Негритянка поет джаз. Ее голос порхает, как птичка. Это толстая некрасивая негритянка. У нее светлая ладонь. Она закрыла глаза. Негритянка поет джаз.
Она похожа на изжеванную жевательную резинку. Не поймешь, какой раньше была, клубничной или кофейной, мятной или банановой. Теперь как понять, какой она раньше была?
«Зачем смеешься над убогим?» – «Так получилось». – «Как получилось?» – «А ты где был?» – «Я стоял рядом. Рядом с собой и думал: «Куда тебя, дурня, несет? Зачем смеешься над убогим?»
Поперек листа бумаги лежит, как селедка, слово «ЗАПРЕТИТЬ». Вымажешься в нем весь, и запах от тебя исходит специфический. Сразу видно, что у тебя в сумке бумага, поперек которой лежит, как селедка, слово «ЗАПРЕТИТЬ».
Что я вижу? Вижу, как ты перебегаешь дорогу, сначала смотришь налево, потом направо и, ускользнув в последнюю секунду от серого пикапчика, направляешься в арку, а потом в продуктовый магазин. Что я вижу?
Меня приняли в одном доме, в котором раньше никогда не принимали. Посадили за стол перед чашкой чаю, поставили в розеточке вишневое варенье.
– Пей на здоровье! Как поживаешь?
Странное дело, меня приняли в доме, в котором раньше никогда не принимали.
Сидит в кресле толстяк, кресло хрипит под ним, и огромной малиновой грушей свисает его живот. Он тяжело дышит, по вискам струится пот. Толстякам всегда жарко, и их всегда жаль. Не хочется быть как они, об этом думаешь, когда видишь, как сидит в кресле толстяк. Телефон молчит. Никто не звонит уже несколько дней. Только поскрипывает форточка, и струится, спускается из нее сумасшедшая синь, солнце и ветер. Медленно закипает чайник. Телефон молчит.
Пафос, как кипучая волна, унес меня далеко от берегов, в открытое море, и я теперь плаваю здесь среди разноцветной живности и не мечтаю о том, чтобы вновь обрести почву под ногами. Слушатели разошлись, спор угас и остыл, каким же маленьким кажется это все с такого огромного расстояния! Но пафос, как кипучая волна, унес меня…
Солнце догорает в небе, как окурок в пепельнице. Внутри – пустота. Прозрачная пошлость. Чем прикрыться? Солнце догорает в небе.
Скажи сразу «да» или «нет». Ладно? Неужели не хочешь? Смелое сравнение, красивое слово. Писатели много пишут плохим почерком. Очень красивое слово. Скажи сразу «да».
Как выглядят гиацинты? Никто не может мне ответить, думаю, что лиловые. Думаю, на невысоком гибком стебле с большими, похожими на кленовые, листьями. Слово, похожее на глицинии. А как выглядят глицинии, как выглядят гиацинты?
Черно-белый кинематограф. Белая шляпка, квадратный вырез на платье, серая лакированная сумочка. Прическа с прямой челкой, волосы до шеи. Блестит лимузин без верха, длинные цифры на часиках. Как-то тревожно. Черно-белый кинематограф.
Черт, шнурки развязались. Давит на плечи гроза. Быстро иду домой. От проспекта – шум. В крапинках серый асфальт. Сколько осталось идти? Черт, шнурки развязались.
От кошачьих когтей следы на руке. Руки поцарапаны. На морозе розовые полоски синеют. Кошка с мягкой шкуркой смотрит зелеными глазами не моргая. Ты – жадная, у тебя неприятно просить. От кошачьих когтей следы на руке.
Нас на фотографии четверо. Двое уехали, остальные здесь. Двое остались, двое уехали. Когда смотришь на фотографию, хочется задуматься поглубже. В общем, все как-то устроились, и никто не изменился. Так говорят те, кто нас знает. Нас на фотографии четверо.
Ручка пьет чернила из синей пластмассовой баночки. Глотает, прихлюпывая, и чувствуешь, как у нее по горлу катится глоток за глотком. Ее резинка-пипетка работает, как сердце, качает и качает влагу для обалдевшего от жажды шершавого перышка. Перепила. Сплевывает капли. Пальцы в чернилах. Ручка пьет чернила из синей баночки, как аист.
– Мужик, ты охренел!
Идет, одежда вся измазана, куртка коричневая в дряни какой-то, ушанка мокрая. Ноги ставит криво, цепляется ободранными руками за колючий куст и все повторяет:
– Мужик, ты охренел!
Сколько можно говорить о грустном? Страшно становится, если представить себе, сколько сейчас народу говорит о грустном. Тот, кто– говорит, смотрит в одну точку, прямо перед собой, тот, кто слушает, скрывает зевки. Как прервать такой разговор? Болото светской неловкости. Сколько можно говорить о грустном?
Девять из десяти. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять. Девять из десяти.
Поднимаешься к себе на этаж. Кто-то за одной из дверей тушит курицу. По лестничной клетке гуляют чудесные ароматы. Глотаешь слюнки. Гладишь рукой шершавую стену. Достаешь ключи. Поднимаешься к себе на этаж.
У нее все подружки какие-то странные. У всех – торчащие челки, длинные носы, безумные глаза. Приходят – не здороваются. Сразу на кухню. Все съедят, накурят в комнате и уходят. У нее все подружки какие-то странные.
Каждый привыкает к своему цветному телевизору. Придет в гости, смотрит, нет, что-то не то. Или слишком яркий, или слишком блеклый, или цвета страшно искажены. Ловишь, ловишь эту неуловимую разницу, а потом скорее бежишь домой, ничего с собой поделать не можешь, так привык к своему цветному телевизору.
Рассматриваю в зеркальце дырку в зубе. Зеркальце запотевает от дыхания. Будет или не будет больно?
Страшно. Бегут минуты, стучит в висках. Рассматриваю в зеркальце дырку в зубе.
Я кричу тебе хриплым голосом: «Сколько можно терпеть!»
– Господи, делов-то. Ну не терпи!
И потом в хриплом урагане слов кружится голова, как от свежего воздуха, о котором можно сказать «перепил».
– Нет проблем! – я кричу тебе хриплым голосом.
Прежде чем уснуть, выключаешь свет. Думаешь: откуда этот запах? Внизу соседи жарят картошку. Еще не спят. Ложатся поздно и встают поздно. Думаешь, наверно, проводят ночь в райских блаженствах. Хочется жить кое-как. Прежде чем уснуть, выключаешь свет.
Если однообразны дни, однообразны и ночи. Нет. Если однообразны дни, разнообразны ночи. Нет. И ночи и дни, как они взаимодействуют? Трудный день, легкая ночь? Или трудный день и бессонница до пяти утра? Пустой день, плохо спишь? Спишь днем, спишь ночью? Ночь не спишь, ходишь с красными глазами и в белых брюках? Если однообразны дни, однообразны и ночи.
Боюсь сквозняков. Как пламя свечи. Как груда бумаг. Как больной старик. Как ребенок строгих родителей. Как гвоздь молотка. Боюсь Как.
Шум и тарарам. Горит свет. Гости. Говорят одновременно. Порхают ложки с салатом. Проливается вино. Скатерть в пятнах. Бокалы сходятся и расходятся. Шум и тарарам.
Додумываешь до конца. Предвидишь последствия, отдаешь себе отчет в причинах. Примеряешь на себя, на карлика, на гиганта. Откладываешь на потом. Вспоминаешь среди ночи. Додумываешь до конца.
Привыкли видеть в вещах нечто большее. Вилка в розетке. Ток. Часы на руке. Время. Так и разбредаются слова по устам, как гости по домам, потому что уже давно пора. На дереве – кот, под деревом – пес. Вечерняя сказка.
Скатерть в пятнах. Бокалы сходятся и расходятся. Шум и тарарам.
Додумываешь до конца. Предвидишь последствия, отдаешь себе отчет в причинах. Примеряешь на себя, на карлика, на гиганта. Откладываешь на потом. Вспоминаешь среди ночи. Додумываешь до конца.
Привыкли видеть в вещах нечто большее. Вилка в розетке. Ток. Часы на руке. Время. Так и разбредаются слова по устам, как гости по домам, потому что уже давно пора. На дереве – кот, под деревом – пес. Вечерняя сказка.
Муха-цокотуха(Сказка)
1
Мне якобы дал твой телефон один наш общий знакомый. Чтобы я остановился у тебя. Я позвонил – сработало. Все в порядке. Это чтобы ты не ушел. Любимая работа.
Ты почти ничего не сказал, когда меня увидел. Только ткнул куда-то пальцем и сказал: «Вот». И добавил: «Подожди». Сразу «на ты». И чудненько.
Шум с улицы. Запах. Соседка снизу варит борщ. Точнее, кислые щи. Мясо на сахарной косточке, прозрачный бульон, кружочки моркови. Язык барахтается в наполнившей рот слюне. Сглатываешь, но в голове, покрасневшие от постоянной возни с водой пальцы, белесые ногти, красные пальцы в укропе, крупицах соли… Шум с улицы. Обычный утренний шум. Там, за стеклом, – квадратный вонючий дворик, зады магазина. Смердящие желтовато-мутные лужи, растрескавшийся, как кожа гигантского доисторического уродца, асфальт. Прокисшие мужички в кепках швыряют в оцинкованные люки промерзшие бело-бордовые половинки туш, обворожительные ляжки и бедра, бело-голубые в мутноватом желе полиэтилена молочные блоки, составляют пустые бутылки в тару. Да, это именно этот звук, когда пустые бутылки распихивают по отверстиям пластмассовых или металлических ящиков, и мужик в грязно-серой майке без рукавов, демонстрируя чуть выше следов от сделанных во младенчестве прививок наколку с якорем или женщиной-русалкой, загребает каждой рукой по полдюжине бутылок, выставляя на всеобщее обозрение обрубок пальца или искалеченный ноготь. Соседка снизу открывает окно, снимает с пыхтящей кастрюли крышку, подставляя лицо под горячий, пропитанный ароматами вареной говядины пар. Что теперь? Будет гладить? Драить полы? Засунет руки по самый локоть в тазы замоченного еще вчера вечером постельного белья вперемешку с мужниными подштанниками, непарными детскими носками?
– Ты чего приехал?
– На несколько дней.
Лес рук, пульсирующее людское море, голые руки как нива, как океан золотых колосьев, зеленые, синие, голубые, до пояса голый ударник – в мыле, пот течет по лицу солиста в кожаной куртке, и рыдают девицы, отбрасывая со лба волосяную пену, размазывая по лицу сопли и слезы, тушь и губную помаду. Шум с улицы, телевизор, голоса с…
– Есть будешь?
Большой темный коридор с влажными половичками у каждой двери. Захламленная вешалка. В ванной – зеленые обливающиеся слезами трубы, потолок в сумасшедших зелено-коричневых фресках, подслеповатое зеркало. В пластмассовом стаканчике щетка и зубная паста твоего соседа справа, чистит, как ты сказал, зубы дешевой зубной пастой из ностальгии по пионерским кострам и линейкам. Ты поворачиваешь гладкую фарфоровую четырехконечную морскую звезду, и рахитичная струйка послушно выбегает навстречу развороченной пуповине заплеванного умывальника. «Вот, вот, вот», – бормочешь ты, тыкая пальцем в полотенце, мыло, розетку.