Знаки внимания — страница 17 из 24

О чем речь-то? Почему это я вдруг русофоб?

Не потому ли, что я действительно не люблю некоторые стороны прошлой и нынешней российской жизни? Не потому ли, что я очень даже не люблю вороватость и бездарность всех уровней власти, хамство и жульничество чиновников, полукриминальное поведение ментов, рабскую прессу, холопское презрение к свободе и к личному достоинству, готовность оправдать любую подлость, жестокость и жульничество, если они не идут вразрез с «линией партии»? Или потому, что я очень даже не люблю агрессивный провинциализм и наступательное мракобесие? Ну не люблю, правда. Да только русофобия-то тут при чем? Вот если мы совместно договоримся под словом «русофобия» понимать именно это, то тогда я буду готов подтвердить, что да, я таки русофоб.

А пока мы об этом не договорились, я могу ограничиться лишь словами одного булгаковского персонажа: «Кароши люблю, плохой — нет».

Но он, этот мой антирусофобский собеседник, ответил с завидной определенностью и поистине римской прямотой: «Что такое русофобия, понимать не нужно».

Ну слава богу! Отлегло, как говорится. А то я все пытался понять, какое все-таки содержание этот человек и некоторые другие добрые люди вкладывают в это загадочное и абсолютно бессмысленное в данном контексте слово. Теперь наконец-то дано исчерпывающее — одновременно глубоко научное и в то же время поражающее лапидарностью определение. Просто не нужно понимать, и все!

Соблазн взять этот убойный полемический прием на вооружение необычайно велик. Мешает лишь то досадное обстоятельство, что человека человеком делает, помимо всего прочего, и категорическая потребность понимать.

После бала

Бала-то, строго говоря, и не было. Телевидение в основном скромно помалкивало. Высшее начальство вовсе не отметилось по этому малозначительному поводу. Памятное событие было отмечено застенчивым полумолчанием.

Я-то лично скорее доволен. Я не большой любитель пышных государственных торжеств с салютами и разливанным морем казенной пошлости, без которых подобные события не обходятся. Мою душу не радуют протянутые через Садовое кольцо растяжки с цитатами. Меня не умиляют задушевные голоса из метрополитеновских репродукторов, топорно интонирующие «любимые строки».

Мне, повторяю, эти празднования не нужны. Я и без того люблю писателя Льва Толстого. Может быть, больше, чем кого-либо, кто писал по-русски, а там есть из кого выбирать.

Но интересно все ж, почему такое молчание?

Говорят, что на Толстого до сих пор дуется солидное и влиятельное учреждение, играющее в наши дни роль идеологического отдела правящей партии и именуемое РПЦ. Может быть, и так. А государство, а общество? Ну, видимо, такое у нас состояние общества, что не до Толстых теперь.

И правда ведь, кому какое дело до того, что сама фигура Льва Толстого — одно из немногих обоснований (чтобы не сказать оправданий) существования экзотического, мягко говоря, исторического явления под названием «Российское государство»? Зачем нам гордиться тем, что «Анна Каренина», «Смерть Ивана Ильича», «Казаки» написаны на том же языке, на котором говорим мы? Зачем нам радоваться тому, что, пока эти книги будут читаться, наш язык будет хоть как-то жить? Зачем нам гордиться тем немногим, что делает Россию конвертируемой, если такая цена за баррель? Да и нужна ли кому-нибудь эта конвертируемость, включенность в мировой контекст? Кому-то да, кому-то нет. Но в наши дни убогая и агрессивная мировая провинция все громче подает голос и встает на дыбы, как выживший из ума цирковой медведь. Да и, скажем прямо, плохо как-то, коряво и неприкольно смотрится этот косматый и бородатый портрет на глянцевой обложке. Нетоварно и негламурно. Неформат, короче.

А государство? А так ли уж нужен нынешнему российскому государству автор «русофобского» «Хаджи-Мурата», вопиюще диссонирующего с великой концепцией «мочения в сортире»? Что делать озабоченному своим силиконовым «величием» государству с такой, например, беспощадной формулировкой: «Патриотизм в самом простом, ясном и несомненном значении своем есть не что иное для правителей, как орудие для достижения властолюбивых и корыстных целей, а для управляемых — отречение от человеческого достоинства, разума, совести и рабское подчинение себя тем, кто во власти. Так он и проповедуется везде, где проповедуется патриотизм»?

Советское государство жаловало Толстого не потому, что было столь чувствительно к запредельным высотам художественной выразительности, а потому лишь, что о нем «разговаривал Ленин», потому, что он был назначен «зеркалом русской революции». Его, мягко говоря, непростые взаимоотношения с церковью и государством импонировали советской власти, которая расставалась с прошлым не так чтобы особенно смеясь, а все больше посаживая да постреливая. Но расставалась, расставалась не шутя.

Толстого как «крепкого» реалиста, разоблачителя «всех и всяческих масок» и борца с церковью поливало и удобряло коммунистическое государство, чьей официальной идеологией был «научный атеизм», принявший на наших просторах самобытнейшую форму языческого культа живых и мертвых вождей. А вот толстовство и всяческое непротивленчество ему прощалось так же, как дитю неразумному до поры до времени прощаются разрисованные обои и незнание основ марксизма-ленинизма. Ну не въехал старик в самую передовую идеологию — бывает. Подрастет — поймет.

Советская школа сделала все, что смогла, для того чтобы превратить Толстого в мрачного многословного зануду. Многие, кстати, с этим ощущением так и не справились, с каким бы могучим напором поистине нечеловеческая изобразительная сила его книг ни прорывала не только бетонные плиты «школьной программы», но даже и его собственную жизненную философию.

Может быть, еще и поэтому его посмертная судьба в других странах оказалась счастливее, чем в собственной стране.

А теперь вот державное молчание. Но Лев Толстой для всего мира, а стало быть, и для нас с вами останется Львом Толстым даже и без поддержки государства Российского. Это проблема не Льва Толстого, это проблема Российского государства и российского общества.

Совсем недавно в Германии вышел новый перевод «Анны Карениной». Издание его было приурочено к дате, которую отмечал в эти дни весь цивилизованный мир. Отмечал очень широко, что было особенно заметно в сравнении со скромным молчанием родины. Перевод этот сделала блестящая переводчица Розмари Титце, моя хорошая знакомая. Не удержусь и похвастаюсь тем, что какие-то сложные места она обсуждала в том числе и со мной. Горжусь.

На днях Розмари приезжала в Москву и рассказывала о своей работе над переводом. Очень интересно рассказывала. В числе прочего она сообщила, что ее перевод «Карениной» на немецкий оказался 21-м по счету, и говорила в связи с этим, что задача была особенно сложной — ее перевод должен был заметно отличаться от предыдущих. Судя по реакции читающей публики, раскупившей уже больше половины тиража, ей это удалось.

Ну что ж, 21-й перевод — это хорошо. У нас же, похоже, Льва Толстого так все еще по-настоящему и не перевели. Жаль, но что делать — придется, как это ни трудно, читать и перечитывать его в подлиннике.

Прошу к столу

Детское восприятие пространства существенно отличается от взрослого. Размеры пространства в сознании ребенка прямо пропорциональны числу людей, вещей и животных, одновременно это самое пространство заполняющих. Короче говоря, чем больше народу, тем больше и комната. Чем теснее, тем просторнее.

Это я к тому, что, когда в нашей коммунальной восемнадцатиметровой комнате за стол садилось человек тридцать гостей, комната превращалась в огромный банкетный зал. И как же я это любил! Как ждал! Как вертелся около мамы, одной рукой месившей тесто, а другой вертящей рукоятку мясорубки! Душа жаждала самого деятельного участия в сладком таинстве. «Хорошо, — говорила замученная мама, — когда надо будет украшать салат, я тебя позову. А сейчас иди, ты мне мешаешь». Украшался салат красочным грибом мухомором, сооруженным из очищенного крутого яйца и половинки помидора, по поверхности которого располагались майонезные крапинки. Красота.

Отец, вбегая каждые пять минут в кухню, нервно произносил ритуальное: «Ничего же нет, все же уйдут голодные». Мама говорила: «Хватит! Лучше пойди перелей водку в графин!» Да-да, водка обязательно должна была быть только в графине, и никак иначе: считалось, что водочную бутылку на стол ставят только самые отпетые. Бутылка со скучной казенной этикеткой на праздничном столе — это признак крайней степени социальной неустроенности, морального падения и энтропии.

Потом приходили гости, лунатически кружили по комнате и всячески старались не смотреть на нарядный стол, из соображения приличий опасаясь обнаружить столь же пламенный, сколь и низменный интерес. Потом отец произносил самое заветное. Он говорил: «Прошу к столу!»

И начинался праздник, который навсегда с тобой, даже если ты, достигнув мятежных юных годов, начинал тяготиться им, смотреть на него глазами утомленного скептика, иронически и мудро взирающего на монотонную мещанскую рутину родительского, уже не твоего быта и вообще бытия.

Но это все будет потом. Все то, от чего ты, дурачок, начинал досадливо морщиться спустя несколько лет, воспринималось тогда даже не как должное, а как некое циклически воспроизводимое чудо, вроде как всякий раз внезапно зазеленевшая липа в твоем дворе, как умирающее и воскресающее божество.

«Все налили? Тогда я скажу, если можно». — «Т-ш-ш-ш!» — «Передайте, если не трудно, вон тот салатик…» — «Леночка, пирожки — м-м-м-м! Нет слов, одни эмоции». — «Нет-нет, мне только половинку. Давление». — «А хозяйка присядет за стол хотя бы на минуточку?» — «Бегу, бегу! Я забыла холодец. Вечная история». — «Ну! Между первой и второй…» После первой и второй начиналось сосредоточенное жевание, а я как надежную гарантию незыблемости порядка вещей ждал, когда кто-нибудь произнесет неизбежное: «Товарищи, а вы заметили, что стало как-то очень тихо?» И дожидался. И все благодушно смеялись. И я.