малин, что ль, мало в Нахаловке! Да ты, никак, в этом городе впервой! Не боись, с собою прихвачу, не забуду. Но это денег будет стоить, Международный.
— Сколько?
— Пять тыщ. Но уже без процентов. Свои люди — аристократы, сочтемся! А не сочтемся, сам тебя порешу. Даром, что не мокрушник, но Стояновскую школу не забыл. Урою — не пикнешь! Чего заснул, бери карандаш, пиши маляву!
— И на что вам телеграфия аж в Италию, милая барышня?
На парапете возле недавно выстроенного здания городской почтовой конторы на улице, естественно, носящей название Почтовой, сидел не до конца протрезвевший человек, носящий гордое название «писателя». Накануне в гостинице армянского общества вернувшуюся за полночь Варьку сперва оттаскали за косы, приказали перемыть-передраить все, что с вечера пробегала, после чего идти спать. Обещали ее прежде срока отправить в Нахичеван, нечего в дорогой «хотеле» без пользы толочься. Но, перемыв все наказанное не только водой, но и слезами, девочка пробралась к знакомому приказчику Михрютке за советом. Приказчик надоумил наутро идти к почтамту, искать «писателя».
— На что мне писатель! Чай, не стишки посылать надобно.
— «Писатель», темная твоя душа, человек такой, который все писарские закавыки знает. Как какое прошение составить, как челобитную, как письмо отписать. Кто неграмотный, в писарских тонкостях неученый, все к «писателям» идут. И ты иди. Телеграмму тебе оформит. А зачем тебе телеграмма? На хуторе твоем и телеграфистов отродясь не было.
— Нужна телеграмма, раз спрашую! — отрезала Варька.
И, едва передремав после ночного ареста Ванечки-благородия на парамоновском празднике, сетуя, что на другой день в Нахичеван к Идке возвертаться, а она так и не поспала всласть, с рассветом побежала к почтовой конторе. За копеечку выспросила у сидящего недалеко от входа нищего, кто таков будет «писатель», теперь объясняла спившемуся бывшему учителю, что от него требуется.
— Не желаете, милая барышня, сообщать, на что вам телеграфия, ваше дело. Но в Италию надобно составлять текст по-итальянски. В крайнем случае по-англицки или по-французски.
— Не умею я ни по-хранцузски, ни по-каковски, окромя нашего, не умею. Могете перевесть?
— Денег стоит.
— Мы ж сговорились за денежку.
— То сговорились за саму телеграфию да за мое оформление. А за перевод? Не желаете платить, ваше право! Не занимайте мое время. Я нынче вдове Самохваловой должен составить прошение о взыскании трехсот рублей с девицы Сысоевой, на которую умерший муж Самохваловой изрядно средств извел…
Эх, прощай мечта мечтовая, как приедет она на хутор с гостинцами. Как достанет матери шаличку, батяне табачку, брательникам-сеструшкам конфет да пряников. И себе на новую кофтенку, да на чернилки с тетрадками останется, а то на глобус — что за диковинка, не ведает, да Ванечка-благородие вчера сказывал, что без диковинной этой глобусы не отыскать ни сапожную страну Италию, ни город Рим, что со здешним фартовым трактиром не схож.
С мечтой денежек на Митюшкино омундирование домой привезть она еще с вечера распростилась, когда суливший денег Ванечка ее под театром забыл. Теперь и про подарки придется забыть. Хозяин «Большой Московской» вчера грозился армянской родне в Нахичеван телефонировать, что Варька лодырничает, без спросу убегает, шастает невесть где, что «беда она, да и только!», а не помощница. Что как и обещанной деньги Идкины родители за ее работу осенью не заплотют? Батяня тады до смерти излупит. Цельное лето, скажет, невесть где околачивалась, ни в поле, ни дома никакой подмоги не делала, да ишо и деньги не привезла! А даже если и заплотют, так те денюжки батяня на семена приберет, а на подарочки где взять — в «хотелю», где постояльцы денежку дают, ее больше помогать не возьмут, а все, что скопила, уйдет сейчас этому «писателю» за англицкий перевод, и прощай подарочки!
Прижавшись к углу нового почтового здания и тяжело вздохнув, вытаскивает Варька из-под юбчонки платочек с денежкой. Все пять рублей пятнадцать копеек, скопленные за две недели в гостиничном услужении. Двадцать восемь копеек в «хрустальном дворе» за штаны, рубаху и чувяки для Ванечки пришлось отдать.
— Три рубли за Ванечку дадены, что тазики из-под него выносила, значится, рублям тем Ванечку и спасать! И свойских два рубля на его спасение грех не прибавить. За ради Христа, пропишите, как могете, шоб там поняли, — Варька протягивает «писателю» еще теплые от ее тельца денежки.
— Другой разговор! Не серчайте, красавица. Своя рогожа дороже чужой рожи! На опохмел, это святое, век вам этого не знать! Пошли господь тебе, красавица, непьющего мужа, хоть где ж теперь такого отыщешь! Переводить на иностранный что прикажете? — спрашивает «писатель» и, успев глотнуть поднесенную суетливым половым из соседнего трактира стопку, переводит сумбурные Варькины словеса на телеграфный язык. С удовольствием взглянув на написанное, перечитывает:
— «Рим. Абамелеку князю. Ванечка в тюрьме в Ростове. Актер ваш незваный предатель. Христа ради спасайте Ванечку». Адрес хоть помните или «на деревню дедушке»?
— Отчего же дедушке? И вовсе не дедушке! Очень даже Ванечкиному крестному. А адрес это чего такое?
— Бог мой! Адрес — это название улицы, дома. Рим, он, кажись, не маленький, милая барышня, чтобы почтальону по всем улицам вашего крестного искать.
— Не мово крестного, Ванечкиного. Адрес, адрес… Ванечка сказывал чегой-то. И ахтер энтот когда в антомобиль садился, толстому Волчаре про телеграхфию в Рим кричал. Врал, шоб Ванечка поверил, что он взаправду поможет. Как же кричал? Виа Гаета, пять. Кажись так.
Сменившийся с охраны участка пристав Охрищенко, получивший от Леньки Кроткого червонец задатка, нес по адресу маляву, написанную странным пацаном, совсем не похожим на привычных воров и убийц. Шейка у мальчугана тоненькая, кожица чистенькая — ни тебе шрамов, ни следов от чириев, ни прыщей. Не воровского вида мальчуган. Сам бы на улице или где в приличном месте такого увидел, поверил бы, что граф. Вот оно до чего воровское искусство дошло. По иноземному баить наловчились, даже писать неведомо по-каковски сподобились.
Охрищенко маляву ту, как водится, развернул, и аж выматерился. Ни тебе прочесть, ни понять! Буквы нерусские, даром что он грамотный, а как прочесть, когда писано на иноземном языке. Приходится не читанное несть, непорядок! И адрес мальчуган странный дал. Отчего-то направил его в Асмоловский театр. Сказал трагика Незванского отыскать. Мол, трагик только притворяется актерским, а сам в аферах этого Графа второе лицо, вместе с Рима работают. Еще Граф сказал, ежели Незванский уже дал деру, то самого нового владельца Асмоловского театра адвоката Волкенштейна найти и маляву ему лично в руки передать. Волчара деньги прибавит.
Остановившийся на углу Охрищенко снова разворачивает исписанную мелким почерком поддельного графа бумаженцию, таращится с истовостью в бараньих глазах и, не в силах понять, складывает вновь.
В театре ему сообщают, что трагик Незванский изволили отбыть в Москву, а Волкенштейна теперь нет, адвокат на слушании в суде. Обещался быть к вечернему спектаклю.
— Сегодня «Гамлета, принца Датского» дают.
— Принца? Датского? Водевиль?
— Трагедь. Ожидать станете?
— Ежели трагедь, не стану, — отвечает Охрищенко.
Снова тащиться через полгорода в суд, где заседает адвокат? Или пойти на поводу у своей лени, нашептывающей, что записка та не рассыплется до завтрего, когда Волкенштейн должен быть в своем театре прямо с утра: «Подрядчики насчет установки труб парового отопления договариваться придут».
Летняя жара день ото дня входит в свою силу, и приставу не хочется уже ни четвертного, ни обещанной сотенной. Хочется только в прохладце собственного домика за закрытыми ставенками холодного кваску из погреба хлебнуть — да на боковую. Умаялся! И, вняв не жадности, а лени, разморенный жарой пристав, тяжело пыхтя и утирая стекающий из-под фуражки пот, от Таганрогского прошпекта направляется в сторону Темерника — домой.