ку и заводил новую, совершенно забыв о том, что написал раньше.
Очевидно, что мифы, легенды и эпические сказания разных европейских народов уходят истоками в глубокую древность, однако записаны они были много позже, поэтому рубеж III–IV веков в конце концов все же решено было принять как время смены культурных эпох. Но и с датой окончания Средних веков все тоже неоднозначно. Культурное развитие шло в разных странах неравномерно, и если в Италии к XIV в. уже очевидно наступил Ренессанс, то Англия еще оставалась вполне погружена в Средневековье, а в отношении Германии до сих пор непонятно, было ли там Возрождение вообще, или немецкая культура через костры Бамберга и Вюрцбурга[53] как-то проскочила сразу в Новое время. Кроме того, достаточное число авторитетных ученых-медиевистов и вовсе считают эпоху Возрождения лишь одним из этапов развития средневековой культуры, сдвигая ее хронологические рамки вплоть до конца XVII века.
Чтобы не вдаваться в дискуссии, мы примем за основу упрощенную общепринятую академическую модель периодизации: IV–X вв. — раннее Средневековье, XI–XIII вв. — высокое, или зрелое Средневековье, и XIV–XV вв. — позднее Средневековье и начало перехода к культурной эпохе Возрождения.
Специфику культуры Средних веков определило влияние христианства и древнейших национальных мифов и эпосов. С падением Западной Римской империи прекратило свое существование и светское образование, однако начали развиваться церковные грамматические школы, где изучали латынь, в том числе по переводным работам Аристотеля, стихам Вергилия и Горация. Так некоторые произведения античных авторов смогли пережить время, чтобы много позже повлиять на поэтику рыцарского эпоса и лирики вагантов, а латынь стала интернациональным языком науки и церкви. И романские языки, основанные на латыни, и роман, и романтизм происходят от слова Romanus — Римский и несут в своих названиях память о великой Империи.
Так же, как церковное образование полностью заместило светское, латинская клерикальная литература на пост-имперском пространстве Средиземноморья вытеснила все прочие виды литературного творчества. Поэзия того времени была в основном представлена богослужебными гимнами, риторика — богословскими трактатами, проза — агиографией, то есть жизнеописаниями святых, мифологизированными порой никак не меньше, чем истории античных богов и героев. Устанавливалось тотальное культурное доминирование христианства, причем — и это следует особенно оговорить — в том виде, в каком его понимала господствующая церковь, все более тесно связывающая свою духовную власть с государственным светским владычеством. Первые почти 400 лет христианская проповедь носила гуманистический характер и была основана на идеях равенства и любви, что приводило к очевидному неприятию и террору со стороны власти: ни одна империя не примет заповеди не убий, в конце которой стоит бескомпромиссная точка — там следует быть запятой, после которой нужно добавить: за исключением случаев… Радикальное изменение проповеди, теперь утверждавшей смирение, самоуничижение и отказ от собственной свободной воли в пользу начальства, власть которого священна и непререкаема, на тысячи лет обеспечило партнерство государства и церкви. Церковь получила небывалые возможности для укрепления собственного могущества через культ вины, страдания и покорности. Античность не знала ситуации идеологического насилия, пусть даже Анаксагор и Сократ с этим могли бы поспорить[54]; средневековая культура тысячу лет развивалась в условиях мировоззренческого диктата, подкрепляемого мощным репрессивным ресурсом, постоянно находясь в состоянии то диалога, то оппозиции с господствующей системой ценностей.
Собственно, в таком состоянии мы находимся и по сей день. Самоназвание medium acvum современно самой эпохе и означает некое среднее время между первым и вторым пришествиями Христа. С этой точки зрения, Средневековье длится поныне, свидетельств чему имеется предостаточно. Мы продолжаем жить в христианской новой эре, и наша полемичность или комплементарность по отношению к Средним векам объясняется именно этим. Античность минула безвозвратно; Ренессанс, Просвещение, Классицизм, романтизм, модернизм, поп-арт или постмодерн — все это лишь периоды внутри бесконечно продолжающегося Средневековья.
Если античность и христианство по своему влиянию на культуру средневековой Европы можно сравнить со школой, то национальный мифологический эпос — это улица или двор. На память приходит знаменитая «Песнь о Хильдебранде», которую в IX веке нацарапали по-древненемецки на полях какого-то богословского сочинения — типичное хулиганство скучающего на уроках дворового мальчишки! На этих улицах были свои герои, истории и законы, с которыми, хочешь-не хочешь, а придется считаться даже самым строгим школьным учителям, особенно если речь идет о таких кварталах и закоулках, в которые неохотно заглядывает участковый. Пока в классах античной школы учили грамматику, философию и поэтику, в германских лесах и на холодных берегах Балтики «за маму и двор стреляли в упор».
Влияние национальной архаики на формирование позднейшей европейской литературы было особенно заметным там, куда империя не дотягивалась вовсе или присутствовала чисто формально, а церковь пришла поздно, причем не ввалилась с огнем и мечом, а заглянула с вежливой проповедью, деликатно постучавшись у входа.
Именно про древний эпос и литературу на национальных языках мы будем говорить дальше.
Строгая античная школа дала миру множество сюжетов и образов классического искусства; Средневековье стало неисчерпаемым источником для популярной культуры: эльфы, гномы, гоблины, феи, Авалон и Острова блаженных, стерегущие клад драконы, Вальхалла, Тор с молотом, валькирии и нибелунги, меч в камне, Артур и рыцари, Круглый стол, священный Грааль, Мерлин, Моргана, владычица озера — этих персонажей не увидишь на полотнах художников Ренессанса, их скульптуры не украшают музейные залы, зато их полно под обложками увлекательных книг и в сюжетах популярнейших кинолент. Мы отправляемся на встречу с ними, и начнем наше путешествие с самых отдаленных во времени и в пространстве областей европейского архаического Средневековья.
Глава 1Западноевропейский эпос
«Двадцать два четверостишия спела женщина неведомых стран, став среди дома Брана, сына Фебала, когда его королевский дом был полон королей, и никто не знал, откуда пришла женщина, ибо ворота замка были заперты»[55].
Где это было? Не трудно сказать.
Западная граница Великой Римской империи проходила вдоль британского побережья Ирландского моря, но на сам Эриу, или Изумрудный остров, не ступала нога римского легионера. К началу Средневековья Ирландия была населена кельтами, одним из величайших европейских племен, в древности обитавшими на территории Испании, северной Италии, Франции, Германии и Британских островов; ныне, помимо ирландцев, они представлены не ассимилировавшимися до конца бретонцами, валлийцами и горными шотландцами. Теснимые римлянами и германцами, кельты пришли в Ирландию, с боем взяв эту землю у туземного племени пиктов, и остались здесь, сохранив свою независимость, идентичность, и так прочно связав себя с Изумрудным островом, что со временем стали восприниматься как автохтонные племена.
В средневековой «Книге захватов Ирландии» рассказано о пяти поколениях захватчиков и переселенцев фантастических, нечеловеческих рас. Ирландия не покорилась ни Риму, ни германским завоевателям, хотя и претерпела немало разорений и бед от их набегов. До конца она никогда не была покорена и английской короной. Изолированность культурной среды, возможное влияние преданий исчезнувших пиктов и особенности национального поэтического дара кельтов определили самобытность древнего ирландского эпоса, его уникальное мифопоэтическое пространство, пронизанное тайнами и волшебством, где мир людей неотделим от потустороннего мира магии.
Мы начали эту главу словами из знаменитой повести, или саги (от сканд. saga, что значит просто «рассказ») «Плавание Брана, сына Фебала»: там неведомая гостья явилась посреди пиршественного чертога, чтобы спеть о неведомых странах. А вот король Муйрхертах встречает на могильном холме незнакомку:
«Вскоре он увидел одинокую девушку, прекрасно сложенную, с прекрасным лицом, с ослепительно-белой кожей, в зеленом плаще. Она сидела неподалеку от него, на могильном холме. Ему показалось, что он еще не встречал женщины, равной ей по красоте и очарованию <…>
— Скажи мне по правде, как твое имя, чтобы мы знали его и избегали произносить.
Она ответила:
— Вздох, Свист, Буря, Резкий Ветер, Зимняя Ночь, Крик, Рыданье, Стон»[56].
Вот еще одна женщина «в невиданной одежде» невидимкой приближается к Кондле Прекрасному, сыну короля Конда по прозвищу Сто Битв, но тут уже она не скрывает своей истинной сущности:
«— Я пришла, — отвечала женщина, — из страны живых, из страны, где нет ни смерти, ни невзгод. Там у нас длится беспрерывный пир, которого не надо готовить, счастливая жизнь вместе, без распрей. В большом сиде обитаем мы, и потому племенем сидов зовемся мы»[57].
Сиды, или шеды (aes side) — одна из фантастических рас, существующих, явно или сокрыто, в общем пространстве с людьми. Характер и свойства сидов порой противоречивы, но стоит начать перечислять их, как сразу видится что-то знакомое: они приходят на берега людей из-за моря, с чудесных островов, и обитают внутри холмов-сидов, которые дали название их народу; они вечно молоды, владеют магией, древней мудростью и, вероятно, бессмертны, но их можно убить в бою; после смерти сиды уходят обратно за море, или возрождаются в новом облике; они часто взаимодействуют с людьми: помогают или враждуют, влюбляются, вступают в брак, уводят с собой к заокраинным землям или в глубины холмов — одним словом, они ближайшие родственники эльфов, хорошо знакомых широкой публике по эпическим романам профессора Толкиена.
Сиды не маркированы ни злом, ни добром; они не ангелы, не демоны и не боги, устанавливающие для людей законы или следящие за их исполнением. Они просто естественная часть магического ландшафта, в котором живут и герои, и слушатели, и рассказчики ирландских эпических саг. В этом мире в холмах обитает волшебный народ, и герои в своих приключениях встречают призраков, страшных старух-колдуний и девушек-птиц. Гордые властители четырех областей — Ульстера, Мунстера, Коннахта и Лейнса — вступают друг с другом в союзы или войну, но подчиняются верховному правителю, живущему в центре острова, в мистической Таре. Потусторонние племена сражаются друг против друга, друиды состязаются в магии с сидами, а отважный король идет войной против них и срывает холмы в поисках похищенной сидами супруги — мифопоэтика ирландских саг кажется больше похожей на современное фэнтези, чем на национальный архаический эпос, настолько силен эффект узнавания сюжетов и образов, известных по книгам и фильмам. То, что сегодня кажется фантастикой, вовсе не было ею для людей той эпохи: фантастическое — это то, чего мы не встречаем по пути с работы домой, а они, безусловно, встречали и колдунов, и оборотней, и сидов.
Прорицатель Худлат предсказывает катастрофу. 1852–1902 гг. Художник: Карел Фредерик Бомблед
Друид. Гравюра 1712–1714 гг.
«Однажды Бран бродил одиноко вокруг своего замка, когда вдруг он услышал музыку позади себя. Он обернулся, но музыка снова звучала за спиной его, и так было всякий раз, сколько бы он ни оборачивался. И такова была прелесть мелодии, что он наконец впал в сон. Когда он пробудился, то увидел около себя серебряную ветвь с белыми цветами на ней, и трудно было различить, где кончалось серебро ветви и где начиналась белизна цветов»[58]
Тесная связь волшебства и поэзии, характерная для архаической культуры, определила существование в Ирландии трех сословий, в разной степени имевших отношение к магии и искусству. Широко известны друиды, которые в древнейшие времена были волхвами, судьями, учителями, предсказателями, толкователями снов, посредниками между людьми и потусторонними силами, а также хранителями легенд и преданий. Знакомы нам также барды: поэты, музыканты, певцы, профессиональные лиги и школы которых просуществовали со времен раннего Средневековья до начала XVIII в. У бардов существовало разделение на 8 разрядов в зависимости от уровня знаний и индивидуального мастерства, при этом некоторые стихотворные размеры разрешалось использовать только бардам высшего уровня, а срок обучения поэтическому ремеслу составлял от 9 до 12 лет.
Гораздо менее известны филиды, которые в культуре средневековой Ирландии гораздо важнее, чем друиды и барды. Можно сказать, что они были высшим сословием, сочетающим функции одних и других. Так, бардам не разрешалось заниматься сложением произведений высших поэтических жанров, например, боевых или погребальных песен — это право принадлежало только филидам. К ним же, примерно за пятьсот лет до прихода в Ирландию христианства, перешла от друидов роль хранителей и рассказчиков эпических саг, что требовало тренировки и обучения не меньших, чем для овладения навыком стихотворчества.
В отличие от эпических произведений других этносов, ирландский эпос существует в прозаической форме; лишь иногда внутри текста саг встречаются поэтические фрагменты, как, например, здесь, где злосчастный Конд Сто Битв просит друида отвадить от своего сына обольщающую того невидимку-сиду:
«Тогда Конд обратился к друиду своему, по имени Коран, за помощью: ибо все слышали слова женщины, самой же ее не видел никто.
Прошу тебя, о Коран, помоги мне!
Ты владеешь могучими песнями,
Владеешь могучей тайной мудростью.
На меня напала сила некая,
Большая, чем разум мой и власть моя.
Никогда еще не являлся мне враг такой,
С той поры как принял я власть царскую.
Ныне борюсь я с образом невидимым,
Он одолевает меня чарами,
Хочет похитить сына моего,
Песнями женскими волшебными
Вырвать его из царственных рук моих.
И друид спел такое сильное заклятие, что неслышен для всех стал голос женщины, и сам Кондла перестал видеть ее. Но прежде, чем удалиться от песен друида, женщина дала Кондле яблоко. И целый месяц Кондла не ел и не пил ничего, ибо ничто не казалось ему вкусным с той поры, как он отведал этого яблока. Но сколько ни съедал он его, оно не уменьшалось и оставалось цельным. Тоска охватила Кондлу по женщине, которую он один раз увидел»[59].
Ирландия. Алтарь друидов. Фото ок. 1860 г.
Молодая женщина среди друидов за жертвенным столом. Художник: Эжен Франсуа де Блок. 1842 г. (1812–1893)
Такая форма повествования требует от рассказчика принципиально иных навыков исполнения, а главное — запоминания текстов саг, которых существовало так много, что еще в раннем Средневековье изучавшие их филиды составили своего рода тематический каталог из 17 больших разделов: взятия замков; похищения скота; сватовства и свадьбы; войны и сражения; пещеры, то есть приключения в диких местах; плавания, как правило, к потусторонним берегам; убийства; праздники; осады; прочие приключения; похищения невест и чужих жен; истребление, или резня; наводнения; сны и видения; повести о любви; завоевательные походы; переселения.
Этот перечень будто описывает основные события житейского круга того времени. Но тематические разделы не поясняют, о ком в сагах идет речь, о людях или об иных существах, которые тоже сражались, воровали невест и переселялись — в единой мифологической картине мира ирландского эпоса это не имело существенного значения.
Так как большое количество малых и больших повестей рассказывали историю названий местности или города, происхождения имени или рода, то филидам приходилось быть не только филологами своего времени, но и топографами, историками и специалистами по генеалогии. Очень часто саги служили ответом на конкретный вопрос, и это даже стало некоей повествовательной формулой, закрепившейся в текстах.
Например, сага об исчезновении Кондлы Прекрасного начинается так:
«Почему прозван Арт Одиноким? Не трудно сказать», —
и далее следует полный драматизма рассказ, начало которого мы уже знаем; заклинания друида все же оказались бессильны против магии невидимой сиды, и в финале мы наконец узнаем, кто такой Арт, ранее вовсе не появлявшийся в тексте, и почему прозван он Одиноким.
«Едва девушка кончила речь свою, как Кондла, покинув своих, прыгнул в стеклянную ладью, и вскоре люди могли лишь едва-едва различить ее в такой дали, насколько хватало их зрения. Так уплыл Кондла с девушкой за море, и никто с тех пор больше не видел их и не узнал, что с ними сталось. В то время, как все оставшиеся были погружены в раздумье, к ним подошел Арт.
— Теперь Арт стал одиноким, сказал Конд. — Поистине, нет больше у него брата.
— Истинное слово молвил ты, — сказал Коран. — Так и будут отныне звать его: Арт Одинокий.
И осталось за ним это имя».
Филид высшего разряда, оллам, должен был знать наизусть не менее 300 прозаических повестей; от филидов следующего разряда требовалось знание не менее 170 саг; начинающему филиду низшего разряда достаточно было затвердить слово в слово всего 10 прозаических текстов, но даже это по нынешним временам впечатляет. Благодаря филидам, до наших дней дошло беспрецедентно большое количество рукописей с ирландскими сагами: например, в одном только историко-археологическом Британском музее собрано более 200 томов полных рукописных текстов, а в библиотеке Ирландской королевской академии один каталог средневековых рукописей составляет 13 довольно объемных томов. Но труд филидов мог пропасть втуне, и мы не прочли бы ни одного слова этих невероятно фантастичных и поэтических повестей, если бы не те, кто, начиная с V–VI веков, бережно записывали и сохраняли их.
Друиды приносят в жертву христианина. Гравюра 1851 г.
Это были христианские священники и монахи.
В раннюю пору Средних веков существовал только один центр письменности — монастыри. Там были школы и библиотеки, которые в рукописную эпоху служили не только хранилищами, но и своего рода издательствами. Монастыри являлись опорами для церковной проповеди, и от них во многом зависело то, какой характер примет насаждение новой религии в отдельно взятой области или стране, что зачастую проходило, мягко говоря, не слишком гладко и сопровождалось жертвами как со стороны проповедников, так и их новой паствы.
Христианизация Ирландии происходила на удивление мирно. Хотя сам легендарный святой Патрик, по рождению то ли бритт, то ли валлиец, обративший в V веке Изумрудный остров к новой вере, писал, что каждый день своей проповеди был готов погибнуть за слово Божие, однако ни он, ни кто-либо еще из священнослужителей здесь не пострадал. У ирландской церкви нет мучеников; но и сама церковь проявляла в Ирландии удивительную гибкость и веротерпимость. Эта бархатная христианизация объясняется тем, что почти весь клир, от епископов до монахов, был здесь из местных жителей, с детства усвоивших специфическую культурную традицию Изумрудного острова. Даже многие из друидов, после определенных раздумий, переквалифицировались в диаконов и иереев и вовсе не стремились преследовать своих бывших коллег, продолжавших практиковать традиционное кондовое колдовство. Можно предположить, что и содержание проповеди было адаптировано к кельтской культурной среде. Так часто поступали христианские миссионеры, отправлявшиеся обращать языческие народы: это на Вселенских соборах отцы церкви могли спорить о том, единосущен или подобосущен Христос Богу Отцу, или о том, от кого именно исходит Святой Дух, но попробуй-ка рассказать о любви к ближним и дальним воину, который каждую ночь кладет себе под колено отрубленную голову врага[60], а без того не может уснуть, или растолковать про нетварный Фаворский свет друиду, только вчера состязавшемуся в заклинательных песнях с сидами с окрестных холмов. А ведь с этими людьми придется потом как-то жить. Гораздо проще презентовать им нового, более могущественного Бога, окруженного сонмом малых богов-святых, деликатно отодвинуть в сторонку старые божества и смириться с тем, что в новые мехи христианства залито старое, неразбавленное вино языческого сознания. Часто этим исчерпывалось послание проповеди, так что Церковь становилась просто источником иной, порой более сильной магии — и только.
Святой Патрик. Гравюра 1815 г.
Реликварии Святого Патрика. Рисунок пером и тушью, 1856 г.
Вот как это отражено в саге о смерти короля Муйрхертаха: сида Син, которую он в недобрый час повстречал на могильном холме, внушила ему такую сильную страсть, что король изгнал из дома жену и детей. С помощью волшебства Син держала в магическом мороке и короля, и дружину.
«Король со своими людьми вернулся в замок. В это время ему принесли воду из Войны. Король попросил девушку превратить ее в вино. Девушка наполнила водой три бочонка и произнесла над ними заклинания. Король и его люди нашли, что никогда еще на земле не было более вкусного и крепкого вина. Она также создала из папоротника волшебную призрачную свинью и отдала вино и свинью воинам, которые разделили полученное между собой и, казалось им, насытились. Она же обещала им давать всегда, постоянно то же самое <…> Когда (король) встал утром, он чувствовал себя обессиленным, и так же чувствовали себя все, кто отведал вина и призрачного волшебного мяса, которое Син дала для пира»[61].
Претворяя воду в вино, Син очевидно заходит на каноническую территорию традиционной христианской магии, однако если в евангельском эпизоде говорится об истинном пресуществлении материи, то сида способна лишь на мнимые чудеса. Впрочем, это отвечает ее тайному замыслу, который раскроется только в финале. Кроме иллюзии вина и мяса, Син создает и призрачных воинов, в сражении с которыми изнемогает Муйрхертах и его люди.
«Внезапно услышал он крики воинов; большая толпа их вызывала Муйрхертаха на бой в поле. Ему предстали два равных полка: один из голубых людей, другой из людей с козлиными головами. Пришел Муйрхертах в ярость, услышав вызов этого войска. Он встал во весь рост и грянулся об землю. Затем, напав на воинов, стал избивать и ранить их».
Но тут в дело вмешивается местный епископ Кайрнех — обратите внимание на совершенно автохтонное имя!
«В то время как он бился, Кайрнех послал к нему трех монахов, чтобы он мог иметь помощь Божию, ибо великий святой знал о насилии, совершавшемся над королем. Монахи встретили его в то время, как он рубил камни, дерн и колосья. Они благословили короля и камни. Тотчас гнев Муйрхертаха улегся, он пришел в себя, осенил себя крестным знамением и увидел, что кругом не было ничего, кроме камней, дерна и колосьев».
Может, в римской или византийской агиографической повести этим бы и кончилось дело, но Ирландия — не Византия, а саги — не жития святых. Сида вступает в противостояние с епископом:
«— Не верь монахам, — сказала Син, — они лгут. Я буду тебе лучшей помощницей, чем они.
И она усыпила его ум и стала между ним и учением монахов. В этот вечер она опять создала волшебную свинью для короля и его воинов. Это был седьмой вечер, что она занималась таким колдовством; и было это в вечер вторника, после праздника Самайн. После того как воины охмелели, застонал сильный ветер.
— Это стон зимней ночи, — сказал король. А Син сказала:
— Это я, Резкий Ветер, я, Зимняя Ночь, дочь прекрасных, благородных существ. Вот мое имя, всегда и всюду: я Стон, я Ветер, я Зимняя Ночь».
Монахи пытаются спасти короля от ее чар, но тщетно. Син постепенно доводит ослабевшего Муйрхертаха до безумия, пока он не погибает в объятом пламенем собственном доме, тщетно пытаясь спастись от пожара в бочке с вином:
Древний крест, Монастербойс. 1870-е гг. Фотогораф: Уильям М. Лоуренс (1840–1932)
«Он ежеминутно вылезал и снова прятался в бочку, из страха перед огнем. Рухнул дом над ним, и сгорело его тело на пять футов длины, остальную же часть его предохранило вино от огня».
Епископ Кайрнех с трудом смог спасти из ада лишь бессмертную душу злосчастного короля — предположительно, ибо свидетельств тому не было. Сида же на похоронах Муйрхертаха призналась, что так отомстила ему за смерть отца, матери и сестры, которых король убил в давней битве при Кербе.
В этой саге, полной гипнотически странного поэтичного волшебства, сила христианских молитв противостоит древней магии сидов на равных — но уступает в итоге. Культура древней Ирландии точно так же на равных приняла и христианство, встроив его в свой круг мифологического мировоззрения.
Обращает на себя внимание видимое отсутствие в ирландском средневековом эпосе многих элементов, присущих мифологиям других народов. Здесь нет саг, посвященных возникновению мира; нет пантеона богов, заключенных в стройную систему иерархических отношений; нет нравственных императивов. Вместо моральных запретов, основанных на различении добра и зла, в некоторых сагах встречаются лишь гейсы — индивидуальные ограничения, порой весьма причудливого характера: например, у короля Конайре имелись, среди прочих, гейсы «нельзя проводить ночь в таком доме, откуда наружу виднелся б огонь или свет был заметен оттуда» и «три Красных не должны впереди идти к дому Красного», а на эпического героя Кухулина — ирландского Геракла, если угодно, только не такого кровожадного и без приступов неконтролируемой агрессии — были наложены гейсы «не отказываться от пищи с любого очага», «не отказывать в просьбах женщинам и детям» и «не есть мяса собаки». Кстати, на противоречивости некоторых из них сыграли смертельные недруги Кухулина: однажды он встретил трех одноглазых ведьм, «которые жарили на вертелах из веток рябины собачье мясо, приправляя его ядом и заклинаниями», и был вынужден угоститься, не зная, что, соблюдая одни гейсы, нарушает другие. Наконец, и это действительно странно, ирландский эпос совершенно не знает рассказов о мире мертвых и загробной жизни.
Монах и статуя Святого Патрика пытаются помешать дьяволу вырвать труп ведьмы из могилы. Акварель 1804 г. Художник: Эдвард Белл (1768–1847)
Некоторые исследователи объясняют эти особенности церковным влиянием, предполагая, что все, связанное с конкурентной по отношению к христианству космогонией и высшими божествами, попросту не стали записывать, ограничившись историями о персонажах низшей мифологии, к которым церковь относилась с вынужденным снисхождением. Однако целостный и самодостаточный мир ирландского эпоса вовсе не кажется в чем-то урезанным, в нем нет ощутимых пустот, подобных пятнам на выцветших обоях. Напротив: этот мир ощущается удивительно свободным и гармоничным без тяжеловесной иерархии и диктата богов. Здесь и люди, и не-люди прекрасно управляются со своими делами без чужого присмотра, и даже христианство вошло сюда только как равное, и словно бы просто заняло свое место у одного из костров, что зажигают друиды на праздник Самайн или Бельтайн.
В самодостаточной экосистеме ирландского эпоса действительно нет того, что называется мифами творения; но ведь иногда совершенно необязательно знать, как появился весь мир — достаточно и того, что понимаешь, как возник твой собственный.
В целой серии наиболее фантастических саг, таких как «Битва при Маг Туиред», «Сватовство к Этайн», «Воспитание в Домах Двух Чаш», цикле «Старина мест» и других, рассказывается местная история формирования уникального мифопоэтического пространства Ирландии и его топографии. Так же, как и в любых сказаниях о сотворении мира от Скандинавии до Китая, здесь полно богоподобных могущественных персонажей и сверхчеловеческих рас, сражающихся друг с другом, только происходит все это в локальном, а не вселенском масштабе.
«На северных островах земли были Племена Богини Дану и постигали там премудрость, магию, знание друидов, чары и прочие тайны, покуда не превзошли искусных людей со всего света.
В четырех городах постигали они премудрость, тайное знание и дьявольское ремесло — Фалиасе и Гориасе, Муриасе и Финдиасе.
Из Фалиаса принесли они Лиа Фаль, что был потом в Таре. Вскрикивал он под каждым королем, кому суждено было править Ирландией.
Из Гориаса принесли они копье, которым владел Луг. Ничто не могло устоять перед ним или пред тем, в чьей руке оно было.
Из Финдиаса принесли они меч Нуаду. Стоило вынуть его из боевых ножен, как никто уж не мог от него уклониться, и был он воистину неотразимым.
Из Муриаса принесли они котел Дагда. Не случалось людям уйти от него голодными».
Так начинается сага «Битва при Маг Туиред», рассказывающая о прибытии в Ирландию из потусторонних земель Племен Богини Дану (ирл. Tuatha Dé Danann), носителей надмирной мудрости и магических знаний.
«Сожгли они свои корабли, лишь только коснулись земли у Корку Белгатан, что зовется ныне Коннемара, чтобы не в их воле было отступить к ним. Гарь и дым, исходившие от кораблей, окутали тогда ближние земли и небо. С той поры и повелось считать, что появились Племена Богини из дымных облаков».
Они сжигают свои корабли совсем как эльфы-нолдоры в «Сильмариллионе» Толкиена, сходство которого с ирландскими фантастическими сагами порой едва не буквальное, вплоть до очевидных созвучий реконструированного древнеэльфийского языка с топонимами и именами собственными кельтского эпоса: Финдиас, Мандос, Муриас, Дагда, Феанор, Белгатан, Сирион почти неотличимы на слух, если глубоко не погружаться в контекст. Даже в русской транскрипции ирландского названия Племен Богини Дану — Туатта Де Дананн знатоки творчества Толкиена безошибочно услышат Дунэдайн, или люди Запада, как называли себя нуменорцы в том же «Сильмариллионе».
Самых ярких персонажей из Племен Богини Дану иногда называют богами в силу их необычайных способностей и покровительства определенным стихиям или занятиям. Например, светоносный Луг — мастер всех искусств и ремесел, оставивший след в древнейшем кельтском названии города Лиона Lugu-dunum, что значит «твердыня Луга». Огма — покровитель мудрости, красноречия и письменности, от имени которого происходит термин огамическое письмо (так называется вид древней письменности ирландцев, использовавшейся также как тайнопись). Мананнан — мудрый король, связанный с морской стихией; Мидер, известный даром превращений и любовью к женщинам; наконец, врачеватель и маг Диан Кехт, который сделал королю Нуаду серебряную руку взамен той, что отрубили в бою. Интересно, что войне и битве у кельтов покровительствовали исключительно женские персонажи: это связано с тем, что в средневековой Ирландии женщины участвовали в сражениях вместе с мужчинами, и только в 697 г. по настоянию аббата Адамнана такое гендерное равноправие было категорически ограничено законодательно. Самая известная из мифологических кельтских воительниц, безусловно, Морриган, превратившаяся в зловещую Моргану артуровского цикла средневековых романов и Фата Моргану, сицилийскую фею, завораживавшую воды Мессинского пролива.
Существует достаточно свидетельств культа перечисленных персонажей; однако культы эти скорее не поклонение богам, а обращение за покровительством к существам, более могущественным, знающим и умелым, чем люди. Ни метафизическая, ни социальная культура средневековой Ирландии не знала характерного для империй авторитета положения, когда статус бога или царя требовал поклонения сам по себе; уважение следовало заслужить. Ни богиня Дану, ни Луг, ни Дагда, ни Мананнан не являлись демиургами: они не творили мир, не создавали из глины и праха людей, не устанавливали законы, не судили и не карали, и уж точно не определяли посмертной участи человека.
«— Я Резкий Ветер, я Зимняя Ночь, дочь прекрасных, благородных существ. Вот мое имя, всегда и всюду: я Стон, я Ветер, я Зимняя Ночь», —
говорит о себе сида Син; так и сверхъестественные народы и расы кельтского эпоса есть часть сил природы, творящих окружающий мир так же, как волны и ветер творят из скал и земли новый ландшафт.
Племена Богини Дану победили в жестоких сражениях за господство в Ирландии мифическое племя Фир Болг и демонических одноглазых[62]фоморов, но и сами позже потерпели поражение от Сыновей Миля, или гойделов, прибывших из Испании, что очевидно определяет их как прародителей кельтов. После этого Туатта Де Дананн расселились в холмистых долинах, приняв имя сидов, но некоторые покинули пределы Ирландии, вернувшись на таинственные яблочные острова, в страну живых, на медвяные равнины, куда так стремится доплыть уже знакомый нам Бран, сын Фебала.
Фактическое отсутствие в ирландском эпосе описаний загробного мира позволило предположить, что эти таинственные острова и есть обитель мертвых. Однако подтверждений тому нет: все, кто там оказывался — Бран, Кондла, Майльдуйн[63], Кухулин, Кормак[64] — попадали туда живыми, никто не встречал там погибших друзей и усопших родственников. Да и описания этого потустороннего мира разнятся. Вот, например, как он выглядит в саге «Приключения Кормака»:
«Кормак оказался один среди великой равнины. Посреди ее был замок с бронзовой оградой вокруг него. Во дворе замка был дом из светлого серебра, наполовину крытый перьями белых птиц. Сиды, верхом на конях, подъезжали к дому с охапками перьев белых птиц для покрышки дома. Но порывы ветра налетали на дом, и ветер все время уносил перья <…>
Он увидел также во дворе светлый, сверкающий источник. Пятью потоками струился он, из которых обитатели по очереди брали воду. Девять орешников росли над источником. Эти пурпурные деревья роняли свои орехи в источник, и пять лососей, бывших в нем, разгрызали их и пускали скорлупки плыть по течению. И журчанье этих потоков было слаще всякой человеческой музыки».
А Бран в итоге приплывает на остров, населенный одними женщинами, и, если верить невидимой сиде, которая обольстила Кондлу Прекрасного, это и есть те самые земли блаженных.
«Радость вселяет земля эта
В сердце всякого, кто гуляет в ней,
Не найдешь ты там иных жителей,
Кроме одних женщин и девушек».
Сюжеты и образы ирландского эпоса не раз отозвались в культуре и литературе последующих веков. Фантастические сюжеты легенд о короле Артуре и его рыцарях, по мотивам которых позже был написан знаменитый роман «Смерть Артура», полностью основаны на мифологии кельтов; мы там встретим Моргану-Морриган и прославленного друида Мерлина. Во второй половине XVIII в. шотландский поэт Джеймс Макферсон опубликовал свои знаменитые «Поэмы Оссиана» — стилизации средневековых ирландских саг, выданных за переводы творений легендарного барда Ойсина. Эта гениальная литературная мистификация почти на сто лет очаровала Европу поэзией кельтских мифов: под влияние «Поэм Оссиана» попали Скотт, Гёте, английские и немецкие романтики; Наполеон Бонапарт, большой поклонник творений Макферсона, ввел их в моду во Франции. В России вольные переводы и подражания Оссиану создавали Карамзин, Гнедич, Державин, Жуковский, Баратынский, Батюшков, Пушкин и Лермонтов.
Фантастические персонажи ирландских саг под видом эльфов, фей, кобольдов и прочих невероятных существ во множестве расселились по миру сказок Европы, а оттуда проникли к Андерсену, братьям Гримм, и даже — невероятно! — к Николаю Васильевичу Гоголю:
«Тогда сошлись в битве Луг и Балор с Губительным Глазом. Дурной глаз был у Балора и открывался только на поле брани, когда четверо воинов поднимали веко проходившей сквозь него гладкой палкой. Против горсти бойцов не устоять было многотысячному войску, глянувшему в этот глаз <…>
— Поднимите мне веко, о воины, — молвил Балор, — дабы поглядел я на болтуна, что ко мне обратился.
Когда же подняли веко Балора, метнул Луг камень из своей пращи и вышиб глаз через голову наружу, так что воинство самого Балора узрело его»[65].
Как жаль, что не оказалось такой пращи в арсенале у Хомы Брута!
Во многом благодаря профессору Толкиену и его увлечению кельтским и древнеанглийским эпосом возникло целое направление в популярной литературе и кинематографе — фэнтези, сюжеты и образы которого часто являются вольной интерпретацией старинных ирландских саг. Под видом светского Хэллоуина мы отмечаем Самайн: главный праздник у кельтов, когда друиды разводили священный огонь, а волшебные холмы разверзались и оттуда выходили сиды, чтобы присоединиться к празднованию вместе с людьми. Накануне 1 мая мы вспоминаем про Бельтайн, ныне прочно связанный с ведьмовскими шабашами Вальпургиевой ночи, а в древней Ирландии бывший праздником начала лета, когда между двух костров с заклинаниями прогоняли скот, чтобы уберечь на целый год от болезней.
К сожалению, несмотря на огромное влияние на культуру и литературу Европы кельтского эпоса, ирландские саги всегда находились на периферии научного интереса литературоведения — и продолжают там находиться поныне. Полагаю, немецкие романтики страстно увлеклись ирландскими сагами по той же причине, по которой ими пренебрегают литературоведы: в мире кельтских мифов переизбыточествует причудливое волшебство. Этот мир самодостаточен и равновесен настолько, что ни смерть, ни сражения, ни злое колдовство не нарушают его гармонии, будучи имманентно ему присущими. Это не приторная пастораль буколик — вспомним про отрезанные головы оппонентов, которые Конал Победоносный каждую ночь клал себе под колено, — но даже жестокость битв здесь словно бы сказочная, хотя натурализм описаний порой достоен Гомера. Здесь слишком много того, что называется фантастичным, и практически нет проблематики — два страшных греха, за которые современное литературоведение, вслед за критикой, обыкновенно отказывает в праве называться серьезной литературой.
В ирландских сагах действительно нет ничего о нравственном выборе или противостоянии безжалостному року; нет тут и привычных историй любви в том смысле, в каком мы их понимаем сегодня, но саги очаровывают гипнотической странностью, поэтически совершенной формой, которая сама по себе есть содержание, и, без всяких сомнений, это — литература.
Мир кельтского эпоса сам похож на страну сидов и острова блаженных: он бескрайний, и в нем легко потерять счет времени. Нам пора покинуть его, пока еще не слишком поздно, чтобы не получилось, как с вернувшимся из своего плавания Браном, сыном Фебала.
Что с ним стало? Не трудно сказать.
«Тоска по дому охватила одного из них, Нехтана, сына Кольбрана. Его родичи стали просить Брана, чтобы он вернулся с ними в Ирландию. (Сида) сказала им, что они пожалеют о своем отъезде. Они все же собрались в обратный путь. Тогда она сказала им, чтобы они остерегались коснуться ногой земли. Они плыли, пока не достигли селения по имени Мыс Брана. Люди спросили их, кто они, приехавшие с моря. Отвечал Бран:
— Я Бран, сын Фебала.
Тогда те ему сказали:
— Мы не знаем такого человека. Но в наших старинных повестях рассказывается о Плавании Брана.
Нехтан прыгнул из ладьи на берег. Едва коснулся он земли, как тотчас же обратился в груду праха, как если бы его тело пролежало в земле уже много сот лет. После этого Бран поведал всем собравшимся о своих странствиях с начала вплоть до этого времени. Затем он простился с ними, и о странствиях его с той поры ничего не известно».
Мы отправимся от берегов Изумрудного острова на восток, через Ирландское море — это меньше 50 морских миль, — в Англию. Здесь нас ждет встреча с одним из самых прославленных легендарных героев, имя которого доподлинно неизвестно, а прозвище дало название эпической поэме
«Беовульф»
Это старейшее произведение англосаксонской литературы написано на древнеанглийском языке, но события «Беовульфа» происходит не в Англии, и действуют в ней не англичане.
Период IV–X в средневековой историографии принято называть темными веками. Мы уже встречали такое определение для гомеровской эпохи, предшествовавшей классической античности. Это были времена упадка и исчезновения тысячелетней крито-минойской цивилизации, от которой остались лишь косвенные воспоминания и рудименты древней культуры: дворцы, лабрисы, да осколки архаических культов в мифах о богах и героях. Темные века античности связывают обычно с так называемым дорийским вторжением и великим переселением племен и народов на Балканах и восточном Средиземноморье; подобные тектонические процессы характерны для пограничного времени меж двух эпох, и, как правило, они следуют за падением великих империй — или являются причиной такого падения.
Первая страница рукописи эпической поэмы «Беовульф» из манускрипта, написанной преимущественно на западно-саксонском диалекте древнеанглийского языка. X–XI вв.
Этническая турбулентность темных веков Средневековья, сопровождавшая крушение Западной римской империи, затронула и Британские острова. Сначала германские племена англов и саксов в начале V в. оттеснили бриттов и пиктов; затем, начиная с VIII в., даны с переменным успехом терроризировали германские королевства Кент, Сассекс и другие. После череды поражений и побед, к XI в. датский король Кнуд Великий стал правителем Дании, Англии и Норвегии, но ненадолго: меньше чем через 30 лет власть над Англией перешла к англосаксонскому королю Эдуарду Исповеднику, а еще через 20 лет его сменил нормандский герцог Вильгельм, известный как Завоеватель, победивший в очередном раунде войны за Британию.
В этой военно-политической круговерти раннего Средневековья постепенно формировалось единое культурное пространство Северо-Западной Европы, поэтому мифология и поэтический эпос всех многочисленных германских племен оказались тесно связаны друг с другом. Со временем они стали доминировать на большей части европейского континента. В эту же культурную среду активно интегрировалось христианство, что отразилось в самых ранних памятниках древнеанглийской словесности, дошедших до наших дней: «Кодекс Юния» — сборник стихов на библейские сюжеты, «Книга Экзетера» — сборник религиозной и эпической поэзии Х в. и «Кодекс Беовульфа», созданный примерно на рубеже X–XI вв.
«Беовульф» написан аллитерационным стихом, характерным для ранней германской и кельтской поэзии, но непривычным сегодня; так же, как у античных поэтов и ирландских филидов, здесь имелась своя устойчивая форма зачина — заверение в истинности последующего рассказа:
«Истинно! исстари слово мы слышим
о доблести данов, о конунгах датских,
чья слава в битвах была добыта!»[66].
От зеленых холмов, равнин и тенистых лесов Изумрудного острова мы переносимся на север Дании; здесь, на скалистых пустошах, пронизанных соленым ветром, близ свинцово-холодного моря, сливающегося на горизонте с серой дымкой туманного низкого неба, конунг данов Хродгар строит доселе невиданный по размерам дружинный чертог — место, где будут пировать и жить его воины, и где он сам будет одаривать их оружием и золотыми кольцами в награду за доблесть. Оленьими рогами был увенчан этот чертог, и потому имя ему дали Хеорот — Палата Оленя. Однако радоваться данам пришлось недолго:
«Счастливо жили
дружинники в зале,
пока на беду им
туда не явилось
ада исчадие:
Гренделем звался
пришелец мрачный,
живший в болотах,
скрывавшийся в топях,
муж злосчастливый,
жалкий и страшный
выходец края,
в котором осели
все великаны
с начала времен,
с тех пор, как Создатель
род их проклял».
Пока чудовищный Грендель, исторгшийся из сумрака соленых болот, крадется в ночи к Хеороту, обратим внимание на некоторые характерные черты авторского почерка в «Беовульфе».
Как известно, автором литературного произведения является тот, кто его записал, вне зависимости от того, сохранилось ли в веках его имя. Это альфа и омега вопросов авторства. Неизвестный афинский писец и столь же безвестный аэд VI в. до н. э., в соавторстве создавшие канонические варианты «Илиады» и «Одиссеи», были не только безусловно литературно одарены, но и погружены в культурный контекст великих поэм Гомера. Ирландские монахи, неутомимо записывавшие сотни больших и малых саг, были родом из мира кельтских преданий и мифов, слышали их с раннего детства, а может, и сами встречали сидов из Племени Богини Дану лунной ночью в холмах.
Анонимный церковный клирик, записавший более тысячи лет назад текст «Беовульфа», очевидно вынужден был адаптировать текст языческого эпоса к доминирующей христианской культуре. Сама мифологическая история о Беовульфе сложилась еще в дохристианскую эру, когда в далеком северном крае не слыхали о библейских сюжетах, но, читая о происхождении кошмарного Гренделя, мы вдруг встречаем хорошо знакомых ветхозаветных персонажей:
«Не рад был Каин
убийству Авеля,
братогубительству,
ибо Господь
первоубийцу
навек отринул
от рода людского,
пращура зла,
зачинателя семени
эльфов, драконов,
чудищ подводных
и древних гигантов,
восставших на Бога,
за что и воздалось
им по делам их».
Эта восходящая к Каину довольно наивная генеалогия зла, в которую автор определил не только антропоморфного Гренделя, но и драконов, заодно с эльфами и прочими чудищами, явно появилась при записи поэмы и объясняется характером той среды, в которой находился создатель первого манускрипта. То, что он в принципе взялся за увековечение древнего эпоса, позволяет предположить, что сам автор был рожден и воспитан в его культурном пространстве. Но время и труд писца — ценнейший ресурс, а потому нужны были веские основания, чтобы при случае объяснить, отчего этот ресурс потрачен на запись языческого эпоса, а не переписывание Библии или хотя бы переводов Аврелия Августина. Вероятно, многочисленные религиозные морализаторские пассажи, которые постоянно встречаются в тексте, предназначались именно для идеологического оправдания своей работы перед церковным начальством.
Можно представить, как молодой монах, записав еще сотню-другую стихов, спускался из рабочей кельи к отцу-настоятелю и почтительно подавал испещренные чернилами листы пергамента. «Хорошо, хорошо, — одобрительно бормотал аббат, — но вот тут нужно добавить еще про волю Божию. Через месяц к нам будет епископ, кто знает, вдруг захочет взглянуть, чем ты занят…». Молодой монах-переписчик кивает, смотрит через решетчатое окно на серовато-белые волны прибоя, вспоминает родную деревню и с детства знакомую повесть о герое Беовульфе и страшном Гренделе.
А вот, кстати, и он:
«Ночью Грендель
вышел разведать,
сильна ли стража
кольчужников датских
возле чертога,
и там, в покоях,
враг обнаружил
дружину, уснувшую
после пиршества, —
не ждали спящие
ужасной участи, —
тогда, не мешкая,
грабитель грозный,
тать кровожорный
похитил тридцать
мужей-воителей,
и, с громким хохотом
и корчась мерзостно,
вор в берлогу
сволок добычу,
радуясь запаху
мяса и крови.
Лишь на рассвете
открылись людям
следы побоища
и сила Гренделя,
был после пиршества
плач великий!
Скорбь огласила
утро стенаньями».
Одним набегом дело не ограничилось: Грендель явился и на следующую ночь, а после нападал всякий раз, когда люди решались остаться на ночь в Хеороте, так что вскоре чертог опустел, и только ветер нес сор в приотворённые двери, свистел и гудел в высоких стропилах…
После впечатляющей презентации антагониста в поэме следует явление героя. Хродгар не обращается к нему с просьбой о помощи, но, узнав о беде данов, тот является сам. Примечательно, что мы далеко не сразу узнаем его имя: в тексте он определяется то племенем — «храбрец гаутский»[67], то службой вождю — «дружинник Хигелака». Он в конце концов представляется лишь глашатаю Хродгара, уже у самых ворот дома конунга — «я воин Беовульф», но и это на самом деле не имя, а кённинг.
Кённингами называется род сложных метафор, характерных для скальдической и англосаксонской поэтики и определяющих ее особую выразительность. Они во множестве встречаются в «Беовульфе»: «лебединая дорога» — путь через море; «конь пеногрудый» — корабль, вспенивающий крутым носом морскую пучину; «луч сражений» — меч; «раскрыл сокровищницу слов благородных» — просто заговорил, хотя такой кённинг применишь не к каждому; «деревья бури оружия» — то есть, воины, которых гнет и ломает буря оружия — битва.
Как и сама поэзия, метафоры имеют сакральную природу: создание яркой образности художественного языка — их вторичная функция, а первичным является древнее искусство иносказания[68] для сокрытия истинного имени или названия. Согласно оккультной традиции почти всех народов, назвать — равносильно призвать; вот почему имена тех, кого не следовало беспокоить по пустякам или призывать вовсе, традиционно заменялись эвфемизмами. В особенности это касалось Бога, которого категорически запрещено было поминать всуе, и его оппонентов — в отличие от Бога, те могли слишком быстро явиться на зов. Например, слова леший или водяной — это прилагательные, используемые без определяемого слова чёрт, а для самого чёрта имелись десятки слов-заменителей: черный, чужой, чумазый, нечистый, этот и пр.
Кроме того, знание имени собственного дает некоторую власть над человеком и даже над демоном: например, в немецкой сказке, пересказанной братьями Гримм, зловредный Румпельштильцхен разрывает сам себя пополам, когда раскрывают его инкогнито. Истинные имена в архаической традиции обыкновенно скрывают за прозвищами, чтобы уберечься от колдовства и проклятий; вот и воин — Медведь представляется волком пчел, да и то лишь тогда, когда это необходимо. Кстати, русское слово медведь — тоже своего рода кённинг: оно означает того, кто ведает медом, а настоящее имя хозяина леса так и осталось неведомым.
Накануне роковой ночи, когда Беовульф со своими людьми должен был на ночь остаться в Хеороте, чтобы сойтись в бою с Гренделем, они пировали с Хродгаром и его дружиной:
«…брагу медовую
в чеканные чаши
лил виночерпий», —
и, возможно, это стало причиной, что некто Унферт, раззадоренный завистью к почестям Беовульфу, «начал прения», громко выражая сомнения в силе и доблести гостя. На удивление, до поножовщины не дошло, Беовульф ограничился пространным и очень важным рассказом о том, как еще подростком вздумал соревноваться с приятелем в плавании на открытой воде. С оружием и в железных кольчугах они плыли пятеро суток сквозь:
«…северный ветер,
снег и волны
кипящих течений», —
пока не потеряли друг друга из виду. Друг Беовульфа едва выплыл к норвежскому берегу и вернулся домой через восемь дней, а самому герою пришлось в одиночку противостоять поднявшимся из глубин морским чудищам:
«Со дна морского
нечисть восстала
— в пене ярились
полчища чудищ <…>
Кишела нежить,
грозя мне погибелью
в бурлящей бездне,
но я поганых
мечом любимым
учил, как должно!
зато наутро
в прибрежных водах
всплыли распухшие
туши животных,
клинком усыпленных,
и с этой поры
стал безопасен
путь мореходный
над теми безднами!».
В этом коротком рассказе мы видим классического героя архаического эпоса, уже в юности обладающего выдающейся силой и смелостью. Он сражается с хтоническими — поднимающимися из морской бездны! — чудовищами и делает гармоничным окружающий мир: юный Беовульф из племени северных мореходов очистил морские пути точно так же, как некогда его сверстник Тесей обезопасил сухопутную дорогу из Трезены в Афины. Хродгар мог быть спокоен: у обитателя болотных глубин Гренделя не было ни одного шанса:
«…с неба сумерки
призрачным облаком
сползли на землю…».
Беовульф и четырнадцать воинов-гаутов остались в опустевшем Хеороте. Беовульф без меча и брони: он собирается биться с Гренделем в рукопашную — ведь тот тоже не пользуется оружием!
«Из топей сутемных
по утесам туманным
Господом проклятый
шел Грендель
искать поживы,
крушить и тратить
жизни людские
в обширных чертогах;
туда поспешал он,
шагая под тучами».
Грендель одним прикосновением когтистой лапы обрушивает двери Хеорота и проникает внутрь; при виде спящих на лавках дружинников он ликует, уверенный, что те станут легкой добычей — и правда, успевает растерзать одного из них:
«…тут же воина
из сонных выхватив,
разъяло ярое,
хрустя костями,
плоть и остов
и кровь живую
впивало, глотая
теплое мясо;
мертвое тело
с руками, с ногами
враз было съедено».
Он замахивается на Беовульфа, но тот привстает на локте, успевает перехватить смертоносную лапу и крепко стиснуть. Начинается бой: чудище мечется, пытаясь вырваться из стальной хватки героя, с грохотом разлетаются тяжелые лавки и пиршественные столы, сотрясаются стены, воины Беовульфа бросаются на подмогу и пытаются мечами достать Гренделя — тщетно! Он неуязвим для мечей и копий, но в смертоносных тисках Беовульфа теряет силу, а тот гнет, сжимает, ломает, выкручивает из сустава чудовищную конечность, пока наконец не отрывает ее начисто:
«Неисцелимая
в плече нечистого
кровоточащая
зияла язва —
сустав разъялся,
лопнули жилы;
стяжал в сражении
победу Беовульф,
а Грендель бегством
в нору болотную
упасся, гибнущий,
в берлогу смрадную
бежал, предчуя
смерть близкую;
земная жизнь его
уже кончилась».
Утром к Хеороту стали сходиться дружинники и старейшины данов: посмотреть на вырванную с жилами исполинскую когтистую руку и пройтись по кровавым следам, ведущим к покрасневшим и исходящим багровым паром водам болотного омута, где исчез смертельно раненый Грендель. Четыре сотни стихов после этого посвящены взаимному славословию, раздаче подарков, благодарению Бога, рассказам о былых победах и битвах, опять славословию и изобильному пиру, пока, наконец, Хродгар не удалился на покой в свои чертоги конунга, оставив вповалку на скамьях в Хеороте изрядно хмельных гостей и дружину, уверенных, что все напасти и страхи уже миновали.
Никто и подумать не мог, что у Гренделя есть мама:
«Но мать страшилища,
тварь зломрачная,
решила кровью
взыскать с виновных,
отмстить за сына:
явилась в Хеорот,
где войско датское
дремало в зале,
и новые скорби
и страхи прежние
сулила людям
родитель Гренделя».
В русской народной сказке «Иван-крестьянский сын и Чудо-Юдо» наш отечественный герой-драконоборец разбирался в канонах архаической мифологии получше коллеги-датчанина. Остановив в течении трех ночей у границы миров — на мосту! — вторжение потусторонних многоголовых чудовищ, он не закатывает с братьями хмельную вечеринку, а отправляется с разведкой на другую сторону. Предусмотрительность крестьянского сына вознаграждается: он слышит, как чудо-юдовы жены и их мать, старая змеиха, планируют месть, и успевает им помешать. Образ чудовищной змееподобной матери сочетает в себе множество черт, присущих глубокой древности: тут и следы женского материнского культа, и доаграрная анималистика, и архаическая символика смертоносной и мудрой змеи — в общем, хотя автор происхождение и этого женочудовища пытается вывести от Каина, очевидно, что Каин еще пешком проходил под брюхом осла, когда мать Гренделя уже наводила ужас на поклоняющиеся ей племена и народы.
Беспечность данов обернулась трагедией: поднявшаяся из глубины моря зловещая мстительница атаковала спящий Хеорот и успела похитить одного из старейшин, любимца самого Хродгара, прежде чем очухавшиеся дружинники схватились за мечи и копья, заставив ее отступить в топи.
Беовульф со своими людьми спал в отдельном чертоге и узнал о новостях утром, от самого конунга Хродгара. Стало ясно, что беды не кончились; очень скоро следы и свидетели подтвердили догадки, что мать пришла мстить за своего погибшего сына, и даже обнаружилось место, откуда она поднимается в мир живых:
«…и там, где стремнина
гремит в утесах,
поток подземный,
и там, где, излившись,
он топь образует
на низких землях;
сплетает корни
заиндевелая
темная чаща
над теми трясинами,
где по ночам
объявляется чудо
огни болотные;
и даже мудрому
тот путь заказан».
Путь Беовульфа к этому зловещему и живописному омуту явно лежит за пределами мира людей: на морском побережье он встречает драконов, а дорога через подводную бездну занимает у него целый день, прежде чем приводит к «злобесной вод владычице, бурь хозяйке». Это противник пострашней Гренделя, поэтому на бой с ней Беовульф выходит в тяжелой броне и с мечом, который, впрочем, оказывается бессилен против матери Гренделя. Снова приходится идти врукопашную, но и тут свирепая противница оказывается сильнее: она повергает Беовульфа на спину, садится сверху, бьет ножом — но героя спасет кольчуга. Среди сокровищ в подводной обители он замечает другой меч:
«…клинок — наследие
древних гигантов;
несоразмерный,
он был для смертного
излишне тяжек
в игре сражений»,
но Беовульфу оружие как раз по руке, и этим мечом он наносит единственный, но смертельный удар, отрубив голову своей чудовищной оппонентке.
С мечом в руках Беовульф прошел по подводным чертогам; в одной из комнат он нашел изувеченное тело злосчастного Гренделя и отрубил голову ему тоже. Интересно, что именно кровь Гренделя, а не его матери, окрашивает воды в багровый цвет; увидев это, ожидавшие Беовульфа датчане ушли, решив, что тот погиб в схватке с чудовищем, и у берега остались только его соплеменники-гауты. Беовульф взял в качестве боевого трофея отрубленную голову матери Гренделя — ее потом с трудом несли на плечах четверо воинов — и хотел прихватить еще и меч, но ему досталась лишь рукоять: залитый кровью инфернальных врагов клинок истаял, будто льдина на солнце…
На этом могла бы кончиться русская героическая сказка или ирландская сага, но только не германская эпическая поэма.
Беовульф принял власть у погибшего наследника конунга Хигелака и мирно правил гаутами «пять десятков зим», но закончить свои дни в покое герою-змееборцу было не суждено.
«В те поры дракон,
змей, исчадье тьмы,
там явился, хранитель
клада, скрытого
в неприступных горах.
Клад не зарытый
стал достоянием
старого змея,
гада голого,
гладкочешуйного,
что над горами
парил во мраке
палящим облаком,
ужас вселяя
в людские души, —
ему предначертано
стеречь языческих
могильников золото».
Дракон, стерегущий клад в неприступных горах — уже очень узнаваемый образ, а последовавшие события многим знакомы тем более: «некий смертный» проник в его логово и, пока дракон спал, украл оттуда золотую драгоценную чашу; дракон учуял чужой запах, недосчитался украденной чаши, исползал всю пустошь в поисках вора и обрушился истребительным пламенем на селения гаутов, сжигая людей и жилища. Крупнейший исследователь «Беовульфа» профессор Толкиен и не скрывал, что в деталях процитировал этот сюжетный ход в своем «Хоббите», где старый дракон Смог, в ярости от совершенного Бильбо Бэггинсом похищения золотой чаши, нападает на Эсгарот. Но в «Беовульфе» события развиваются еще драматичнее.
Старый воин собирается в последний бой, и примет его он один:
«Вождь был должен
дни этой жизни
в битве окончить,
убив чудовище,
издревле хранившее
клад курганный!
Почел бесчестьем
вести дружину,
рать многолюдную
на огнекрылого:
единоборства
он не страшился».
Категорический императив «был должен дни этой жизни в битве закончить» присущ исключительно германскому эпосу и чрезвычайно важен именно для него. Смерть здесь всегда есть главная мера эпического величия героя. Великий воин Ахилл умер, получив в пятку пущенную исподтишка отравленную стрелу; победоносный военачальник, разоритель Трои Агамемнон погибает от топора неверной жены, запутавшись в банном полотенце, как муха; Геракл в мучениях умирает из-за глупости ревнивой супруги; Тесей, выброшенный с позором из царства Аида и лишившийся власти, убит ничтожным предателем; трагическая судьба прославленного победителя грозного сфинкса Эдипа известна больше, чем его подвиг. Все это ничуть не умаляет величия античных героев, но в средневековом германском эпосе подобное решительно невозможно. Воин должен умереть в сражении с врагом; драконоборец не может мирно скончаться в постели. В «Беовульфе» впервые появляется отношение к смерти как смыслу жизни: максима, поддержанная христианством и откликнувшаяся через столетия множеством страшных трагедий.
Беовульф велит выковать ему железный огнеупорный щит; он вспоминает прожитую жизнь и рассуждает: всегда было трудно — вот взять Гренделя, например. А битва в подводных чертогах с его матерью? Та еще была потасовка. Или вот, скажем, сражение с фризами, где убили старого Хигелака — сколько полегло воинов! А он выжил и вынес из боя тридцать доспехов. Да разное было за пятьдесят лет, всего и не вспомнишь. Но сейчас снова дракон, которого нужно остановить, и кому еще делать эту работу, как не старому конунгу, истребителю чудищ?..
Он взял с собой одиннадцать воинов, просто чтобы не идти до драконьей скалы в одиночку; поймал незадачливого вора и заставил показать дорогу к пещере. У подножия горы попрощался с дружиной, облачился в броню, взял цельнокованый щит и, словно извиняясь, сказал им: я бы этого дракона и руками придушил, как Гренделя, но он же, гад, огнедышащий, так что придется в доспехах…
«Сперва из пещеры дыханье смрадное червя курганного взметнулось дымом — скалы дрогнули. Гаут державный, щитом прикрывшись,
пред каменным устьем стоял, покуда
гад, извиваясь, полз в потемках
к месту схватки; и меч двуострый,
наследье древних, сиял, подъятый,
в руках у конунга».
Беовульф бьет мечом, но тот лишь скользит по голове дракона, не причиняя вреда; змей теснит старого воина смрадным дымом и пламенем. Одиннадцать человек наблюдают за схваткой из дальней рощи, но вот один не выдерживает и бросается конунгу на подмогу — это юный Виглаф:
«…уж лучше мне в пламени
навеки сгинуть,
владыку спасая,
чем ждать в укрытьи!».
Молодой воин становится рядом со стариком; дракон испепеляет пламенем деревянный щит Виглафа, но Беовульф прикрывает его своим железным и еще раз обрушивает удар меча на голову дракона. Напрасно! — клинок ломается пополам.
«Тут, с третьего раза,
метнувшись на недруга,
червь огнедышащий,
бич смертных,
поверг на землю
вождя державного —
клыки драконьи
вонзились острые,
ядоточащие
воителю в горло,
и кровь потоком
на грудь излилась!».
В этот момент Виглаф, изловчившись, бьет дракона в горло, в «плоть огненосную»; пламя сникает, а смертельно раненый Беовульф последним усилием достает нож и распарывает дракону брюхо:
«Так рано поутру
два ратника-родича
убили змея, —
да будут примером
они для воинов!».
Старый воитель умирает рядом с поверженным им чудовищем. Он прожил славную жизнь, и ему не в чем себя упрекнуть. Перед смертью бездетный Беовульф назначает Виглафа своим преемником; безутешный молодой воин в отчаянии кропит водой лицо умирающего конунга, пытаясь привести в чувство, и осыпает упреками своих вышедших из укрытия спутников, что так и не решились прийти на помощь в решающей схватке:
«Уж лучше воину
уйти из жизни,
чем жить с позором».
Поэма заканчивается похоронами Беовульфа. Вместе с ним на погребальный костер возлагают последний трофей — проклятые драконьи сокровища. На высокой скале Китового мыса, над волнами серого моря под низким ненастным небом чадит багровое дымное пламя; гауты провожают вождя молчанием, и только какая-то старуха, разметав по ветру седые космы, голосит, предвещая беды и войны.
«Он был щедрейший,
любил народ свой
и жаждал славы
всевековечной», —
шепчутся меж собой осиротевшие дружинники, и мы знаем, что всевековечную славу их конунг стяжал.
Костер догорел. Над прахом Беовульфа и оплавленным проклятым золотом гауты принимаются насыпать высокий курган. Оставим их за этим скорбным занятием: нам пора отправиться дальше на север, к скалам и льдам Исландии, где ждут встречи с нами суровые скальды, боги, герои и
«Старшая Эдда»
Север всегда был краем свободы. Сюда с древних времен уходили те, кому независимость была дороже тепла и комфорта умеренных широт; много позже за любовь к свободе сюда же ссылали.
Бархатная христианизация Ирландии — исключение из общеевропейского правила: в центральной и северной Европе церковь в процессе экспансии значительно больше опиралась на военную власть, чем на убедительность проповеди, и решительно искореняла местные литературные традиции, основанные на германских языческих мифах. Древняя культура и культы, теснимые новой религией, уходили все дальше на север, а после того, как норвежский король Олаф с энтузиазмом принял христианство, приверженцы старых традиций и веры отправились на северо-запад, в Исландию.
Воины сражаются с волком и гигантской змеей. Нордическая героическая жизнь. Цикл скульптурных изображений Эдды. Фотография Эрнста Альперса, 1867 г.
Несмотря на то, что Норвегия колонизировала Исландию еще в IX в. при Харальде Прекрасноволосом, власть короля не распространялась на остров почти 400 лет. Реальной формой правления было народное собрание — тинг, право слова на котором имели все свободные жители, независимо от социального статуса. Насилие как инструмент принуждения хорошо работает в авторитарных иерархических структурах; в ситуации самоуправления приходится не диктовать, а договариваться, поэтому, когда в 1000 г. общим собранием жителей острова — альтингом — христианство все же приняли как официальную религию, это означало лишь, что новая религия получит те же права, что имеют исконные языческие верования.
Этот идеологический плюрализм длился без малого 300 лет и позволил Исландии сохранить свой язык, культурную самостоятельность и богатую, своеобразную литературную традицию. Михаил Иванович Стеблин-Каменский, прославленный ученый-скандинавист, филолог и переводчик, называл исландский народ самым литературным и поэтическим в мире. С пониманием относясь к оценке крупнейшего отечественного исследователя, посвятившего жизнь изучению произведений древней скандинавской литературы, согласимся, что искусство слова средневековой Исландии представлено нетривиальным разнообразием жанров.
Благодаря широкому распространению грамотности — читать и писать в то время в Исландии умели уже почти все, — и бережному отношению церкви к местной самобытной культуре до нашего времени дошло большое количество исландских саг. Саги — сравнительно небольшие прозаические повести, они составляют основной массив литературного наследия исландского Средневековья. По форме это бесхитростный, простой нарратив, бессюжетный рассказ о событиях: спорах, боях, женитьбе, смерти. Для них характерен лаконичный повествовательный стиль с полным отсутствием описаний и каких-то попыток добавить художественной выразительности. Вот, например, фрагмент из чрезвычайно пространной «Саги о Гисли»:
«Жил человек по имени Бьёрн Бледный. Он был берсерк. Он разъезжал по стране и вызывал на поединок всякого, кто ему не подчинялся. Раз зимою явился он и к Торкелю из Сурнадаля. А хозяйствовал на хуторе тогда Ари, его сын. Бьёрн предлагает Ари на выбор: хочет, пусть бьется с ним, а не хочет, пусть отдает ему свою жену. Тот сразу же решил, что уж лучше биться, чем обоих, и себя и жену, позорить. Вот подходит время поединка, они сражаются, и вышло так, что Ари пал и лишился жизни. Бьёрн считает, что он завоевал и землю, и жену. Гисли же говорит, что, покуда он жив, этому не бывать, и он намерен биться с Бьёрном.
Тут сказала слово Ингибьёрг:
— У раба моего Коля есть меч Серый Клинок. Так попроси, пусть он тебе его одолжит. Потому что есть у этого меча такое свойство: он несет победу всякому, кто берет его в битву.
Гисли просит у раба меч, и тот отдает его неохотно. Гисли снарядился для поединка, они бьются, и вышло так, что Бьёрн пал мертвым. Гисли почитает это за большую победу. Рассказывают, что он сватается к Ингибьёрг, не желая выпустить из рода такой доброй жены, и женится на ней. Он берет себе всю братнину долю имущества и становится большим человеком. Тут умирает его отец, и все его имущество тоже достается Гисли. Он велит убить всех сообщников Бьёрна.
Раб потребовал назад свой меч, но Гисли не хочет с ним расставаться и предлагает за него золото. Но раб ничего, кроме меча, не желает и остается ни с чем. Это очень ему не нравится, он покушается убить Гисли и тяжело его ранит. Но и Гисли разит его по голове Серым Клинком, и удар был так силен, что меч сломался, и череп раскололся, и настигла обоих смерть»[69].
Интересно, что это — начало саги. Потом там появляется другой Гисли, тот, который сын Торбьёрна с хутора Столбы на Сурнадале, что женился на Торе, дочери Рауда с Мирного острова, их дочь звали Тордис, младшего сына звали Ари, его отдали на воспитание к Стюркару, его дяде, а старший и средний были Торкель и Гисли, и повествование так и идет — от имени к имени, от хутора к хутору, прозрачное и холодное, гипнотизирующее пустотой нордического пейзажа, и даже смертельные схватки, которых хватает в избытке, как-то встраиваются в этот медитативный повествовательный ряд. Здесь нет масштабных сражений и эпичных побоищ с чудовищами или драконами; жизнь идет своим чередом, а умение ловко обращаться с оружием не прерогатива воина, а такой же крестьянский навык, как орудовать веслом и лопатой или слагать стихи. Ими герои при случае обмениваются в поединке, и поединок приобретает колорит сурового северного рэп-баттла:
«Они входят в круг и сражаются, и каждый сам держит перед собою щит. У Скегги был меч по прозванию Пламя Битвы, он нанес им удар и попал в щит Гисли. Меч громко зазвенел. Тогда Скегги сказал:
— Пламя Битвы поет,
То-то потеха на Саксе!
Гисли нанес ответный удар секирой, и отсек край щита и ногу Скегги, и сказал:
— Рьяно огонь раны
Рубит ныне Скегги.
Скегги не стал больше биться и с той поры всегда ходил на деревянной ноге. Торкель же поехал домой со своим братом Гисли, и теперь они живут по-родственному, и все находят, что эта битва очень увеличила славу Гисли».
Сага, героическая муза Севера. Нордическая героическая жизнь. Цикл скульптурных изображений Эдды. Фотография Эрнста Альперса, 1867 г.
«Дух дышит, где хочет»[70], — утверждал евангелист Иоанн, и возвышенный творческий дух порой проявляется там, где вовсе не ожидаешь его встретить: например, среди воинственных мореходов, бороздящих на грубых парусных лодках просторы холодных морей и наводящих страх на побережья. Стихосложение было очень популярным делом в скандинавской культуре. Те, кто в нем преуспел, становились скальдами, от древнескандинавского skald, что означает буквально поэт. Некоторые скальды жили при конунгах, занимаясь только своим ремеслом и слагая песни о воинских победах и подвигах, но многие известные скальды совмещали с поэзией морское и ратное дело. Получались, например, такие строки:
«У секиры старой
Сталь щербата стала. Был колун мой волком,
Стал коварной палкой.
Рад топор отправить
Ратный я обратно. В даре княжьем нужды
Не было и нету»[71].
Или такие, словно ожившие позже, через тысячу лет, у русских футуристов:
«Звенят подковы
Коня морского.
Жала из стали
Жадно ристали,
Со струн летели
Ястребы к цели.
Птиц колких сила
Покой пронзила.
Напряг лук жилу,
Ждет волк поживу.
Как навь ни бьется,
Князь не сдается.
В дугу лук гнется,
Стальной гул вьется.
Князь туг лук брал,
Пчел рой в бой гнал».
В 1985 году на экраны вышел двухсерийный советско-норвежский фильм про викингов «И на камнях растут деревья». Я смотрел его раза три в том самом кинотеатре «Прометей», который уже упоминал раньше, и главным образом из-за впечатляющего побоища в первой серии: несколько десятков крепких бородатых мужиков, сойдясь борт в борт на больших лодках, дрались топорами, примитивными мечами, ножами и копьями; у них были дощатые щиты, кожаные колпаки и простые рубахи вместо доспехов, и только одна кольчуга и один железный шлем на всех, да и то у конунгов. Этот боевой эпизод и сегодня шикарно смотрится, если, конечно, вы любите олдскульный махач, а не цифровые трюки, исполненные при помощи синего экрана и тонких лонжей. Сходясь перед решающим поединком, один из противников, бахвалясь, крикнул конунгу: «Мне жаль, что ты не сможешь сложить песню об этом бое!». Тогда для меня это звучало просто крутой фразой, и только позднее стало понятно, что этот конунг — скальд, поэт-воин, да и дружинники его не чужды искусству слова, если судить по тому, что один из них сбросил врага за борт со словами: «Теперь ты станешь всадником на коне смерти!».
Главные особенности стиля и поэтики скальдов те же, что и у «Беовульфа»: аллитерационный стих, построенный на созвучиях, а не рифмах, и большое количество кённингов. Их полно в предыдущем примере, где идет речь о битве: конь морской, разумеется, корабль; ястребы, которые со струн летят к цели, и птиц колких сила — это стрелы, пущенные из лука; они же — пчел рой, которые гонит в бой стрелок. Встречаются и более лирические кённинги в стихах, обращенных к скорбящей девушке:
«Липа льна под покровом,
Кроткая, скроет горе,
Ливень ланит пролить
Лишь ночью осмелятся очи.
Сивы злата персты
Осушат росу ресниц,
Но разум ее смятен
Утратой милого брата.
На грудь объятой грустью
Фригги перины змея.
Слез горючих гроза
С леса глаз пролилась;
Сыплет груды орехов
Орешник глаз безутешных,
Скёгуль злата скорбь
Ласка лишь скальда умерит».
Некоторые из кённингов трудно понять вне культурного контекста. Например, Фригга перины змея является изысканным комплиментом: Фригга, или Фригг — это богиня, а перина змея — золото, на котором спит дракон, так что автор называет девушку богиней, возлежащей на золоте. Но другие кённинги понятны и трогательны: липа льна — это сама девушка, стройная, как липа, и одетая в льняное платье; ливень ланит — безусловно, слезы, стекающие по щекам, и они же — груда орехов, которые сыплются из орешника глаз безутешных.
Популярность поэтического творчества была так высока, что возникла потребность в некоей систематизации художественных приемов и обобщении творческого опыта скальдов, проще говоря — в учебном пособии по стихосложению. Такое пособие примерно в 1222–1223 гг. создал известный исландский ученый и скальд Снорри Стурлусон. Свой труд он назвал «Эдда», впоследствии ставший известным как «Младшая Эдда».
Сам Снорри Стурлусон в буквальном смысле слова сошел со страниц исландских эпических саг. Он родился в 1179 г. и происходил из знатного рода Стурлунгов; о перипетиях жизни его отца Стурлы с хутора Хвамм рассказывается в «Саге о Стурле». Благодаря сагам и хроникам многое известно о жизни и самого Снорри Стурлусона. Он был человеком уважаемым и состоятельным; исландцы трижды избирали его законоговорителем альтинга: что-то вроде спикера в демократическом парламенте или модератора совещания — должность, не предполагавшая реальной власти, но довольно почетная. Есть много подробных историй о том, каким Снорри Стурлусон был гражданином — скажем кратко, он ничем не отличался от других своих соплеменников, чьи смертоубийственные ссоры и распри во множестве описаны в сагах — и мало сведений о нем, как о поэте. Имеется уважительная ремарка, что Снорри был «хорошим скальдом и искусным во всем, что он брался мастерить», и упоминание, что норвежский король Хакон Безумный подарил ему за хвалебную песнь меч, кольчугу и щит. Впрочем, в 1241 году по приказу того же короля Хакона Снорри Стурлусона убили за то, что он посмел покинуть Норвегию и отбыть домой в Исландию без королевского разрешения. Так бывает, когда водишься с безумными королями. О смерти Стурлусона тоже подробно рассказано в сагах: не история, но литература донесла до нас обстоятельства гибели самого знаменитого в мире исландца, чья слава обессмертила даже имена его убийц.
Прошлое, настоящее и будущее. Нордическая героическая жизнь. Цикл скульптурных изображений Эдды. Фотография Эрнста Альперса, 1867 г.
«Симон велел Арни, чтобы тот зарубил Снорри. „Не надо рубить!“ — сказал Снорри. „Руби!“ — сказал Симон. „Не надо рубить!“ — сказал Снорри. Тут Арни нанес ему смертельную рану и вместе с Торстейном они зарубили его».
Значение названия «Эдда» осталось загадкой для исторического литературоведения. В разное время высказывались различные версии: прабабка? Поэзия? Ода? Название хутора? Прозвище подружки? Ясно одно: взявшись писать работу по стандартам скальдического стихосложения, Снорри Стурлусон создал невероятную мифопоэтическую компиляцию из импровизаций на библейские темы, античных сюжетов и творчески переработанных древнегерманских легенд.
Нередко бывает, что простой по своей сути замысел превращается в нечто гораздо более масштабное и значительное. Лев Николаевич Толстой, например, задумывал небольшую повесть о возвращающемся из ссылки декабристе, а в итоге перенес действие на полвека назад и создал четырехтомный роман с эпилогом из двух частей. Снорри Стурлусон решил предпослать разбору поэтических кённингов анализ источников их яркой образности, то есть создать некий справочник по миру германского эпоса: к XIII в. уже не всем было очевидно, кто такие Фригг, Сив или Скёдуль, имена которых использовались в метафорах. Но начинать рассказ о древних богах следовало с их происхождения, а ему обязательно надо было предпослать изложение христианской доктрины мироздания, по сути, уже ставшей единственной. Поэтому трактат по основам поэзии начался следующим образом:
«Всемогущий Господь вначале создал небо и землю, и все, что к ним относится, а последними он создал двух человек, Адама и Еву, от которых пошли все народы. И умножилось их потомство и расселилось по всему свету. Но с течением времени возникло в людях несходство. Некоторые среди них были хорошие и праведные, но гораздо более было таких, которые склонились к мирским страстям и презрели слово бога. И потому бог затопил в разлившемся море весь мир и все живое, что было в мире, кроме тех, кто спасся с Ноем в ковчеге. После Ноева потопа остались в живых восемь человек, и от них происходят все народы»[72].
Покончив за пару следующих страниц со священной историей, Снорри Стурлусон взялся за географию:
«Весь мир разделялся на три части. Часть, которая лежит на юге, простираясь и западу и к Средиземному морю, зовется Африкой. На юге Африки жарко, и все сожжено солнцем. Другая часть лежит на западе и тянется к северу и к океану, она зовется Европой или Энеей. На севере этой части так холодно, что там не растет трава и нельзя там жить. С севера на восток и до самого юга тянется часть, называемая Азией. В этой части мира все красиво и пышно, там владения земных плодов, золото и драгоценные камни. Там находится и середина земли».
Теперь можно было переходить к происхождению древних германских богов, и тут автор преподносит сюрприз, который особенно оценят те, кто недавно перечитал поэмы Гомера, ибо род Тора и всех его многочисленных потомков, ныне хорошо известных благодаря популярной культуре, Снорри Стурлусон ведет от троянцев:
«Вблизи середины земли был построен град, снискавший величавую славу. Он назывался тогда Троя, а теперь Страна Турков. Этот град был много больше, чем другие, и построен со всем искусством и пышностью, которые были тогда доступны <…> В городе было двенадцать правителей. Эти правители всеми присущими людям качествами превосходили других людей, когда-либо живших на земле. Одного конунга в Трое звали Мунон или Меннон. Он был женат на дочери верховного конунга Приама, ее звали Троан. У них был сын по имени Трор, мы зовем его Тором <…> В северной части света он повстречал прорицательницу по имени Сибилла — а мы зовем ее Сив — и женился на ней. Она была прекраснейшей из женщин, волосы у нее были подобны золоту. Сына их звали Лориди, он походил на своего отца. У него был сын Эйнриди, а у него — Вингетор, у Вингетора — Вингенер, у Вингенера — Моди, у Моди — Маги, у Маги — Сескев, у Сескева — Бедвиг, у Бедвига — Атри, а мы зовем его Аннан, у Атри — Итрманн, у Итрманна — Херемод, у Херемода — Скьяльдун, его мы зовем Скьёльд, у Скьяльдуна — Бьяв, мы зовем его Бьяр, у Бьява — Ят, у Ята — Гудольв, у Гудольва — Финн, у Финна — Фридлав, мы зовем его Фридлейв, а у того был сын Волен, а мы зовем его Один. Он славился своею мудростью и всеми совершенствами. Жену его звали Фригида, а мы зовем ее Фригг».
Конечно, странно вести генеалогию германских богов от троянских царей. Такой подход в науке называют эвгемеризм: когда все древние боги — это обожествленные спустя столетия после их смерти герои. Снорри Стурлусон один из первых в истории применил этот принцип к осмыслению основ своей традиционной культуры и культов. Впрочем, эта религиоведческая оригинальность вряд ли прославила бы Стурлусона в веках, если бы не следующая часть — «Видение Гюльви». В ней главный герой — собственно Гюльви, названный шведским конунгом — приходит в Асгард, где встречает божественных собеседников: Высокого, Равновысокого и Третьего. Аллюзия Святой Троицы настолько прозрачная, что не стоило бы и расшифровывать. Гюльви ведет с ними диалог в форме вопросов и ответов, и в нем Снорри Стурлусон обобщает все классические сюжеты и образы скандинавской мифологии. Это исчерпывающая компиляция, удобный справочник по богам и героям, благодаря которому хорошо знакомые ныне имена и названия — Один, Вальхалла, Тор, Локи, валькирии — дошли до нашего времени. Навигация этого мифологического словаря очень удобна и для современного читателя: хотите, например, освежить в памяти, что такое Биврёст? Есть соответствующая заметка, где все изложено ясно и коротко:
«…боги построили мост от земли до неба, и зовется мост Биврёст. Ты его, верно, видел. Может статься, что ты зовешь его радугой. Он трех цветов и очень прочен, и сделан — нельзя искуснее и хитрее. Но как ни прочен этот мост, и он подломится, когда поедут по нему на своих конях сыны Муспелля, и переплывут их кони великие реки, и помчатся дальше».
Или можно получить биографическую справку про Локи:
«К асам причисляют и еще одного, которого многие называют зачинщиком распрей между асами, сеятелем лжи и позорищем богов и людей. Имя его Локи или Лофт. Он сын великана Фарбаути, а мать его зовут Лаувейя или Надь. Братья его — Бюлейст и Хельблинди. Локи пригож и красив собою, но злобен нравом и очень переменчив. Он превзошел всех людей тою мудростью, что зовется коварством, и хитер он на всякие уловки. Асы не раз попадали из-за него в беду, но часто он же выручал их своею изворотливостью. Жену его зовут Сотюн, а сына их — Нари или Нарви».
Кстати, об искусстве поэзии Стурлусон написал столь же подробно. Из «Младшей Эдды» мы можем узнать, какие есть кённинги земли, неба, моря и солнца, мужчины и женщины; как правильно использовать в кённингах мужчины дерево, а женщины — золото; какие существуют и как применяются хейти — краткие метафоры-замены, например, для луны: серп, светлая, счет лет, месяц, полумесяц, призрак. Для исследователя-литературоведа все это истинное хранилище меда Суттунга или колодези питья асов, но широкому кругу читателей «Эдда» Снорри Стурлусона ценна прежде всего как отлично скомпилированный сборник скандинавской мифологии, первый и единственный в своем роде.
Водана и Локи, заставляющих Альбериха отказаться от своего богатства. Фоторепродукция картины Йозефа Гофмана. Ок. 1866 г. — до 1876 г.
Стурлусон для своей работы использовал множество разных источников, но долгое время оставалось неясным, являлись ли они исключительно устными? А если были и письменные, то сохранились они или нет. Ответ на этот вопрос нашел в 1643 году исландский епископ, знаток старины и ученый Бриньольв Свейнссон. В недрах одного из монастырских хранилищ он обнаружил переплетенный пергаментный манускрипт с текстом на древнеисландском, так называемый «Codex Regius», или «Королевский Кодекс». Лет на четыреста раньше находка отправилась бы прямиком в печь; впрочем, в первую половину XVII века священников тоже не поощряли за изучение дохристианских древностей: Европу терзала ожесточенная религиозная тридцатилетняя война, а в Германии с редкой яростью жгли на кострах мнимых колдунов и ведьм, отправляя на казнь и за меньшие грехи, чем хранение старинных языческих рукописей. Поэтому вспомним еще раз добрым словом епископа Бриньольва, который не только сохранил, но и первым изучил найденный манускрипт. С первых строк стало ясно, что перед ним сборник песен о скандинавских богах и героях, поэтический язык которых безусловно свидетельствовал об их древности. Бриньольв, разумеется, хорошо знал работы Стурлусона, поэтому был уверен, что в его руки попал первоисточник цитат и сюжетов, пересказанных в «Эдде»; на основании этой догадки найденную епископом рукопись назвали «Старшей Эддой», а творение Снорри Стурлусона превратилось в «Младшую Эдду».
Позже палеографический анализ показал, что манускрипты «Королевского кодекса» созданы в том же XIII в., а значит, анонимная «Старшая Эдда» никак не древнее так называемой «Младшей». Скорее всего, найденный Бриньольвом поэтический сборник тоже был создан каким-то исландским скальдом, которому волей литературной судьбы досталось меньше славы, чем Снорри Стурлусону; возможно, это был поэт и ученый Сэмунд Сигфуссон — такой версии придерживался епископ Бриньольв. Он даже называл найденный манускрипт «Эддой Сигфуссона», но эта гипотеза авторства не подтвердилась. «Старшая Эдда» дошла до наших дней не полностью — в «Королевский кодекс» входят 19 канонических песен, еще десять были добавлены позже. Имя ее создателя нам не известно, но «Старшая Эдда» имеет явные признаки авторского почерка, прежде всего, в композиции. Если Снорри Стурлусон писал в первую очередь учебник поэтики и стилистики, для которого мифология была необходимой, но не основной частью, то составитель «Старшей Эдды» явно стремился наилучшим образом познакомить читателей с миром древних легенд: книга имеет трехчастную структуру, песни о богах и героях разделены пространным дидактическим фрагментом «Речи Высокого», а в самом начале нас погружает в торжественно-сумрачную атмосферу скандинавского мифа песнь «Прорицание Вёльвы», или Волуспа (др. — сканд. Völuspá), в которой колдунья-пророчица рассказывает богу Одину о судьбах мира от его сотворения и до гибели.
Как для средневекового, так и для современного читателя «Старшая Эдда» имеет, в первую очередь, большую познавательную ценность. Ее художественные достоинства не выходят дальше границ, достигнутых исландскими сагами и поэзией скальдов, но наряду с произведением Снорри Стурлусона «Старшая Эдда» является главным источником сведений о скандинавской мифологии. Эти знания небесполезно освежить в памяти, в особенности сегодня, когда главным популяризатором героев и образов таких мифов стала корпорация Marvel, не всегда бережно обращающаяся в своих комиксах и кинокартинах с культурным наследием прошлого. Для ясности и полноты картины мы изложим мифологическую историю мироздания, опираясь не только на «Старшую Эдду», но и на различные эддические источники.
В начале существовала только вечная бездна Гиннунгагап. Она была наполнена водой. Из поднимавшегося от воды и застывавшего на морозе пара возник исполинский инеистый великан Имир. От него произошли и другие инеистые великаны, в том числе Бестла и Бёр, родившие бога Одина и его братьев, Вилли и Ве. Согласно эддической «Песне о Гримире», боги убили Имира и из его тела создали мир: плоть великана стала землей, кости — горами, череп — небесным сводом, мозг пошел на облака, а из крови получились моря и реки, в которых потонуло великанское потомство Имира. Есть версия, что из крови великана был создан еще кое-кто примечательный — вот что говорится об этом в «Волуспе»:
«Тогда сели боги
на троны могущества
И совещаться
стали священные:
кто должен племя
карликов сделать
из Бримира крови»[73].
Бримир здесь — это, собственно, Имир, а сотворенные карлики подробно перечисляются по именам, вновь, как бывало не раз, звучащим чрезвычайно знакомо:
«Фили и Кили,
Фундин, Нали,
Хефти, Вили,
Ханар, Свиор <…>
Еще надо карликов
Двалина войска
роду людскому
назвать до Ловара;
они появились
из камня земли,
пришли через топь
на поле песчаное».
Литературная легенда гласит, что уже не раз упомянутый профессор Толкиен придумал «Хоббита», рассказывая сыну сказку на ночь; видимо, древние эпические тексты настолько врезались ему в память, что, импровизируя с именами гномов, ввалившихся в нору Бильбо Бэггинсу, он почти бессознательно выдал: «Балин, Двалин, Фили, Кили, Ойн, Глойн…».
Согласно одной из гипотез, карлики создали первых людей, на это указывали строки:
«…карлики много
из глины слепили
подобий людских…».
Но тут речь идет о подобиях, то есть о тех же карликах, активно производивших самих себя из глины и грязи. Сотворение человека описывается более поэтически: во время прогулки по морскому берегу боги увидели Аска и Эмблу, что буквально означает Ясень и Ива.
«Они не дышали,
в них не было духа,
румянца на лицах,
тепла и голоса;
дал Один дыханье,
а Хёнир — дух,
а Лодур — тепло
и лицам румянец».
Неизвестно, увидели боги мертвые деревья, или ветки деревьев, или простые щепки; наверное, чтобы лучше понять этот образ нужно прогуляться по холодному песку исландского берега, и оглядеться вокруг: может, волны вынесли обломки разбитого судна? Или гуляющий тут и там ветер принес и бросил сломанные ветки в прибой? Или правда на камнях вдалеке растут деревья, цепляясь корнями за жизнь? Нет однозначного мнения и о том, кто такие упомянутые вместе с Одином Хёнир и Лодур. Ясно лишь, что боги вдохнули в людей душу и жизнь, а метафора дерева трансформировалась в образ мирового древа, ясеня Иггдрасиля, у корней которого три норны назначают жизненный жребий каждому из людей.
«Мудрые девы
оттуда возникли,
три из ключа
под древом высоким;
Урд имя первой,
вторая Верданди, —
резали руны, —
Скульд имя третьей;
судьбы судили,
жизнь выбирали
детям людей,
жребий готовят».
По этому краткому пересказу можно проверять себя на знание космологических сюжетов разных времен, культур и народов. Полная воды вечная бездна Гиннунгагап — очевиднейший парафраз стиха из Книги Бытия «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою»[74], рифмующийся с древнегреческим Хаосом. Характерный для архаического пантеизма мотив созидания мира из плоти великана или божества мы не раз встречали в античности: так, Гея рождает титанов природных сил, а в более поздних мифах из головы Зевса появляется на свет Афина Паллада. Наконец, три норны, определяющие судьбы людей, явно прибыли в Исландию по пути из варяг в греки, и были более известны на своей солнечной родине под именем мойры. Все это свидетельствует, что «Старшая Эдда» не так стара, как кажется на первый взгляд, и составитель сборника воспринимал сюжеты германского эпоса, библейские мотивы и явно заимствованные античные образы как органические части одного аутентичного мифологического целого.
О том, что «Старшая Эдда» не излагает древнейшие мифы, а, скорее, подводит итоги развития всей германо-скандинавской мифологии, свидетельствует и сложная система мироустройства, которую рисуют эддические песни.
Центральной осью этого мироустройства является Иггдрасиль. Есть гипотеза, согласно которой он символизирует время: корни уходят в прошлое, ствол ассоциируется с настоящим, а уходящая в небо крона — с будущим. На этой вертикальной оси расположен вышний мир богов Асгард, царство мертвых Хель[75]и серединный мир людей Мидгард. Пространство между миром людей и Асгардом называлось Альвхейм и было населено альвами, в целом дружественными к людям духами, в то время как темные цверги населяли расположенный между Мидгардом и Хелем Свартальфхейм. Но и это еще не все: на условной горизонтальной оси мироздания, не причастные ни номинальному злу, ни добру, расположены потусторонние обители карликов-нибелунгов и великанов-ётунов, которые называются соответственно Нифльхейм и Ётунхейм, а по соседству с ними, но тоже за границами мира людей, в Муспельхейме и Ванахейме живут огненные великаны и боги-ваны, о которых известно лишь, что они древнее Одина и его асов, с которыми вели войну.
Кроме того, в конструкции мироустройства скандинавского эпоса существует еще демоническая область Утгард, живущая по своим законам и не подчиняющаяся ни асам, ни ванам.
Под мировым ясенем Иггдрасилем находятся три источника: первый — Урд, рядом с которым живут норны, одна из которых носит его имя; второй — источник мудрости, охраняемый асом Мимиром, и третий — Хвергельмир, дающий жизнь всем подземным рекам. На вершине ясеня восседает превращенный в орла ётун Хрёсвельг, а волшебная белка Рататоск постоянно снует между ним и драконом Нидхёггом, что вместе со множеством змей грызет корни ясеня Иггдрасиль.
Ибо мировое древо не вечно.
Важной особенностью эддической мифологии является развитая эсхатология, то есть концепция конца света. Кроме языческой германской культуры, настолько подробные представления о мучительной гибели мира в пламени социальных и космических катастроф существуют только в индуистской и христианской религиях, а еще отчасти у майя, популярное истолкование мифов которых послужило апокалиптическим ожиданиям в, казалось бы, куда более развитом обществе конца 2012 года. В «Старшей Эдде» про неизбежность гибели мира в мрачных стихах вещает вёльва в «Волуспе».
Все начнется со смерти Бальдра, любимого сына Одина. Его мать Фригг, беспокоясь о сыне, взяла со всего сущего обещание никогда не вредить Бальдру. Сначала все так и было; дошло до того, что любимой забавой богов стало швыряться в сына Одина чем попало, каждый раз радуясь его неуязвимости. Однако Фригг в свое время позабыла взять слово с маленького ростка омелы; злокозненный шут Локи знал это: он сделал из той омелы копье и подал его слепому богу Хёду. Тот бросил копье и сразил несчастного Бальдра наповал.
Смерть сына Одина становится прологом к фатальной космической битве — Рагнарёку. Вёльва неистовствует, пророча недоброе: уже сорвался с цепи в Железном Лесу чудовищный волк Фенрир, уже погружается в «волчий век» братоубийственных войн мир людей, трепещет мировой ясень, и Локи плывет на Нагльфаре — корабле, сделанном из ногтей мертвецов, вместе с ётунами и огненными великанами…
«Сидела старуха
в Железном Лесу
и породила там
Фенрира род;
из этого рода
станет один
мерзостный тролль
похитителем солнца.
Будет он грызть
трупы людей,
кровью зальет
жилище богов;
солнце померкнет
в летнюю пору,
бури взъярятся —
довольно ли вам этого?
Братья начнут
биться друг с другом,
родичи близкие
в распрях погибнут;
тягостно в мире,
великий блуд,
век мечей и секир,
треснут щиты,
век бурь и волков
до гибели мира;
щадить человек
человека не станет.
… змей бьет о волны,
клекочет орел,
павших терзает;
Нагльфар плывет.
С востока в ладье
Муспелля люди
плывут по волнам,
а Локи правит;
едут с Волком
сыны великанов».
В апокалиптическом сражении на стороне Одина сражаются его воинственные дочери-валькирии и эйнхерии — души самых свирепых и доблестных воинов, собранные валькириями на полях земных битв. Рушится радужный мост Биврёст, проглотивший солнце инфернальный Фенрир пожирает и Одина, мировой змей Ёрмунганд убивает Тора, светила падают на землю… Рагнарёк завершается взаимным истреблением богов и вселенским пожаром, который успевает запалить напоследок предводитель огненных великанов. Торжественная обреченность гибели всех — и богов, и валькирий, и уже и без того мертвых героев в Вальхалле подается с каким-то мрачным восторгом от того, что весь мир в труху. Такого точно не знает ни одна мифологическая система; во всяком случае, из числа древних.
На пути к Вальхалле. Нордическая героическая жизнь. Цикл скульптурных изображений Эдды. Фотография Эрнста Альперса, 1867 г.
Впрочем, за гибелью богов вёльва видит обновленную землю, новую блаженную жизнь и воскресших ради нее богов. Вероятно, в этом тоже проявилось позднейшее влияние христианства: воскресшие боги попадают в идеальный мир общей гармонии, словно сошедший со страниц «Буколик» Вергилия:
«Вздымается снова
из моря земля,
зеленея, как прежде;
падают воды,
орел пролетает,
рыбу из волн
хочет он выловить.
Заколосятся
хлеба без посева,
зло станет благом <…>
…там будут жить
дружины верные,
вечное счастье
там суждено им».
Как это часто бывает, образ блаженной вечности сильно проигрывает в убедительности картинам разрушений и смерти. Возможно, в данном случае это связано с тем, что влияние жизнеутверждающей в основе своей христианской эсхатологии было позднейшим и лишь поверхностно коснулось глубинной основы сумрачных скандинавских мифов, истоки апокалиптических мотивов которых лежали в континентальной германской архаике.
У древних германцев бог Вотан был повелителем мертвых, предводителем призрачной дикой охоты, похищающей по ночам неосторожных или заблудившихся путников. Это он в знаменитой балладе Иоганна Вольфганга Гёте «Лесной царь» преследует путника и его сына, в итоге забирая душу несчастного мальчика. В скандинавском культурном пространстве этот жуткий леший взял себе имя Один и сделал карьеру до позиции верховного божества, но остался, по сути, главой культа смерти, забирая уже не редких прохожих, но сотни и тысячи душ убитых воинов, которых приносили в Вальхаллу его зловещие дочери. Неудивительно, что при таком владыке мир превратился в обитель обреченных на смерть людей, богов, карликов и великанов. Бог смерти не может предложить иного будущего, кроме как умереть в бою и стать мертвецом, пирующим в его потусторонней Вальхалле, а потом сгореть без остатка в огне Рагнарёка.
Валькирии ведут воинов. Нордическая героическая жизнь. Цикл скульптурных изображений Эдды. Фотография Эрнста Альперса, 1867 г.
Характерно, что все основные сюжеты, связанные с Одином, сопряжены с обманом, смертью и болью. Согласно официальной биографии, он даже породившего его великана Имира убил.
Мед поэзии, сделанный гномами из человеческой крови и пчелиного меда, Один украл, часть пролив по дороге, а часть выпив, причем выпитым его пронесло. От того появились на свете плохие поэты — они этот понос по случайности выпили.
Тюр жертвует руку Ферниру. Иллюстрация из исландской рукописи. (1765–1766)
С чудовищной великаншей Хель он решил не драться, а договориться, и отдал ей царство мертвых. Волка Фенрира на цепь посадил обманом, который стоил руки богу Тюру: Один отдал эту руку залогом своей правдивости и обманул. Мирового змея Ёрмуганда хитростью заставил проглотить хвост. Чтобы изучить руны, висел вниз головой на дереве, пробитый собственным копьем. Другого способа не нашлось. Наконец, узнав о грядущем Рагнарёке, учредил свой собственный рай с бесплатным пивом и валькириями, куда идут воины, погибшие как герои. Впрочем, и они потом тоже погибнут вместе с Одином.
Мы знаем, что любая мифологическая система задает критерии добра и зла, объясняет, что хорошо, а что плохо, и как надо жить. Самая длинная песнь «Старшей Эдды» называется «Речи Высокого», под именем которого здесь выступает Один. Это образчик так называемого дидактического эпоса, центральной смысловой частью которого является поучение. В данном случае от первого лица поучает сам Один.
От прямой речи верховного божества можно ожидать многого: ну, если уж не Нагорной проповеди, то хотя бы откровения о тайнах Вселенной. Однако вместо этого Один выдает только множество бытовых трюизмов, удивляющих банальностью не менее, чем мелочностью предмета:
Апокалипсис. Нордическая героическая жизнь. Цикл скульптурных изображений Эдды. Фотография Эрнста Альперса, 1867 г.
«Дорог огонь
тому, кто с дороги,
чьи застыли колени;
в еде и одежде
нуждается странник
в горных краях»,
или
«Меньше от пива
пользы бывает,
чем думают многие;
чем больше ты пьешь,
тем меньше покорен
твой разум тебе».
Ему явно нечего сказать, кроме общих слов, он неполноценен в области смыслов. Лишь почти под конец Вотан выдает ключевые шесть строк, в которых умещается вся суть его моральных и житейских законов:
«Гибнут стада,
родня умирает,
и смертен ты сам;
но знаю одно,
что вечно бессмертно:
умершего слава».
В финале «Беовульфа» мы стали свидетелями того, как смерть становится смыслом жизни. В «Речи Высокого» обозначено рождение романтизированного культа смерти, развитие которого в культурном и социальном пространстве эпохи мы скоро увидим.
Третья часть «Старшей Эдды» состоит из героических песен, рассказывающих о трагических и жестоких событиях в жизни германских героев: Атли, Гудрун, Гуннара, Хегни, Сигурда, Брюнхильд и других. Действие песен происходит в декорациях лесистых берегов Рейна, гор и гуннских равнин, — туда мы и последуем, оставив лед и скалы Исландии, чтобы познакомиться с главной поэмой средневекового западноевропейского эпоса, которая называется
Пир. Нордическая героическая жизнь. Цикл скульптурных изображений Эдды. Фотография Эрнста Альперса, 1867 г.
«Песнь о нибелунгах»
«Давным-давно, в некотором царстве, в некотором государстве жили-были три брата, и была у них сестрица младшая, красоты неописанной…», — так могла бы начинаться эта история в контексте традиционной русской народной сказки.
Но она сложилась в иной культурной среде: примерно на рубеже XII–XIII веков где-то в австрийских землях ее написал на средневерхнемецком языке неизвестный поэт. Благодаря его творческому гению, стихотворной школе того времени и блистательному переводу Юрия Борисовича Корнеева, «Песнь о Нибелунгах» читается легко и с удовольствием, как настоящая сказка в стихах:
«Жила в земле бургундов девица юных лет.
Знатней ее и краше еще не видел свет.
Звалась она Кримхильдой и так была мила,
Что многих красота ее на гибель обрекла <…>
Взрастала под защитой трех королей она.
Бойцов смелей не знала бургундская страна.
То были Гунтер, Гернот, млад Гизельхер удалый.
Сестру от всех опасностей любовь их ограждала»[76].
Итак, наше некоторое царство приобретает конкретные очертания: дело происходит в земле племени бургундов, селившихся некогда на юго-западе современной Германии, точнее — в древнем городе Вормс на реке Рейн. Давным-давно, благодаря определенным историческим приметам, становится V веком нашей благословенной эры, а имена братьев и сестры мы узнаем из первых же строф: старший Гунтер, средний Гернот, младший Гизельхер и красавица-сестра Кримхильда.
«Песнь о Нибелунгах» разделена на 39 глав — авентюр (от фр. aventure — приключение), первая из которых является классической экспозицией. Кроме братьев-королей и Кримхильды мы знакомимся с их вассалами:
«На Рейне в Вормсе жили с дружиной короли,
И верность нерушимо вассалы их блюли:
Не изменили долгу герои даже там,
Где смерть им уготовила вражда двух знатных дам».
Здесь же, в первой авентюре поэмы, кроме намеков на развитие сюжетной коллизии, заявляется основная тема: нерушимая верность долгу и преданность, которой отличались вассалы трех королей. Запомним имена некоторых из этих славных подданных: Хаген, владеющий поместьем Тронье, его младший брат Данкварт, и Фолькер, равно известный как храбрый воин и искусный скрипач.
Юная Кримхильда видит страшный сон: залетевшего к ней в окно ясного сокола насмерть заклевали два орла. Проснувшись в слезах, она бежит к маме, но от разговора с ней легче не становится: мама однозначно опознает в соколе будущего мужа Кримхильды, которого непременно убьют. Бедная девушка сгоряча зарекается когда-либо выходить замуж и долгое время решительно избегает поклонников; но каждой прекрасной принцессе суждено встретить своего не менее прекрасного принца — и такой в скором времени прибывает в Вормс.
Зигмунд, вытаскивающий меч из дерева в доме Хундинга. Фоторепродукция картины Йозефа Гофмана. Ок. 1866 г. — до 1876 г.
Он из города Ксантен в Нидерландах — так назывались земли в низовьях Рейна, — что в трехстах верстах севернее, сын короля Зигмунда и королевы Зиглинды, молодой, но уже прославленный невероятными подвигами королевич Зигфрид. Услышав о неземной красоте бургундской принцессы и ее неприступности перед многочисленными женихами, Зигфрид твердо намеревается жениться именно на ней, и отправляется в дорогу с двенадцатью спутниками, по-юношески уверенный как в собственной доблести, так и в неотразимости.
Все основания для такой уверенности у Зигфрида были. Впечатленный выправкой и облачением прибывших к воротам дворца гостей, король Гунтер до того, как дать им аудиенцию, зовет Хагена, чтобы он поглядел на пришельцев и попробовал их узнать. Хаген безошибочно определяет в молодом, статном воине королевича Зигфрида и рассказывает Гунтеру о его подвигах. Так в поэме впервые появляется слово нибелунги, что значит дети тумана: именно их, волшебных карликов-гномов германского эпоса, встретил однажды Зигфрид, когда в одиночестве держал путь через горы. Целая толпа нибелунгов и два их короля — Шильбунг и Нибелунг — собрались у входа в пещеру, споря из-за скрытых в ее недрах сокровищ. Увидев Зигфрида, они обратились к нему с просьбой рассудить спор и поделить сокровища по справедливости, и герой согласился:
Юный Зигфрид. Художник: Юлиус Гюбнер (1806–1882). 1839 г.
«Там камней драгоценных была такая груда,
Что их на ста подводах не увезли б оттуда,
А золота, пожалуй, и более того.
Таков был клад, и витязю пришлось делить его.
Меч нибелунгов взял он в награду за труды,
Но помощью своею довел лишь до беды:
Остались недовольны два брата дележом
И с Зигфридом рассорились, виня его во всем».
Альбрих, грабящий золото Рейна. Фоторепродукция картины Йозефа Гофмана. Ок. 1866 г. — до 1876 г.
Увы, так обычно и случается, если вмешаться в чужие споры: попытки их рассудить редко заслуживают благодарность. Дело дошло до драки; в охране королей нибелунгов было двенадцать великанов, но Зигфрид своим мечом Бальмунгом отрубил им головы, а потом взялся и за самих карликов, перебив, по словам Хагена, не меньше семисот, вместе с их злосчастными королями. Нибелунг по имени Альбрих, набросив плащ-невидимку, попытался было сбежать, но Зигфрид поймал его, отобрал плащ и изрядно намял бока. После этого выжившие нибелунги в один голос согласились с тем, что Зигфрид — их единодержавный король, и слезно умоляли владеть всеми их сокровищами, пещерами и подземными городами. С помощью карликов Зигфрид перенес роковой клад в другую пещеру, а сторожить его поставил присмиревшего Альбриха, так что по всему выходило, что жених он не только доблестный, но и необычайно богатый.
Для того, чтобы король Гунтер, еще не опомнившийся от истории про клад нибелунгов, окончательно уверился в статусе гостя, Хаген добавил, что Зигфрид известен также тем, что сразил дракона и омылся в его крови, так что ороговел и сделался неуязвимым для любого оружия, а потому лучше бы не заставлять его ждать под дверью:
«Быть должен принят с честью воитель молодой,
Чтоб нам за нерадушье он не воздал враждой.
Нехудо будет лаской того к себе привлечь,
Кто совершает чудеса, пуская в ход свой меч».
Сказал могучий Гунтер:
«Наш смелый Хаген прав.
Все в госте обличает неукротимый нрав.
Он в бой, судя по виду, готов вступить всегда.
Ему навстречу надлежит мне выйти, господа».
Зигфрид не спешит объявить истинную цель приезда. Со своими спутниками он гостит у бургундов, развлекая себя светскими беседами и состязаниями во дворе замка, в которых, разумеется, всегда выходит победителем. Кримхильда украдкой наблюдает за ним из окна всякий раз, когда он появляется во дворе; Зигфрид постоянно думает о королевне, но не решается сказать о своих намерениях. Неизвестно, сколько бы тянулась эта трогательная стеснительность чувств, но тут на бургундов напали датчане и саксы.
В ситуации войны Зигфрид чувствует себя куда увереннее, чем в любовных ухаживаниях. Едва только приходит весть, что саксонец Людегер и Людегаст Датчанин с огромным войском подходят к Вормсу, застав врасплох братьев-королей, он с готовностью рвется в бой:
«Тревогой не терзайтесь при мысли о войне, —
На это молвил Зигфрид, — а разрешите мне
Поднять за вас оружье, вам к выгоде и чести,
И пусть вассалы ваши идут со мною вместе.
Поверьте, тридцать тысяч отборных храбрецов
Сломлю в жестокой сече я с тысячью бойцов,
И будет пораженье нанесено врагу».
Рек Гунтер: «Не останусь я перед тобой в долгу».
Воинственные Людегер и Людегаст немного смутились известием о том, что на стороне бургундов будет сражаться сам Зигфрид — наверняка тоже слышали про семьсот нибелунгов, клад и дракона — но подсобрались, стянули больше сорока тысяч воинов и отправились навстречу той тысяче бургундских дружинников, которыми предводительствовал прославленный королевич из Нидерландов.
Дело предсказуемо обернулось не в пользу агрессоров. Сначала во время разведки Зигфрид после лихой схватки захватил в плен датчанина Людегаста, заодно в одиночку перебив три десятка сопровождавших его бойцов:
«Врага ударил Зигфрид, и дрогнула земля.
Столбом взметнулись искры над шлемом короля,
Как будто кто-то рядом большой костер зажег.
Бойцы друг друга стоили: взять верх никто не мог.
Все вновь и вновь датчанин разит врага сплеча.
Щиты звенят протяжно, встречая сталь меча.
Тут, Людегаста видя в опасности большой,
На помощь тридцать воинов спешат к нему толпой,
Но поздно: крепкий панцирь, сверкающий огнем,
Уже три раза Зигфрид успел рассечь на нем.
Весь меч у нидерландца от вражьей крови ал.
Беду почуял Людегаст и духом вовсе пал.
Он запросил пощады, сказал, кто он таков,
Поклялся, что вассалом стать Зигфриду готов.
Но в этот миг примчались и бой пришельцу дали
Те тридцать датских воинов, что схватку увидали.
Свою добычу Зигфрид не отдал им назад.
Воитель знал, что пленник и знатен и богат,
И за него сражался столь яростно и люто,
Что всем его защитникам пришлось куда как круто.
В живых один остался из тридцати датчан.
В залитом кровью шлеме он ускакал в свой стан,
Где горестную новость все угадали сразу —
Служили раны вестника заменою рассказу».
А потом Зигфрид повел бургундов в атаку на превосходящие силы датчан и саксов, воодушевляя к сражению:
«За мной, герои Рейна! Не отставать, друзья!
Вам прорублю дорогу сквозь вражье войско я
И покажу, как шлемы раскалывать мечом.
Мы с Людегера дерзкого навеки спесь собьем».
Вдохновенный воинский дух «Песни о Нибелунгах» бесподобен, а поэтические батальные сцены исполнены с каким-то мальчишеским самозабвенным восторгом. Вероятно, именно это породило одну из версий авторства, согласно которой неизвестный поэт был небогатым, но образованным рыцарем, профессиональным воином, потому как трудно представить, что можно с таким смаком и знанием описывать битву, не побывав в ней, а главное, не любя ее:
Сцена из спектакля «Кольцо нибелунгов» Германа Шютца. Художник: по Юлиусу Шнорру фон Карольсфельду, 1853–1869 гг.
«Датчане тоже были в бою не новички.
В щиты вонзались с лязгом булатные клинки,
И ветер гул ударов над полем разносил.
Дрались, под стать союзникам, и саксы что есть сил.
Бургунды напирали на саксов и датчан,
Им нанося немало таких глубоких ран,
Что кровь, залив доспехи, стекала на седло.
Сражение у витязей за честь и славу шло».
Сцена из спектакля «Кольцо нибелунгов» Германа Шютца. Художник: по Юлиусу Шнорру фон Карольсфельду, 1853–1869 гг.
Бой заканчивается пленением короля саксов и остатков его войска. Зигфрид и дружинники бургундских королей возвращаются с победой в Вормс, а впереди них с радостной вестью мчатся гонцы. Во дворце одного из них тайно приглашает к себе Кримхильда; она расспрашивает о сражении и алеет как роза от счастья, услышав, что королевич Зигфрид жив, не ранен и превзошел всех силой и воинской доблестью.
Их первое свидание состоялось во время пышного праздника, что устроил король Гунтер в честь славной победы. Присутствие на нем прославленной своей красотой сестры трех королей подчеркивало исключительность торжества, и, когда Кримхильда с подобающей свитой из ста воинов и сотни придворных дам вышла из дворца, полюбоваться на такое явление собрался весь Вормс. Влюбленный Зигфрид стоял в толпе вместе с дружинниками и горожанами и смотрел во все глаза:
«Шла пред Кримхильдой стража, ей расчищая путь,
А витязи теснились, чтоб только как-нибудь
Увидеть ту, чья прелесть слепила все глаза.
Взор Зигфрида туманили то счастье, то слеза.
Он сокрушенно думал: „Напрасные мечты!
Меня своей любовью не осчастливить ты,
А без тебя в могилу сведёт меня тоска“.
То в жар, то в дрожь от этих дум бросало смельчака».
Проницательный Гунтер, сообразив наконец, что Зигфрид приехал в Вормс не просто затем, чтобы развлекаться в гостях, нашел способ достойно отблагодарить героя: он представляет его сестре, дает возможность пройтись под руку и даже велит Кримхильде поцеловать Зигфрида, что та с готовностью исполняет. Двенадцать дней длился праздник, и каждое утро Зигфрид провожал Кримхильду на пир или состязания, а вечером сопровождал обратно в королевский дворец. К окончанию торжеств они были совершенно очарованы друг другом.
Дело движется к свадьбе, но перед тем Гунтер просит Зигфрида оказать ему еще одну услугу. Старший брат-король тоже присмотрел себе достойную невесту, так что идея отпраздновать два бракосочетания разом представляется очень удачной. Однако есть две проблемы, причем та, что намеченная в королевы избранница о существовании Гунтера даже еще не догадывается — меньшая из двух. Главная — то, что Гунтер задумал взять в жены Брюнхильду.
Зигфрид и Кримхильда. Гравюра 1860 г.
И Зигфрид, и Кримхильда, и Гунтер были хорошо известны в ранних эддических песнях под именами Сигурда, Гудрун и Гуннара; однако из всех действующих лиц этой старой истории, по новому рассказанной автором «Песни о Нибелунгах», только Брюнхильда в полной мере сохранила древние мифологические черты. Она — валькирия, могучая дева-воительница с далекого севера, королева зачарованных островов, одна из тех восхитительных потусторонних дев, что часто встречаются в мифологии разных народов; античная Кирка почти наверняка приходилась ей тетей или кузиной, а наша русская Марья Моревна — и вовсе родной сестрой. Так как потеря девственности для Брюнхильды означает лишение сверхъестественных сил, замуж она не торопится и согласна отдаться только достойному, то есть тому, кто победит ее в состязаниях. Проигравших, как водится, ждет смерть.
«Царила королева на острове морском,
Была она прекрасна и телом, и лицом,
Но женщины сильнее не видел мир досель.
Она могла, метнув копье, насквозь пробить им цель
И, бросив тяжкий камень, прыжком его догнать.
В трех состязаньях с нею был верх обязан взять
Любой, кто к королеве посвататься решался,
Но, проиграв хотя б одно, он головы лишался».
Вообще, мотив экстраординарных испытаний за право овладения женщиной, ставкой в которых является жизнь, был распространен не только в древнейшей художественной, но и в социальной культуре: так, в храме античной богини Кибелы необычайно красивые жрицы носили одеяние-сеть; тот, кто хотел овладеть ими, мог попытать счастья и разорвать сеть руками. В случае удачи, смельчаку доставалась прекрасная жрица, а если сил недоставало, то несчастного или кастрировали и превращали в храмового раба, или вовсе лишали жизни[77]. Несмотря на это, желающие все равно находились. Вероятно, подобные испытания являлись культурным эхом жестокой доисторической практики селективного отбора, брачной инициации, предназначенной, чтобы потомство давали только сильнейшие.
Теперь в таком конкурсе предстояло поучаствовать Гунтеру. Он спрашивает у Зигфрида, не стоит ли взять с собой для верности дела дружину тысяч в тридцать числом, но тот резонно заметил, что против Брюнхильды не помогут и сто тысяч, а потому они пускаются в путь вчетвером: Гунтер, Зигфрид, Хаген и его брат Данкварт.
Через 12 дней плавания герои увидели берег и высокие башни замка, из окна которого за прибывшими наблюдала сама Брюнхильда и множество девушек — еще одно указание на потусторонний характер этого острова, сюжетная рифма к Острову Женщин из ирландской саги «Плавание Брана, сына Фебала». Впрочем, в «Песне о Нибелунгах» все старые сказки постепенно становятся былью, так что слуги и воины грозной Брюнхильды именуются здесь исландцами; это делает топонимику более реалистичной, но не влияет на суть образа самой девы-воительницы.
Гостей радушно приняли и деликатно, но твердо разоружили. Брюнхильда любезно поприветствовала их, осведомилась о цели визита и сообщила известные требования к кандидату и условия конкурса:
Он бросить должен камень, догнать его прыжком,
Затмить меня в уменье цель поражать копьём.
«С решеньем не спешите, — добавила она, —
Не то вас ждёт бесчестие и смерть вам суждена».
Гунтер поспешно соглашается, но начинает жалеть о своей затее, еще когда наблюдает за подготовкой к состязанию: широкий щит Брюнхильды с трудом поднимают четверо мужчин, на огромное копье ушло «четыре с половиной четверика металла», то есть почти тонна железа, а метательный камень с трудом прикатили на ристалище двенадцать здоровенных исландцев.
Державный Гунтер думал: «Да что же здесь творится?
Сам черт живым не выйдет из рук такой девицы,
И окажись я чудом в Бургундии моей,
Поостерёгся б докучать я вновь любовью ей».
Но бежать поздно: семьсот тяжеловооруженных дружинников окружают турнирную площадь, а Брюнхильда уже разминается, легко помахивая тяжеленным щитом и железным копьем. Первое испытание как раз и состоит в том, чтобы обменяться ударами копий, и понурый Гунтер мысленно прощается с жизнью, выходя напротив Брюнхильды в круг, но вдруг чувствует, как его плеча кто-то коснулся.
Сцена из спектакля «Кольцо нибелунгов» Германа Шютца. Художник: по Юлиусу Шнорру фон Карольсфельду, 1853–1869 гг.
Пока король со спутниками наблюдали за Брюнхильдой, ужасаясь предстоящему испытанию, Зигфрид не терял времени даром: он успел дойти до корабля и взять плащ-невидимку, которую когда-то забрал у нибелунга Альбриха, а теперь предусмотрительно прихватил с собой. Невидимый для других, он встал рядом с Гунтером, чтобы помочь ему в состязании:
«На локоть незаметно повесь мне щит свой прочный
И повторяй за мною мои движенья точно.
Ты только притворяйся — все сделаю я сам».
Король, душою вновь воспряв, внимал его словам.
«Коль никому не скажешь ты о моем обмане,
Ты избежишь бесчестья, которому заране
Обречь тебя сегодня воительница мнит.
Смотри, какой уверенный у королевы вид!».
В этот момент Брюнхильда, широко размахнувшись, метнула копье. Зигфрид устоял, но острие пробило щит и с такой силой ударило ему в грудь, что изо рта хлынула кровь. Герой вырвал копье из щита и с силой бросил его в ответ, обратив тупым концом вперед, чтобы ненароком не убить будущую невесту короля. Удар вышел настолько мощным, что опрокинул Брюнхильду навзничь — к совершеннейшему ее восторгу:
«Вскричала королева, вскочив с земли сырой:
„Спасибо, Гунтер знатный, вам за удар лихой!“
Она ведь полагала, что с нею бьется он.
Нет, ей другим, кто посильней, удар был нанесен».
Раззадорившаяся воительница схватилась за огромный камень, швырнула на 12 саженей — примерно метров на 20! — и прыжком обогнала, улетев еще дальше. Гунтер тоже для вида берется за камень, а невидимый Зигфрид бросает его через все ристалище, и потом еще прыгает следом, при этом держа на себе короля. Победа! Во всех смыслах слова пораженная Брюнхильда объявляет своим людям, что отныне они подданные Гунтера, а потом все вместе идут во дворец, чтобы отпраздновать завершение поисков достойного жениха. Скромняга Зигфрид, играющий перед Брюнхильдой роль простого вассала, притворился, что прогулял все состязания, почтительно поздравил короля с заслуженной победой и сделал все, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнений в справедливости победы Гунтера.
Интересно, что, согласно древним германским сагам, Брюнхильда и Зигфрид раньше знали друг друга. И не просто знали: уколотая Вотаном шипом сна, Брюнхильда в волшебной кольчуге спала на сверкающей вершине горы Хиндарфьялль — совсем как красавица, уколовшаяся веретеном! — а Зигфрид, которого там и тогда звали Сигурдом, пробудил ее ото сна, разрубив кольчугу мечом — как будто бы разорвал сеть, оплетающую жрицу Кибелы. Менее решительная эпоха заменила потом этот обнаживший спящую красавицу могучий удар на деликатный поцелуй принца. В благодарность Брюнхильда обучила Зигфрида рунам, они полюбили друг друга, были обручены, а в «Саге о Вёльсунгах» говорится, что у них даже родилась дочь, будущая королева Аслауг. Но потом Зигфрид отправился на поиски приключений, убил дракона, нашел клад нибелунгов и приехал завидным женихом в Вормс…
Автор «Песни о Нибелунгах» безусловно знал мифологическую предысторию Сигурда и прекрасной валькирии, и иногда кажется, что его Зигфрид с Брюнхильдой тоже помнят о ней — или пытаются вспомнить, как сон, в котором приснились друг другу.
Гунтер и Брюнхильда. Гравюра 1860 г.
Зигфрид, сражающийся с Одином (Вотаном). Фоторепродукция картины Йозефа Гофмана. Ок. 1866 г. — до 1876 г.
Вот путешественники еще только подплывают к исландскому берегу; Зигфрид предлагает Гунтеру угадать Брюнхильду среди множества встречающих их девиц и, когда тот отвечает правильно, подтверждает:
«Ты не ошибся, Гунтер. Сбылась твоя мечта:
Перед тобой Брюнхильда, перед тобою та,
В кого ты понаслышке уже давно влюблен».
Красою девы царственной король был ослеплен.
Стало быть, Зигфрид видел Брюнхильду раньше?.. В их диалогах друг с другом можно заметить какую-то напряженную двусмысленность, какая бывает у людей, давно раззнакомившихся, но потом снова встретившихся и пытающихся делать вид, будто никогда и не знали друг друга. Брюнхильда, выходя к прибывшим гостям, сперва обращается по имени к Зигфриду — знает его? Понимает, что он никакой не вассал Гунтеру, поэтому приветствует первым? Зигфрид, поздравляя Гунтера с победой, роняет в адрес Брюнхильды:
«Я рад, что смелый витязь сломил ваш прав надменный,
Что и на вас управа нашлась среди мужчин…».
Что это? Отголосок старой обиды? А когда Гунтер просит свою состоявшуюся невесту одарить всех подарками, то:
«Всех обласкала дева, как наказал он ей,
И обошлась лишь с Зигфридом чуть-чуть похолодней».
Почему?
Зигмунда, беседующего с Брунхильдой рядом с потерявшей сознание Зиглиндой. Фоторепродукция картины Йозефа Гофмана. Ок. 1866 г. — до 1876 г.
…А может быть, все это нам только кажется, и просто знание предыстории персонажей влияет на восприятие текста, и нет тут никаких намеков и недомолвок. Вот только на общей свадьбе, глядя на сияющих от счастья Зигфрида и Кримхильду, Брюнхильда вдруг горько расплакалась и очень неубедительно объяснила причину своих слез:
Спросил король бургундский: «Что огорчает вас?
Чем омрачен нежданно блеск ваших ясных глаз?
Вам радоваться б надо, что вы приобрели
Так много новых подданных, и замков, и земли».
Ответила Брюнхильда:
«Могу ль не лить я слез,
Коль тяжкую обиду мой муж сестре нанес,
За своего вассала ее решив отдать?
Как, видя рядом с ней его, от горя не рыдать?».
Гунтер пытался успокоить молодую жену и объяснить, что это и не простой вассал вовсе, а вполне себе знатный и состоятельный королевич соседней страны, но все было напрасно; Брюнхильда лишь рыдала, заливаясь злыми слезами, и повторяла: почему, почему ты выдал сестру за него?..
После брачного пира две пары разошлись по супружеским спальням, и если Зигфрид, как должно, проводил время с Кримхильдой к обоюдному удовольствию, то Гунтера ждало сокрушительное и позорнейшее фиаско:
«Всю чашу наслаждений испил бы он до дна,
Когда бы сделать это дала ему жена.
Но мужа оттолкнула она, рассвирепев.
Он встретил там, где ждал любви, лишь ненависть и гнев.
Сорочку на Брюнхильде король измял со зла.
Стал брать жену он силой, но дева сорвала
С себя свой крепкий пояс, скрутила мужа им,
И кончилась размолвка их расправой с молодым.
Как ни сопротивлялся униженный супруг,
Он был на крюк настенный подвешен, словно тюк,
Чтоб сон жены тревожить объятьями не смел.
Лишь чудом в эту ночь король остался жив и цел».
Бедняга Гунтер так и провисел всю ночь связанным на вбитом в стенку крюке, пока Брюнхильда мирно спала в их постели, и только утром, после долгих унизительных просьб и обещаний больше и пальцем ее не касаться без разрешения, умолил супругу снять его со стены, чтобы не губить королевскую честь.
Наступил второй день свадебных торжеств: венчание в храме[78], посвящение молодых воинов в рыцари, потешный турнир — король Гунтер среди всего этого веселья был мрачен, как туча, что не укрылось от Зигфрида. Долго расспрашивать о причинах не пришлось:
«Женился не на деве — на черте я, наверно.
Я к ней со всей душою, она ж меня, мой друг,
Связала и повесила на крюк в стене, как тюк».
Что же, Зигфрид и тут готов прийти на помощь другу, и предлагает пробраться под покровом темноты и плаща-невидимки в королевскую опочивальню, чтобы сломить сопротивление непокорной девы.
Ожесточенная схватка в темноте спальни между Зигфридом и Брюнхильдой по-своему и грустна, и комична, и вновь дает множество возможностей двоякого истолкования. Догадалась ли Брюнхильда, кто на самом деле победил ее в испытаниях? Унизила ли умышленно Гунтера, чтобы Зигфрид явился к ней ночью взять то, что она не желала отдавать королю? Или действительно дева-воительница не хотела близости с мужем? Как бы то ни было, лупит она Зигфрида без всякой жалости:
«Едва в объятьях деву он стиснул что есть сил,
Как сбросила с постели она его толчком,
И о скамейку стукнулся с размаху он виском.
Он был силен, но все же Брюнхильды не сильней
И вскоре убедился, что шутки плохи с ней.
Как Зигфрид ни боролся с могучею женой,
Ей удалось его зажать меж шкафом и стеной.
Король все ждал развязки, вперяя взор во мрак.
Меж тем Брюнхильда руки врагу сдавила так,
Что брызнул ток кровавый из-под ногтей его,
Но нидерландец доблестный добился своего
И укротил Брюнхильду, превозмогая боль.
Он не сказал ни слова, но услыхал король,
Как богатыршу с маху на ложе бросил он
И так прижал, что вырвался у ней протяжный стон».
Сцена из спектакля «Кольцо нибелунгов» Германа Шютца. Художник: по Юлиусу Шнорру фон Карольсфельду, 1853–1869 гг.
Зигфрид оставляет распростертую на кровати, тяжело дышащую, смирившуюся Брюнхильду в распоряжении подбирающегося к ней, ликующего короля. Уходя, он забирает ее пояс и перстень — поступок странный с рациональной точки зрения, но объяснимый в контексте сакральной символики, где пояс означает девственность, а перстень — принадлежность к определенной касте или семье, в данном случае, к могучему и славному семейству дев-валькирий. Зигфрид отобрал и девственность Брюнхильды, и ее силу.
История могла бы на этом закончиться так, как всегда кончаются сказки — свадьбами, но, на свою беду, Зигфрид обо всем рассказал Кримхильде: и про соревнования на северных островах, и про брачную ночь короля, да еще и отдал жене пояс и перстень Брюнхильды. Через года его откровенность отзовется трагедией.
Прошло десять лет. Зигфрид с Кримхильдой счастливо живут в Ксантене. Однажды Гунтер приглашает их к себе в Вормс, и по случаю прибытия дорогих гостей устраивается, как водится, пышный праздник с турнирами, развлечениями и обильным застольем. В один из дней Зигфрид выходит во двор, чтобы поразмяться в состязаниях силы и ловкости, а Кримхильда, как и десять лет тому назад, смотрит на него из окна, и взгляд ее все так же полон любви и восторга.
Но теперь рядом с ней сидит и тоже смотрит на состязания Брюнхильда:
Сидели королевы бок о бок у окна,
И вдруг о двух героях пришла им мысль одна.
Промолвила Кримхильда: «Супруг мой так силен,
Что мог бы подчинить себе и вашу землю он».
Разумеется, Брюнхильда не смолчала; сначала спор о том, кто кому вассал и чей муж благороднее, шел относительно сдержанно:
«Тебя я не хотела, Кримхильда, оскорбить,
Но с Гунтером не может супруг твой ровней быть.
Об этом я узнала от них самих в те дни,
Когда искать моей руки приехали они.
Тогда твой брат отвагой любовь мою стяжал,
И Зигфрид мне признался, что он — простой вассал».
Но уже через пять строф «королев объяли злость и спесь»: в ход идут советы укоротить язык, унять свой чванный нрав, и Кримхильда обещает Брюнхильде сегодня же войти в храм перед ней первой, чтобы все увидели, кто и чего на этом свете стоит.
Королевы бросаются в свои покои, разодеваются как можно наряднее и пышнее, после чего порознь спешат к дверям храма. Граждане Вормса, чувствуя какую-то тревожную суету, тоже собираются у ступеней, чтобы поглядеть, что будет дальше.
Свиты двух королев сталкиваются у входа. Брюнхильда надменно приказывает людям Кримхильды, чтобы жена вассала уступила дорогу своей госпоже. И в этот момент Кримхильда перестает сдерживаться:
Разгневанно Кримхильда воскликнула в ответ:
«Молчи! Твое злоречье тебе самой во вред.
Как саном королевским кичиться может та,
Кто подданным своим была в наложницы взята?».
Всё замирает. В оглушительной тишине слышится только ошеломленный шепот Брюнхильды и торжествующий голос ее противницы:
«Кого же ты, Кримхильда, наложницей зовешь?»
«Тебя, и ты не смеешь сказать, что это ложь.
Впервые насладился твоею красотой
Не Гунтер, твой законный муж, а милый Зигфрид мой.
Ужель тебе рассудок в ту ночь не подсказал,
Что, к хитрости прибегнув, возлег с тобой вассал?».
Кримхильда гордо проходит в храм первой мимо растерянной, заливающейся слезами соперницы.
Брюнхильда в смятении стоит на службе, кусает губы и решает потребовать у Кримхильды доказательств.
Из церкви божьей выйдя, подумала она:
«Бранчливая гордячка мне объяснить должна,
За что меня дерзнула наложницей назвать.
Коль Зигфрид впрямь расхвастался, ему несдобровать!».
Обратим внимание, на это «расхвастался»: речь идет о нескромности, а не о лжи, и это снова дает основания полагать, что Брюнхильда прекрасно знала, кто к ней пожаловал под покровом тьмы той памятной ночью. Но гнев и обида затмевают ей разум; она преграждает путь Кримхильде и требует обоснований.
Кримхильда ей: «Дорогу! Ответ на ваш вопрос
Дает вот этот перстень, что Зигфрид мне принес
В ту ночь, когда на ложе вы с ним взошли вдвоем».
Да, для Брюнхильды этот день стал самым черным днем.
Она в ответ сказала: «Не спорю, перстень — мой,
Но у меня украден он чьей-то злой рукой,
И кем он был похищен, теперь я вижу ясно».
Тут обуял обеих гнев, безмерный и ужасный.
Воскликнула Кримхильда: «Нет, не воровка я.
Умолкни, иль навеки погибла честь твоя.
Да, ты принадлежала супругу моему,
И пояс, что на мне надет, — порукою тому».
Кримхильда величаво удаляется, а дважды униженная прилюдно, рыдающая Брюнхильда зовет Гунтера. Что еще остается ей делать?
В ссору вмешиваются мужья: подоспевший Гунтер в присутствии заливающейся слезами супруги призывает к ответу Зигфрида; тот громко, прилюдно клянется, что ничего подобного своей жене не говорил, на Брюнхильду не клеветал, а Кримхильде непременно задаст за ее длинный язык. Все разошлись, храмовая площадь наконец опустела, но конфликт этим не исчерпался — он продолжал тлеть, чтобы очень скоро вспыхнуть убийственным пламенем.
Оскорбление, нанесенное по вине Зигфрида королеве бургундов, было публичным и страшным, и простые извинения его не покрывали и покрыть не могли. Кроме того, оскорбление королевы было равносильно оскорблению самого короля, тем более что он в контексте того, что наговорила в сердцах Кримхильда, выглядел весьма сомнительно, если не сказать больше. Затронута была очень чувствительная тема мужской сексуальной силы вождя, которая, как известно, в архаической патриархальной культуре требует постоянного подтверждения и напрямую связана с сакральной природой власти: Крон свергает Урана, оскопляя его серпом; импотенция раненого копьем Увечного Короля из артуровского цикла легенд приводит к бесплодию в его стране. Половая несостоятельность короля могла поставить под сомнение легитимность самой его власти. Унижение правителя одновременно распространялось и на вассалов — и вот уже Хаген и Гернот убеждают короля, что Зигфрида нужно убить. Гунтер сначала слабо сопротивляется, но в итоге позволяет Хагену себя уговорить, когда тот напоминает королю о сокровищах нибелунгов, которые после смерти Зигфрида наследует Кримхильда, а значит, и братья-короли. Пережитое унижение, страх, который внушают Гунтеру хранимые Зигфридом тайны, и жадность оказываются сильнее признательности; ни спасение Вормса от нападения датчан и саксов, ни избавление от неминуемой смерти во время борьбы за Брюнхильду, ни помощь в злосчастную брачную ночь не значат более ничего. Зигфрид приговорен, и Хаген начинает планировать его убийство.
Утро четвертого дня пребывания в гостях у королей начинается с тревоги: трубят трубы, снуют туда и сюда дружинники, скачут куда-то гонцы, а Гунтер со скорбной миной сообщает вассалам и братьям, что на них снова идут войной Людегер и Людегаст, собравшие огромное войско. Храбрый Зигфрид тут же с готовностью обещает помочь и разгромить неприятеля, как и встарь, не зная, что сообщение о нападении — всего лишь уловка, первая на пути, который, по замыслу коварного Хагена, должен привести его к гибели.
Зигфрид снаряжается в бой, а Хаген отправляется навестить Кримхильду, изображая готовность прикрыть ее мужа в сражении:
Коварный Хаген молвил: «Коль опасенья есть,
Что могут в сече рану ему враги нанесть,
Мне, госпожа, откройте, как отвести беду,
И от него я ни на шаг в бою не отойду».
Кримхильда уверена в силе и доблести своего супруга, да и купание в крови дракона сделало его практически неуязвимым, но война есть война, а Хаген с такой трогательной и обезоруживающей настойчивостью предлагает присмотреть за Зигфридом, что королева в итоге не выдерживает и уже во второй раз «сболтнула то, о чём по гроб молчать была б должна»:
«Когда в крови дракона он омываться стал,
Листок с соседней липы на витязя упал
И спину меж лопаток на пядь прикрыл собой.
Вот там, увы, и уязвим супруг могучий мой».
Хаген сочувственно кивает и просит Кримхильду нашить Зигфриду на одежду крестик, маленькую метку на уязвимом месте между лопаток — конечно, только для того, чтобы Хаген мог в бою заслонить это место щитом. Она соглашается и еще на шаг приближает мужа к неминуемой гибели.
Сверкающие доспехами дружины выступают в поход, но не успевают отойти от городских стен, как вновь мчатся гонцы: Людегер и Людегаст передумали нападать и развернули войска! Войны не будет! Зигфрида с трудом удержали от того, чтобы он не пустился в погоню за несуществующими армиями датчан и саксов, а Гунтер, рассыпавшись в притворных благодарностях, предложил отметить бескровную победу охотой на кабанов и медведей в Вогезском лесу. Ничего не подозревающий Зигфрид с удовольствием соглашается. Он вообще до самого конца не догадывался о том, что кто-то может желать ему зла, а тем более смерти, и, когда терзаемая дурными предчувствиями Кримхильда уговаривает его не ездить на охоту, Зигфрид лишь добродушно отвечает ей:
Он молвил: «Дорогая, назад вернусь я скоро.
Здесь у меня к тому же ни с кем не вышло ссоры
И все без исключенья благоволят ко мне —
Ведь я, Кримхильда, лишь добра желал твоей родне».
На охотничьем привале в изобилии хватает разнообразной еды и закусок, но совсем нет вина. Хаген сокрушенно вздыхает, притворно раскаиваясь в том, что по ошибке отправил вино не в Вогезский, а в Шпессартский лес, и предлагает мучимому жаждой Зигфриду пробежаться наперегонки до родника неподалеку. Герой, разумеется, добегает первым, и когда Гунтер и Хаген тоже оказываются у ручья, он уже стоит, наклонившись к воде, а на его рубашке между лопаток темнеет нашитый любящей женой крестик. Хаген берет копье Зигфрида и прицеливается.
«Как только Зигфрид воду рукою зачерпнул,
Бургунд, нацелясь в крестик, копье в него метнул.
Кровь брызнула из раны на Хагена струей
Никто досель не совершал такой измены злой».
У смертельно раненого Зигфрида достает сил, чтобы броситься вслед за убийцей, но в этом последнем забеге ему не суждено победить. Он умирает не отмщенный, в окружении злорадствующих врагов и вассалов короля.
Сказал жестокий Хаген: «Скорбеть и впрямь не след —
Ведь мы теперь свободны от всех забот и бед.
Отныне не опасен нам ни один боец.
Я рад, что вас от гордеца избавил наконец».
Сцена из оперы «Зигфрид». Фоторепродукция с картины Фердинанда Лике, 1896 г.
С последним биением сердца Зигфрида кончается сказка. Первая половина «Песни о Нибелунгах» наполнена чудесами и волшебством: тут есть место и дракону, и могучей деве-воительнице, и зачарованному кладу, который охраняют карлики-гномы, и плащу-невидимке — все это связано с Зигфридом и соседствует с привычной обыденностью; когда герой умирает, волшебство уходит с ним вместе. Даже Брюнхильда как-то незаметно и без объяснений исчезает из сюжета поэмы.
Предательский удар копья Хагена убивает поэзию мифов и древних легенд.
Тот же Хаген сбрасывает в воды Рейна доставшийся Гунтеру от Кримхильды клад нибелунгов, опасаясь, как бы вдова не направила могущественную силу золота и драгоценностей против него и братьев-королей. Он вообще отныне и до конца будет жить в опасениях.
Безутешная и разом словно постаревшая на десяток лет Кримхильда осталась в Вормсе: все-таки тут была и мама, и младший брат Гизельхер, который до конца противился убийству Зигфрида и очень переживал за сестру.
Прошли годы. И вот овдовевший владыка гуннов Этцель[79], по совету своего вассала Рюдегера, решает посвататься к Кримхильде, до сих пор тоскующей после смерти своего славного мужа. Рюдегер сам отправляется посланником к братьям-королям, с некоторыми из вассалов которых его связывает давняя и тесная дружба.
Рюдегера тепло принимают в Вормсе. Он рассказывает о цели визита, и всем очень нравится идея выдать сестру замуж за Этцеля и отправить ее подальше: Кримхильда бродит по замку немым укором, будто неупокоенный призрак, и не скрывает своих чувств к виновным. Один только Хаген, способный видеть на несколько шагов вперед, всеми силами пытается отговорить королей от такого решения: став женой Этцеля, Кримхильда разделит и власть могущественного владыки гуннов, которую наверняка употребит, чтобы отмстить. Его опасения не напрасны: Кримхильда, вначале наотрез отказывавшаяся от предложения Этцеля, согласилась на него, когда Рюдегер намекнул на возможности, которые открывает этот брак:
Он ей сказал: «Не плачьте, владычица моя.
Когда бы вашим другом у гуннов был лишь я,
То и тогда б любого, кто оскорбил бы вас,
От рук моих дружинников никто уже не спас».
Она, услышав это, утешилась вполне
И молвила маркграфу: «Тогда клянитесь мне,
Что за меня отмстите любым моим врагам».
И ей ответил Рюдегер: «Такой обет я дам».
Провожаемая облегченными вздохами братьев и полным ненависти и страха Хагеном, Кримхильда покидает Вормс в сопровождении Рюдегера и его воинов. В земли бургундов она не вернется более никогда.
Минуло почти 13 лет. Кримхильда счастливо жила в браке с Этцелем и даже родила ему сына, которого при крещении назвали Ортлибом. Но есть вещи, над которыми не властно ни время, ни горе, ни даже счастье, и если месть — это блюдо, которое подается холодным, то Кримхильда как следует выдержала его в леднике.
Однажды она просит мужа пригласить в гости братьев-королей: и в самом деле, пора бы. И обязательно, настаивает Кримхильда, чтобы приехал еще и Хаген. Без Хагена пусть хоть вообще не едут.
Гунтер, Гернот, Гизельхер, Фолькер, Данкварт и Хаген, который до последнего противился поездке, в сопровождении тысячи дружинников и изрядного количества слуг отправляются в дорогу. Интересно, что теперь в тексте они именуются как бургундами, так и нибелунгами, а несколько раньше так же иногда называли и воинов Зигфрида — вполне обычных, рослых бойцов, а не карликов-гномов. Это некий троп, перенос, связанный с обладанием заколдованными сокровищами; раньше им владели мифические нибелунги, потом — Зигфрид, а ныне тень проклятия рокового клада упала на трех королей.
Их путь сопровождают дурные знамения, неприятные стычки и смерти, но самое важное происходит в Бехларене, земле Рюдегера, который некогда был посланником в сватовстве Этцеля. Он радушно принимает бургундов у себя как друзей, не подозревая еще, что королева Кримхильда призвала братьев на последний губительный пир. Братья-короли хорошо и весело проводят время в гостях у Рюдегера, обмениваются подарками, а младший Гизельхер даже обручился с его дочерью. К Этцелю они отправляются все вместе, практически родственниками, надавав взаимных клятв в вечной дружбе.
Плакат для оперы Рихарда Вагнера «Валькирия». Художник: Эжен Грассе, 1893 г.
Уже у ворот столицы гуннов их встречает Дитрих Бернский, один из вассалов повелителя гуннов. Это еще один персонаж, довольно определенно опознаваемый исторически как вождь остготов Теодорих Великий — между прочим, лично заколовший небезызвестного Одоакра, который, сам не зная того, поставил точку в истории целой эпохи. Но в контексте «Песни о Нибелунгах» интересно другое: Дитрих хорошо знаком с Хагеном и приятельски предупреждает и его, и бургундских королей:
«Привет вам, Гунтер, Гернот и Гизельхер младой,
Вам, Хаген, шпильман Фолькер и Данкварт удалой!
Но помните, что Зигфрид Кримхильдой не забыт.
О нибелунге доблестном досель она скорбит».
Прибытие бургундов ко двору ознаменовывается скандалом. Кримхильда здоровается только с младшим братом, демонстративно пренебрегая Гунтером и Гернотом, а с Хагеном вступает во взаимную пикировку, напоминая про отнятый у нее клад нибелунгов:
«Тут речь не о подарке — прошу я своего.
Что с кладом нибелунгов? Где скрыли вы его?
По праву им владела я в прошлые года.
Его-то и велел сам бог вам привезти сюда».
«Пусть черт вам клады возит, — сказал владетель Тронье.
Уже и без того я нагружен крепкой бронью,
Щитом, мечом и шлемом, хоть из родной страны
Мной не в подарок вам они сюда привезены».
Кримхильда требует сдать доспех и оружие, а когда Хаген отвечает отказом, то догадывается, что кто-то предупредил бургундов о возможной ловушке. Она в ярости грозит неизвестному доброхоту смертью, но тут вспыхивает уже Дитрих:
Побагровев от гнева, ответил Дитрих ей:
«И Хагена лихого, и знатных королей
Предостерег по дружбе я и никто иной.
Попробуй, ведьма злобная, расправиться со мной».
Хотя он и приходится вассалом ее мужу, вступать в перепалку с военным вождем, контролирующим всю Италию и лично зарезавшим своего предшественника, Кримхильда побаивается. Ссора на время стихает, но предчувствие скорой беды висит в воздухе. Этцель наблюдает эту свару издалека, не подозревая о содержании с виду учтивой беседы, и, глядя на Хагена, делает неожиданное замечание: «высокий ум и душу всё обличает в нём». В сочетании с определением «ведьма злобная», данным Кримхильде благородным воителем Дитрихом, это обозначает очень важное изменение оценок персонажей в контексте поэмы. Даже откровенная грубость Хагена, который не только не встает со скамьи в присутствии Кримхильды, но еще и демонстративно кладет себе на колени меч убитого Зигфрида, подается в большей степени как признак отваги, а не как предосудительное нарушение этикета.
События несутся к развязке. Все еще ничего не знающий о замыслах коварной супруги Этцель приглашает братьев-королей на большой пир, где по традиции вместе с вождями собираются их дружины. Рядовые ратники и слуги бургундов вместе с Данквартом, младшим братом Хагена, пируют в отдельном зале для челяди, и Кримхильда направляет туда большой отряд верных ей гуннов во главе со своим деверем Блёделем.
Начиная с этого момента на протяжении восьми больших авентюр все действие превращается в непрерывающуюся кровавую резню:
«Кто был не при оружье, тот в ход пустил скамью.
Столы, кувшины, стулья — сгодилось все в бою.
У смельчаков и слуги бывают смельчаками.
На гуннах челядь шишаки дробила рундуками.
Без шлемов и доспехов дрались бургунды так,
Что выбит был из зала вооружённый враг.
Пятьсот иль больше гуннов та схватка унесла.
Ручьями с победителей кровь недругов текла».
Воинская поэзия «Песни о Нибелунгах» совершенна; я не представляю мальчишки любого возраста, от 13 и хоть до 100 лет, которого не тронули бы до самого сердца, до слез и мурашек полные суровой героики предыдущие строфы, или строки о том, как единственный выживший в неравном бою Данкварт пробивается к брату, чтобы предупредить о вероломном нападении:
«Сын Альдриана молвил: „С дороги, гунны, — прочь!
Здесь духота такая, что мне дышать невмочь.
Хочу за дверь я выйти и воздуха глотнуть“.
И прорубил герой мечом себе из зала путь <…>
Дымились лужи крови на всем пути его.
Никто не мог бы лучше явить пример того,
Как надлежит в сраженье вести себя бойцу.
Вот так он и пробил себе дорогу ко дворцу».
Появление залитого кровью Данкварта на пороге пиршественного зала потрясает всех. Первым опомнился Хаген: первый удар меча он обрушил на несчастного Ортлиба, сына Этцеля и Кримхильды — и отрубленная голова ребенка падает матери на колени, — а потом, закинув за спину щит, принялся разить направо и налево всех встречных и поперечных. Свалка сделалась всеобщей; Фолькер и Данкварт становятся в дверях и сдерживают напор гуннов, рвущихся внутрь и изнутри. Кримхильда, понимая, что дела идут худо, просит о помощи пока не вступившего в схватку Дитриха Бернского — и тот, прекрасно понимая, что в начавшейся смертоубийственной брани виновна «ведьма злобная», все же выводит вместе со своими бойцами из зала и ее, и потерявшегося Этцеля, дав Гунтеру клятву буквально «верно служить до смерти». Примерно под такие же обещания из зала выпускают и Рюдегера с его бехларенцами, а оставшиеся в зале гунны все до единого погибают под ударами бургундских мечей.
Три короля и остатки их дружины оказываются осажденными в пиршественном чертоге, к которому стягивается все больше и больше гуннов. Они обречены на гибель, и чем дальше, тем больше мы будем сочувствовать не только доблестным Данкварту с Фолькером, но и братьям-королям, и даже Хагену, которого сюзерены наотрез оказались выдать ради спасения своих жизней:
Сказал могучий Гернот: «Да не попустит Бог,
Чтоб нашего вассала мы отдали в залог.
Мы тысячею братьев пожертвуем скорей,
Чем предадим хоть одного из верных нам людей».
Млад Гизельхер воскликнул: «Друзья, мы все падем,
Но с недругами счеты по-рыцарски сведем.
Пусть трус ценой измены спасает жизнь свою,
А я уж лучше с гуннами померяюсь в бою».
Обаяние героизма списывает любые грехи: предательское убийство, отрубленная голова ребенка, интриги и воровство — все пустяки в сравнении с воинской доблестью и верностью королю, которые в «Песне о Нибелунгах» представлены высшими добродетелями. Бургунды являют образец редкого достоинства перед лицом смерти, сохраняя истинно рыцарскую церемонность речи, обращенную и к врагам, и к друзьям, даже когда Кримхильда приказывает поджечь зал; короли и дружинники укрываются щитами от пылающих головней, страдают от жара и дыма, и вот как благодарит Хагена один из бойцов за совет утолить жажду кровью убитых:
Он Хагену промолвил: «Да наградит вас Бог!
Совет ваш мудрый жажду мне утолить помог.
Вам за него я буду признателен по гроб.
Быть даже лучшее вино вкуснее не могло б».
А вот пронзительный диалог с Рюдегером, который, невзирая на все клятвы верности, на заверения в дружбе, даже на почти состоявшееся родство ведет своих бойцов в атаку на бургундов:
«Ужели отвернулись от нас, маркграф, вы тоже
И не на кого больше надеяться нам здесь?
Нет, я не верю, что презреть могли вы долг и честь».
Но Рюдегер печально промолвил королю:
«Поклялся я Кримхильде, что с вами в бой вступлю,
А госпожу не вправе обманывать слуга.
Обороняйтесь, витязи, коль жизнь вам дорога».
Сражавшиеся по разные стороны Диомед и Главк в «Илиаде», случайно узнав, что некогда дружили домами их деды, немедленно воткнули копья в песок, обменялись доспехами и впредь избегали встречи на поле боя. В «Песне о Нибелунгах» ничто — ни данное слово, ни дружба, ни любовь, ни родство не выше преданности господину. Ни даже жизнь — и злосчастный герой Рюдегер падает замертво рядом со сраженным им не менее героическим Гернотом.
Последний бой бургунды принимают с дружинниками Дитриха Бернского; воинственно-романтическое восхищение битвой и смертью, свойственное поэзии «Песни о Нибелунгах», достигает своего художественного апогея:
«Не видел мир поныне второй такой резни.
Трещали, разрываясь, подщитные ремни,
И со щитов каменья летели в кровь и грязь,
И дико лязгали мечи, о панцири щербясь.
В ряды бургундов бернцы врубались вновь и вновь.
Из рассечённых шлемов ключом хлестала кровь.
Блестящие кольчуги на витязях рвались.
Куски мечей изломанных, свистя, взлетали ввысь».
Хильдебранд, старый дружинник Дитриха, убивает отважного Фолькера; погибли Данкварт и Гизельхер. Сам Дитрих, верный долгу вассала, захватил в плен измученного непрерывным боем Хагена, а потом повалил и связал самого короля Гунтера, которому буквально накануне обещал вечную верность, если тот выпустит его с дружиной из зала.
Сцена из оперы «Гибель богов». Фоторепродукция с картины Фердинанда Лике, 1896 г.
Трагическая развязка поэмы достойна ее корней, уходящих в характерное для германского эпоса упоение смертью. Кримхильда, в финале превратившаяся в совершеннейшую Медею, требует от Хагена открыть место, где он скрыл клад нибелунгов — свадебный подарок ее знаменитого мужа, убитого четверть века назад. Хаген противится, и Кримхильда приносит ему отрубленную голову своего брата Гунтера, тем самым освобождая вассала от клятвы верности сюзерену. Но и это не может сломить упорство Хагена, которого в последних нескольких авентюрах именуют исключительно храбрецом:
«Напрасно ты ликуешь, что верх взяла в борьбе.
Знай: я поставил на своем благодаря тебе.
Погиб державный Гунтер, король моей страны.
Млад Гизельхер и Гернот врагами сражены.
Где клад — про это знаем лишь я да Царь Небес.
Его ты, ведьма, не найдешь — он навсегда исчез».
Что ж, в таком случае Кримхильда готова удовольствоваться тем, что вернет себе хотя бы меч Зигфрида и воздаст им убийце мужа — и ударом Бальмунга она сносит Хагену голову.
Показательна реакция Этцеля, который скорбит и льет слезы о смерти Хагена, называя его «храбрейший меж мужами», и вовсе не думает мстить за супругу, когда старый Хильдебранд в сердцах убивает Кримхильду, чей гнев и злопамятность наделали столько бед. В финале и Этцель, и Дитрих, и Хильдебранд рыдают, оплакивая павших.
Листы из от «Оксфордской» рукописи Кентерберийских рассказов, 1440 г.
Как известно, смерть эпического героя есть мера его величия. Победитель дракона и покоритель сказочных нибелунгов Зигфрид бесславно погиб, убитый предательским ударом в спину; беспринципный убийца Хаген хотя и оказался сражен женской рукой, что по меркам времени, когда создавалась поэма, было сущим бесчестием, но все же перед смертью он славно сражался, совершил немало подвигов, был пленен лично могущественным королем и обезглавлен в итоге легендарным клинком убитого им героя. Это как минимум формально уравнивает его, «храбрейшего меж мужами», с Зигфридом, но на самом деле он явно превосходит его в героическом масштабе личности: Зигфрид умер за оскорбление, нанесенное в женской ссоре, а Хаген — за короля.
«Песнь о Нибелунгах» знаменует становление зрелой патриархально-военной культуры, с ее сакрализацией войны, нравственным абсолютом воинского героизма и преданностью вождю как главной добродетелью. Примерно в это же время создаются «Песнь о моем Сиде», где герой громит крепости мавров и присоединяет к испанской короне их земли, и французская «Песнь о Роланде», в которой рыцарь обрек на гибель и себя, и дружину почти буквально за веру, царя и отечество. Но только в «Песне о Нибелунгах» так ярко проявлен этот драматический переход между системами ценностей: вполне реальный интриган Хаген убивает сказочного богатыря Зигфрида и сам становится тем главным героем, чья смерть завершает поэму.
Королям больше не нужны идеальные герои-драконоборцы, а вот преданные вассалы, способные на любую подлость ради своего господина, востребованы куда более.
Пески времени немного припорошили «Песнь о Нибелунгах», но не скрыли до конца. Ее второе пришествие в мировую культуру состоялось в 1757 году, когда великую эпическую поэму открыл для читающей публики швейцарский литературовед Иоганн Якоб Бодмер. Эта публикация произвела огромное впечатление и пробудила большой интерес к древнегерманским мифам, что оказало значительное — и увы, во многом впоследствии роковое! — влияние на художественную и общественную культуру Германии. Немецкие романтики начала XIX в. увидели в средневековом эпосе удивительную поэзию, волшебство образов, очарование тайны: заколдованные клады в туманных пещерах, драконы, воинственные и прекрасные девы-валькирии на потусторонних зачарованных островах — то исключительное, что было важной частью их новой эстетики. В начале 1800 года Новалис представляет роман «Генрих фон Офтердинген» о средневековом рыцаре-поэте, возможно, авторе «Песни о Нибелунгах». Шиллер и братья Гримм ищут народный дух, вдохновляясь старинным фольклором. Эрнст Теодор Амадей Гофман тоже обращается к историям легендарных средневековых поэтов в гротескной новелле «Состязание певцов». Позже романтизм германской мифологии вдохновил Генрика Ибсена на создание в 1857 году драмы «Воители в Хельгеланде», а Рихарда Вагнера — на его знаменитую оперную тетралогию «Кольцо Нибелунга», над которой он работал более четверти века, с 1848 по 1874 годы. Популярность этого эпического музыкального полотна была так велика, что ее отголоски можно и поныне услышать даже в названиях производственных фирм современной Германии: так, ставший широко известным сегодня оружейный — военный! — концерн «Рейнметалл», основанный в 1889 году, очевидно перекликается своим названием с первой частью оперы Вагнера — «Золото Рейна».
Лист из от «Оксфордской» рукописи Кентерберийских рассказов, 1440 г.
Если очарование фантастического откликнулось в эстетике немецкого литературного и музыкального романтизма, то вполне реальный воинственный дух и культ преданности вождю отозвались почти столетием позже в творениях совсем других деятелей.
Четыре портрета актеров из спектакля «Гибель богов». Ок. 1897 г. — до 1902 г.
Французский лингвист и философ Жорж Дюмезиль в работе «Мифы и боги германцев» писал: «Третьему рейху не пришлось создавать свои основополагающие мифы: быть может, наоборот, это воскрешенная в XIX веке германская мифология придала свою форму, свой дух, свои установления — измученной Германии, которую небывалые беды сделали изумительно податливой».
Можно только представить, как откликалась яростная и вдохновляющая поэзия «Песни о Нибелунгах» в сердцах белокурых мальчишек Веймарской Германии и их отцов, носивших в душе горечь военного поражения и политического унижения Версальского договора. Они вдруг узнали, что их предки — великие воины древнего мира, и что на том основании весь теперешний мир обязан им покориться. Все стало на свои места, и они с готовностью приняли, что истинный смысл их доселе серой обыденной жизни — геройская смерть, что высшая добродетель — доблесть в бою, а честь — преданность вождю и народу, крови и почве[80]. Движение фёлькише сделало «народность» основой романтизированного национализма и фантастической концепции расового превосходства тех, кто вдруг осознал себя новыми нибелунгами, наследниками старинных героев и кладов. Древнегерманские руны составили символику нового времени, а абсолютная преданность и послушание стали основой идеологических конструкций германского фашизма наряду с нордической расовой теорией; достойный храбрейшего Хагена лозунг «Моя честь зовется верность» украсил рукояти новых мечей — кинжалов членов СС.
Всего несколько лет — и вот уже нация, давшая миру Баха, Гёте, Бетховена, Шиллера, Гофмана в мессианском бреду с единодушным энтузиазмом принимает идею своей этнической исключительности, одобряет преследование инакомыслящих, сожжение книг, расовый геноцид и натиск на Восток[81] с планом «Барбаросса», названным в честь средневекового короля и полководца, современника автора «Песни о Нибелунгах».
Умберто Эко в эссе «Вечный фашизм» среди его характерных признаков указывает культ традиции, перманентной войны против всех и тот образец героизма, который очевидно явился в ХХ век прямиком из XII-го:
«Культ героизма непосредственно связан с культом смерти <…> Нормальным людям говорят, что смерть огорчительна, но надо будет встретить ее с достоинством. Верующим людям говорят, что смерть есть страдательный метод достижения сверхъестественного блаженства. Герой же фашизма алчет смерти, предуказанной ему в качестве наилучшей компенсации за героическую жизнь. Герою фашизма умереть невтерпеж. В героическом нетерпении, заметим в скобках, ему гораздо чаще случается умерщвлять других».
Умберто Эко проницательно замечает, что наличия в обществе и одной из перечисленных им характеристик фашизма достаточно, чтобы начала «конденсироваться фашистская туманность». Добавим, что едва только этот туманный конденсат появляется в воздухе, как сразу где-то на периферии культурной памяти начинают звучать величественные аккорды оперы Вагнера или строки на средневерхненемецком — настолько сильны и привлекательны образы безукоризненной воинственной мужественности, созданные на основе древних германских легенд и навеки застрявшие в коллективном бессознательном человечества. Несущие огненный шквал и погибель вертолеты в фильме Копполы «Апокалипсис сегодня» летят над горящими деревнями под грозно-торжественный «Полет валькирии»; и даже в совершенной вульгарности квазикультуры БДСМ тема садизма связана со стилистикой фашистской Германии — так сильно пропитана культом насилия и маскулинности ее эстетика, вдохновленная германскими мифами.
Культуру и литературу стоит изучать хотя бы затем, чтобы понимать: очарованность образом прошлого, а уж тем более попытки построить на его основе модель будущего — дело опасное и чреватое роковыми последствиями. Искусство, общественное устройство и ценности минувших веков связаны неразрывно и не существуют одно без другого. Можно восхищаться тонкой медитативной поэзией и гипнотической ирреальностью ирландских саг, но следует помнить, что в комплекте ко всему этому идет Конал Победоносный, который запросто оживет, если попробовать спроецировать мир ирландского эпоса в настоящее время — опомниться не успеешь, как уже станешь почтительно подкладывать ему под колено свежеотрезанную голову врага, без которой он не может уснуть, и более того — считать это совершенно нормальным.
«Песнь о Нибелунгах» обозначила не только момент становления патриархально-военной парадигмы в романской социальной культуре, но и завершение определенного этапа развития литературы, когда на смену основанным на древних легендах безымянным эпическим поэмам пришли новые авторские стихи и романы.