Знакомство. Частная коллекция — страница 10 из 19

Ночью будет мороз, а завтра – гололед на горе старикам, на радость мальчишкам, и девочка в красной вязаной шапке и коричневой школьной форме опять вряд ли решится подобрать юбку и съехать на портфеле вниз по накатанной, обледенелой горке перед домом.

* * *

Как нож в сало. Как падающий с третьего этажа горшок с цветком, который подобно бомбе разрывается, ударившись о жесткий сиреневый тротуар. Ее голос, хрупкий, ломкий, тонкий, прозрачный, вобравший в себя и хрусталь, и фарфор, и манящее позвякиванье не слишком увесистой связки ключей, ее голос, подобный фейерверку из красных, синих, желтых, зеленых, голубых капель, на мгновенье повисших в пропитанном солнцем воздухе, ее голос наполняет мою хорошо приспособленную для этого голову удивительным переливом звуков, и я готовлю сладкий стол, так как она должна прийти примерно через три четверти часа.

Я режу торт, стараясь сделать так, чтобы на каждом кусочке была целенькая розочка с зеленым листочком, аккуратно ломаю на квадраты шоколад, и меня несколько смущает, что на них остаются следы от моих, вероятно слишком теплых, пальцев, протираю полотенцем бутылки с напитками, мелю кофе и радуюсь, что вся квартира наполняется прекрасным, в высшей степени располагающим к приятной беседе ароматом, ставлю на стол подставку для кофейника.

Разница огромна. Меняется время года, меняется протяженность всасываемых организмом струек воздуха – от мелкой вермишели летом до итальянских спагетти зимой, изменилось все, абсолютно, неузнаваемо, и некоторые чувствительные натуры, наподобие бабочек, которые живут только один сезон, говорят: «Это неповторимо, этого не будет больше уже никогда!» Чтобы привлечь одну из них, я и готовлю этот сладкий стол. Она прилетит на раскинувшийся у меня на столе благоухающий цветник и вскружит мне голову, бесконечным мельканием своих нарядных крылышек. Я достаю из шкафа одежду и облачаюсь в костюм жука, или кузнечика, или еще кого-нибудь неприметного, неброского, чтобы еще больше подчеркнуть контраст, в котором, признаться, я нахожу столько удовольствия.

Повар в немного старомодном большом белом колпаке, с такой белой лепешечкой на конце, рубит небольшим топориком уткам головы и лапы и потом, медленно поворачивая тушки над высоким пламенем, опаляет оставшийся пушок. Его большие руки держат бережно, а круглые глаза на круглом, покрытом щетиной лице не отрываясь смотрят на то, что делают руки. И если бы не запах, от которого многих мутит, дядюшку вполне можно было бы принять за Санта-Клауса, который вот сейчас закончит дела и примется раздавать детишкам подарки. Наш повар – первосортный добряк. Он чистит морковки, режет лук, давит лимоны, взбивает сливки, потом принимается за яблоки – все от паштетов до кренделей проходит через его руки. Он упрекает выкипающие кастрюли, ругает упавшую под стол миску с очистками. Этот наш папа Карло, который из любого бревна сделает Буратино.

Я жду своей очереди. Каждый ждет по-своему, кто – суетится и все время уточняет, за кем он, а кто вроде и вовсе безразличен, так сидит, что-нибудь почитывает. Никуда не денешься, дойдет очередь и до тебя. Слушай, если ты не перестанешь изводить присутствующих своими вопросами, испытывать терпение бесконечным хныканьем, если ты не перестанешь греметь, скрипеть, хрустеть полиэтиленом, клянусь, прогоним, выставим вон, лишим места и прекрасно, слышишь, прекрасно обойдемся и без тебя.

В юности, когда все желания острые, бурные, непреодолимые, когда агрессивность и нежность равны друг другу по силе, когда тоска разъедает сердце, когда на вопрос хочется ответить вопросом и всякий ответ опротестовать, до чего же слепы глаза и глухи уши! Я каждый раз засматриваюсь, я глаз отвести не могу от этих красавцев, передвигающихся на ощупь, отвечающих невпопад, время от времени поднимающих на тебя глаза, в которых светится мука.

– Раз, и все! Был и нет. Это будет длиться одну секунду. Нерв уже убит, значит, и болеть нечему.

– Да мне уже делали, – отвечаю я, а в голове в это

время плавают красные рыбки, так, что их видно одновременно и сбоку и сверху, и все вокруг утопает в зелени. Рядом, взявшись за руки, танцуют красные бесполые существа, на которых стыдливо поглядывает полноватая обнаженная дама.

Просто невозможно заставить себя не смотреть, не разглядывать. Свежая белая рубашка с двумя расстегнутыми верхними пуговицами, аккуратно завернутые рукава. Чистые руки, ровные ногти. Нежная сильная шея. Чуть коротковатые джинсы, кокетничающие белые носки, кроссовки с безупречными бантиками шнурков. Розовые с пушком щеки, белесые брови, черный обворожительнейший взгляд.

– Ни в ком нет любви, одно самолюбие.

– Больное самолюбие.

Говорить собственно нечего: слушать скучно, говорить незачем. Слушать всегда скучно, а говорить всегда незачем. Но это необходимая приманка, червячок на крючке, мучающийся, извивающийся, скрывающий своей лишенной нервов плотью коварное металлическое жало, и охота на этих красноперок с желтыми круглыми глазами особенно интересна тем, кто, поддаваясь азарту охотника, не забывает умильнуться пейзажем, обрамляющим дышащее молодостью лицо.

* * *

Когда нет аппетита, жизнь теряет всякий смысл. Дома вдоль улиц и проспектов напоминают корки черного черствого хлеба. Улицы улыбаются кривыми улыбками, и регулировщики кажутся нарядными шоколадными зайчиками, завернутыми в разноцветную фольгу, которых съесть бы, слизнуть одним махом – а не хочется! По этой полосатой скатерти то и дело шныряют блестящие, такие же абсолютно ненастоящие автомобили, и пар от гигантского бассейна густой белесой стеной поднимается в небо.

Троллейбус, похожий на пятидесятипятикопеечную шоколадку, с шумом распахивает перед твоим носом двери, и нет ничего проще, чем прокомпостировать заранее приготовленный талон.

А кстати, почему бы не рискнуть, почему бы не использовать тот самый что ни на есть назойливый, привязчивый шанс, который по статистике один на миллион. И совсем не обязательно искать счастье на проторенных путях. А может, наоборот, стукнуть себя обухом по темечку и, поплевывая сверху вниз, витать среди взбитых сливок, которыми в театрах обычно забеливают синие с желтоватыми звездами небеса.

Сделай доброе дело и забудь о нем. Я имею в виду просто что-нибудь хорошее. Я абсолютно отчетливо представляю себе, как ты приходишь домой и начинаешь рассказывать восторженным слушателям о содеянных тобою добрых делах, а потом, наговорившись всласть, спишь здоровым сном до тех пор, пока вечно бодрый будильник не разбудит тебя.

* * *

От каждого человека остается потом в помещении его запах. Вот входишь в комнату, в которой долго кто-нибудь сидел, и сразу же чувствуешь, сразу же ударяет в нос либо терпкий, либо кислый, либо гнилостный запах. Все-таки это очень важно, как от человека пахнет. Иногда поздороваешься с кем-нибудь за руку, поцелуешь кого-нибудь на прощание, какую-нибудь ухоженную красотку например, и потом долго еще ласкает тебя составленный из прекрасно сочетающихся друг с другом запахов аромат. Или в лифте иногда пахнет духами.

Я просто стараюсь думать о приятном. Фиксирую что доставило удовольствие, и потом повторяю это до бесконечности, заставляю тысячу раз протекать перед глазами золотой осенний воздух, скатывающийся по ветвям немыслимых кленовых аллей, и всякое такое. «Мир ласкает тебя, – говорю я себе, – и только безумный, грубый, злой человек пройдет мимо наслаждения, которое доставляют эти ласки». Что ж… Я лично не против.

Плюхаешься в метро на еще теплое от предыдущего пассажира сиденье, подробно рассматриваешь окружающих, но так, неглубоко, автоматически, а на самом деле впиваешься мозгами абсолютно незаметно в какую-нибудь пакость, в какую-нибудь чепуху, в дрянь какую-нибудь, и отдаешь себе в этом отчет, когда уже мороз проходит по коже.

– Это все бред из исчерченного подростками учебника по психиатрии, – говорят мне мои друзья. Я не говорю им этого, но нет сомнения – все они ужасные пижоны.

За этим углом будет булочная, за булочной – овощной, а потом телефонный автомат. Оттуда-то я и позвоню. Кстати, часто бывает, что кто-нибудь забывает в автомате монетку. Тогда можно позвонить за чужой счет. И я покорно иду по следу.

* * *

Вот ты смотришь, и тебе нравится. А потом, эта восхитительная кожа на боках, бедрах, эта крошечная ножка, туфельки, стоящие у кровати. Эти розовые тени, эти бьющиеся жилки, прожилки, пульсирующие запястья! Мягкий бархатный живот, а, главное, запах! Понимаешь, от нее пахнет как-то по-особенному. Я ловлю этот запах то в волосах, то у запрокинутой головы, то вдоль позвоночника. Ты понимаешь, она классная, классная, классная!

Ты понимаешь, это совсем другие ощущения, запахи, вкус. Это не то же самое, что божественный юноша с молочной кожей и хорошо очерченными мускулами, безупречными ягодицами и сильными икрами. Я ничего не хочу сказать, я знаю все твои возражения. Я даже соглашаюсь с ними. В этой напряженной спине и сильной шее не меньше прелести, не меньше красоты, хорошо, пусть даже и больше. Пусть. Мне все равно, что ты скажешь, я дрожу как осиновый лист. Мы с тобой каждый раз вместе поднимаемся по лестнице и вместе спускаемся вниз, и твои пустые глаза для меня, это… я не знаю, как сказать, в этом есть какая-то мелкая морока, какая-то зудящая ерунда, которая, подобно первой царапине на новом ботинке, способна отравить самый что ни на есть восхитительный летний вечер.

Когда человек курит, то, хочет он этого или нет, невольно рисуется. Определенным образом держит сигарету, затягивается, выпускает дым либо тоненькой струйкой, либо бесформенным облаком, гримасничает, облизывает или покусывает губы, аккуратно или небрежно стряхивает пепел, тушит сигарету, раздавливая ее злобно, почти с ненавистью, решительно, или осторожно обезглавливает ее, а потом тупорылым окурком затаптывает уголек.

Ты думаешь, размышляешь, закрыв глаза и заткнув уши, и проблема предстает перед тобой бесцветной и немой, такой же высохшей и прозрачной, как висящий на кухне полиэтиленовый пакет из-под кислой капусты. Ты или вбиваешь гвоздь, или видишь, как в доме напротив постепенно, медленно из окна в окно перекочевывает ослепительный солнечный двойник, превращающийся под конец в пожарное зарево, охватывающее одну из квартир.