Знаковая призма. Статьи по общей и пространственной семиотике — страница 14 из 51

Таким преобразованием естественных индексов в выразительные средства своего искусства занимаются, в частности, дизайнеры, которые могут, например, придавать форме автомобиля большую или меньшую динамичность, делая акцент в первом случае на диагональных направлениях и обтекаемых поверхностях, а во втором, наоборот, подчеркивая вертикальные и горизонтальные плоскости. Семиотические средства этого типа складываются в особый визуально-пространственный код, который связывает видимые характеристики пространственной формы с кинестетическими переживаниями состояний устойчивости, неустойчивости и т. п. Его связь с выразительными средствами архитектуры позволяет называть его архитектоническим.

Вызывая двигательные реакции у субъекта, и тем более, становясь сигналом для его действий, форма технического орудия выполняет, кроме экспрессивной, еще и побудительную функцию. Такая форма не просто указывает на свое назначение, но направляет поведение субъекта, с большей или меньшей принудительностью предлагая ему совершить определенные действия. Но для того, чтобы откликнуться на это предложение, субъект должен его «прочитать», поняв значение видимой им формы. Последнее, как уже сказано, определяется, прежде всего, назначением технического орудия. Обозначая те целенаправленные действия, для осуществления которых она предназначена, и репрезентируя тем самым нечто, отличающееся от нее самой, форма этого орудия исполняет уже не экспрессивную или побудительную, а собственно референтивную (репрезентативную) функцию.

В тех случаях, когда в коллективном сознании функциональные назначения технических орудий фиксируются вместе с определенной видимой формой, образуется специфический визуально-пространственный код, который можно назвать предметно-функциональным. Последний есть не что иное, как совокупность культурных норм, регулирующих узнавание видимых форм технических орудий и их осмысление как средств целенаправленной предметной деятельности. Лишь в рамках этого кода техническая функция орудия, его назначение, может стать значением в семиотическом смысле.

Благодаря нормам предметно-функционального кода, предметная форма способна участвовать в практической деятельности уже не только как орудие физического воздействия на объект, но и как средство коммуникации между субъектами. При этом она обнаруживает свойства знака, способного в сосогласии с культурными нормами оформления и осмысления репрезентировать нечто, отсутствующее в наличной ситуации. Денотатом такого знака становится техническая функция этого орудия, а сигнификатом – общепринятая и усвоенная индивидуальным сознанием схема орудийного действия, в соответствии с которой строится его двигательный образ.

Хотя эта схема может быть эксплицирована в словесной инструкции, перевод в словесную форму не имеет той наглядности, которая присуща двигательному образу. Вербальный язык в отношении к средствам предметно-функционального кода оказывается уже не первичной, а вторичной семиотической системой, поскольку слова обозначают предметные формы орудий, независимо от них соотнесенные со схемами действий. Называя предмет, слово указывает и на его значимую форму, и на функцию, связь между которыми фиксирована в системе предметно-функционального кода. Поэтому более адекватным способом закрепления в коллективном и индивидуальном сознании для схемы предметного действия становится практический навык оперирования данной предметной формой, передаваемой от субъекта к субъекту скорее в прямой демонстрации, чем через словесную инструкцию. Общезначимость предметно-функционального кода способствует единому пониманию значений орудийных форм разными субъектами, необходимому для разделения труда между ними.

Но, как и в случае вербального языка, обобществленность семиотических средств этого кода делает возможной и такую степень обобщенности его значений, которая позволяет им становиться средствами не только коммуникации, но и мышления. Практическое мышление, которое направляет предметные действия, совершается в первую очередь именно с помощью средств предметно-функционального кода, а не вербального языка. Мысленное оперирование единицами этого кода – образами предметных форм, соотнесенных с их назначением – составляет внутреннюю сторону технической деятельности, внешняя сторона которой состоит в оперировании физическими объектами.

Свою референтивную функцию пространственная форма технического орудия может исполнять отнюдь не только как знак тех операций, для которых она прямо предназначена, или даже как текст, содержащий множество таких знаков – морфем предметно-функционального кода. Она может рассматриваться и как символ в небюлеровском и не-пирсовском понимании термина – когда с ней связываются, помимо денотативных, еще и коннотативные значения, например, когда она указывает на социальный статус использующего ее субъекта с помощью некоторого социально-символического кода. Тогда техника межсубъектной коммуникации с помощью значимой формы предмета может оказаться важнее техники использования этого предмета как орудия преобразования объектов. Предметная форма технического орудия может становиться символом и каких-то обобщенных понятий. Классический пример такого символического понимания формы орудия был дан И. Кантом, увидевшим в механической мельнице символ деспотического государства (см.: Кант 1966: 374).

Пространственная форма технического орудия может метафорически представлять мир в виде какого-то механического процесса. Так, форма часов, радикально менявшаяся в истории культуры, могла служить не только пространственной моделью времени, как оно представлялось в разные исторические эпохи, но и вообще техноморфным образом мироздания. В этом образе мир предстает то как вращение светил вокруг единой мировой оси, представленной гномоном солнечных часов, то как поток воды, текущей через клепсидру, то как переход всего совершающегося от будущего к прошлому через мгновенное настоящее, как в песочных часах, то как точный механизм часовых колес, запущенный мудрым Мастером.

Моделируя строение мира, форма технического орудия тем самым улавливает и физиогномически проявляет строй мысли своих создателей, различие их ментальностей. В свою очередь она сама влияет на этот строй, помогая воспроизводить коллективные представления о мире. Таким образом, в устойчиво репродуцируемых формах технических орудий откладываются и коллективное сознание и «коллективное бессознательное», подобно тому, как они откладываются и в постоянно воспроизводимых формах языка.

Из сказанного выше следует, что связь техники с семиотикой не случайна, а естественно вытекает из самой сущности технической деятельности. В этой деятельности внешние средства вещественно-энергетического преобразования объекта могут функционировать только потому, что моделируются во внутренних информационных программах поведения, которые не остаются в рамках субъектно-объектных отношений, а передаются от субъекта к субъекту в процессах коммуникации между ними. Сама форма технического орудия оказывается тем посредником, через который с помощью различных семиотических средств может передаваться не только информация о его прямом назначении, но и представления его создателей о человеке, о социуме и, наконец, о мире в целом.

Часы как пространственная модель времени[87]

I

Используемые в повседневной жизни вещи наделены многообразными значениями. Уже сами утилитарные функции предметов становятся значениями их формы, коль скоро она узнается как указание на определенный способ предметных действий. Но орудийные функции вещей всегда вплетены в целый комплекс отношений человека и к природе, и к обществу, где вещи оказываются носителями не одной, а целого ряда семиотических функций. В зависимости от тех визуально-пространственных кодов, которые участвуют в ее осмыслении, предметная форма способна служить и сигнально-индексальным средством связи с объектом, и знаком отношений между людьми, и эмблемой определенного рода деятельности, и атрибутом власти, и вообще, символом социального статуса человека.

Пространственная форма предмета может служить и моделью некоторого фрагмента мира или даже мира как целого. В отличие от сигналов и знаков, модель репрезентирует свой объект не за счет внешних связей с семантическими единицами кода, а за счет своей внутренней структуры, по аналогии с которой строится образ моделируемого объекта. Поэтому пространственные модели не просто указывают на объект, но и демонстрируют его, открывая взгляду сразу множество соотношений частей этого объекта друг с другом и с целым. Сходство модели и моделируемого может быть отношением иконичности, то есть качественным подобием их структур. Таковы, например, пространственные изображения и схемы пространственных же объектов: рисунок дерева, глобус, географическая карта и т. п. Но модель может и не иметь иконического подобия объекту, сохраняя лишь количественное сходство структур – изоморфные или гомоморфные отношения между ними. Такова схема генеалогического дерева, где пространственные отношения замещают отношения родства, или циферблат часов, где ряд пространственных меток моделирует последовательность моментов времени.

II

Часы – пространственная модель времени, позволяющая сделать наглядным его ход, охватить единым взором более или менее крупные его периоды, перевести в форму непосредственного восприятия отношения сменяющихся моментов, которые иначе требовалось бы удерживать в памяти или строить в воображении.

Но пространственные модели времени не только демонстрируют его структуру, но и трансформируют ее. Воспроизведение временного порядка в порядке пространственных отношений сопровождается заменой существенных топологических свойств времени – однонаправленности и необратимости – свойствами пространственных структур – неодномерных и обратимых. В отличие от метафорической «стрелы времени», движущейся всегда лишь в одном направлении – от прошлого к будущему – и не способной повернуть назад, пространственная стрела может быть выпущена в произвольном направлении трехмерного пространства и затем возвращена назад, так же как и стрелки часов могут свободно вращаться и возвращаться на прежнее место.

Пространственные модели в состоянии трансформировать не только объективные топологические свойства времени. Они создают предпосылки и для иного, субъективного, его переживания. Опространствленное время позволяет человеку чувствовать себя в нем гораздо более свободно. Ведь в пространстве субъект уже не ощущает себя таким же пленником, как во времени. Здесь он может двигаться «на все четыре стороны» или оставаться на месте, тогда как во времени человек не может ни уклониться от его хода, ни выйти за его пределы. Пространственное представление времени делает его и более понятным, и более приемлемым для человека. Оно создает иллюзию некоторой свободы от времени или даже власти над ним. Подмена неумолимо несущейся «стрелы» времени послушно вращающейся на месте стрелкой часов создает не только способ индексации времени, не только его символ и метафору, не только его модель, но и его миф. Ведь именно в мифе время становится обратимым и приобретает цикличность, и именно в мифе каждый природный цикл мыслится как воспроизведение одного и того же, всегда существующего (см.: Лосев А. Ф. 1977: 31–35; Стеблин-Каменский 1976: 45; Элиаде: 48–61).

О том, что пространственная форма предмета способна выражать мифологические представления ничуть не менее, чем словесный рассказ или показанное действие, было убедительно сказано еще О. М. Фрейденберг (Фрейденберг 1978: 62–73; 1997: 179–201). Не столько во внешнем декоре, сколько в самой конструкции вещей исследовательница обнаружила запечатленный в предметной форме миф. Помимо того, что пространственная форма может моделировать строение мира, она еще и воспроизводит строй мысли своих создателей <…>. И так же, как неодинаков строй мысли, запечатленный в языках разных народов, так и в пространственных формах предметов, сложившихся в разных культурах, улавливается и физиогномически проявляется различие ментальностей (ср.: Шпенглер 1993: 337).

III

Различия в представлениях о мире, доминирующих в разных культурах, сказывается и в том, как осмысляется в них время, и в том, как это осмысление откладывается в способах его измерения. Как отмечают историки культуры, линейное понимание времени в виде бесконечного и необратимого ряда событий – только одна из исторических форм представлений о нем, вытеснившая другие формы лишь в новоевропейской культуре (см.: Гуревич 1971: 164). Значительно более древней и распространенной была и отчасти остается другая форма представлений о времени как о постоянно воспроизводимом цикле. Это архаическое понимание времени связано с мироощущением человека, органично вписанного в ритмы природы, в которой каждый день Солнце снова встает над горизонтом, каждый месяц Луна заново начинает смену своих фаз, каждый год зима и лето сменяют друг друга. Мирча Элиаде пишет, что такое время не «течет» и не изменяется, а «парадоксальным образом предстает как круговое, обратимое и восстанавливаемое Время, некое мифическое вечное настоящее, которое периодически восстанавливается посредством обрядов» (Элиаде 1994: 49).

Мифологически осмысляя циклы природных явлений и ритуально отмечая их, человек вписывается в космические ритмы уже не только как биологическое, но и как культурное существо. Регулярно фиксируя движения Луны и Солнца с помощью пространственных средств, он переводит их ритмы в строй пространственных сооружений, таких, например, как знаменитое кольцо Стоунхенджа и ряд аналогичных построек (см.: Хокинс, Уайт 1984). Не удивительно, что структуры времени в таких древнейших его моделях откладываются в форме круга, этого естественного символа циклического повтора (см.: Гуревич 1971: 162, 164).

IV

Так же, как годовой цикл Солнца запечатлевается в пространственной форме круглых календарей, так и суточное его вращение фиксируется с помощью дугообразных шкал солнечных часов. Древнейшие из них были известны в Египте, по некоторым данным, еще в V тысячелетии до н. э. (см.: Rieder, Kirchner 1984: 67). Их осмысление было органичной частью мифологических представлений о солнечном боге и его движении по небу. Требуемая самим их устройством вертикаль гномона, отбрасывающего на землю тень от Солнца, служила таким же посредником между земным и небесным мирами, как и «мировое дерево» или «священный холм», с которыми мифологическое мышление не только древних египтян, но и многих других народов, связывает роль вертикальной оси мира. Вполне естественно поэтому, что великая пирамида Хеопса совмещала в себе и функцию первобытного холма и функцию гномона, по тени от которого измерялось время (см.: Франкфорт и др. 1984: 40; Fleet 1975: 8–13). Подобную же роль играли и строившиеся при храмах обелиски с шаром на вершине, служившим символом Солнца. По одной из реконструкций храма Ра в Абусире такой обелиск был предметом культового поклонения еще в III тысячелетии до н. э. (см.: ИИЗС 1962: 28).

V

Помимо регулярного вращения небесных светил, с древнейших времен для измерения времени использовались движения и таких стихий, как вода и огонь. Как и в случае солнечных часов, технические идеи их применения не были оторваны от целостной системы мировоззрения, а наоборот, органично входили в комплекс магических, религиозных, а позже – философских и научных представлений.

С мифологическими представлениями о ходе времени была тесно связана конструкция наиболее ранних из дошедших до нас водяных часов. Их изобретение приписывается жившему в XV в. до н. э. «первому известному по имени физику древности»

Аменемхету. Такие часы представляли собой сосуд конической формы с небольшим отверстием внизу. Медленно вытекавшая из него вода своим непрерывно опускавшимся зеркалом указывала на ту или иную отметку на внутренних стенках сосуда. 12 таких отметок составляли вертикальную шкалу, соответствовавшую 12 часам ночного времени – от заката до рассвета. Поскольку же длительность ночи, а значит, и ночного часа в течение года менялась, на внутренней поверхности сосуда было размещено 12 по-разному градуированных шкал, соответствовавших 12 месяцам года. Развернутые по кругу, эти шкалы образовывали замкнутое кольцо циклической модели времени, в отличие от линейных и незамкнутых шкал ночного времени (см.: Gaitzsch u. a.: 17–20; Uresova 1986: 18–19).

Принципиальная незамкнутость ночного времени и сама необходимость дополнять водяными часами дневные солнечные согласуется с «драматической концепцией природы», требовавшей не просто наблюдать за ее явлениями, но и участвовать в борьбе ее светлых и темных, дневных и ночных сил. По представлениям египтян дневное движение бога Солнца Ра по «небесной реке» сменяется ночным путешествием по подземному царству мертвых. На закате «Ра торжественно переходит с дневной ладьи Манджет на ночную ладью Месктет и начинает плавание по подземному Нилу, протекающему в преисподней, длинной и узкой долине, разделенной 12 вратами на 12 частей» (Матье 1996: 180).

Каждые из этих ворот, охраняемых огнедышащими змеями, ладья Ра проплывает в определенный час ночи, усмиряя змеев заклинаниями, известными богу Тоту – властелину и исчислителю времени. У последних ворот Ра встречает своего главного противника, змея Апопа, олицетворение водной стихии и первобытного хаоса. Змей выпивает всю воду подземного Нила. Но бог Ра побеждает своего врага, заставляя его извергнуть воду обратно. В конце ночного путешествия ладья Ра сквозь отверстие в горах выходит на восточный небосклон, где Ра пересаживается опять на дневную ладью, чтобы начать новый круг своего движения (см.: Матье 1996: 180–182).

Не трудно видеть, что многие детали этого мифа присутствуют в устройстве описанных выше водяных часов. Здесь есть и водная стихия, «выпиваемая» до последней капли, и отверстие в стенах, выводящее из воды на воздух, из тьмы на свет, из ночи в день и, конечно же, 12-частное деление хода времени. В мифологическое осмысление часов органично включаются и изображения бога Тота на внешних стенках сосуда.

VI

Из древнего Египта, через Вавилонию, практика измерения времени с помощью солнечных и водяных часов была перенята греками, а затем и римлянами. Однако осмысление этой практики претерпело в античной культуре существенные изменения, так же, как изменилась и форма часов. Из принадлежности храмов они превратились в предмет повседневной общественной и частной жизни, утратив свою прямую связь с мифом. Распространяются настенные солнечные часы, где плоскость, на которую отбрасывается тень, ориентирована уже не горизонтально, а вертикально. Ход времени представляется теперь более наглядно, как картина, выведенная из горизонтальной «плоскости действия» и помещенная в вертикальную «плоскость созерцания».

Визуально-пространственному характеру мышления греков соответствовала и их практика определять часовые линии для гномона геометрическими построениями, а не вычислениями, как это было в Египте и Вавилоне (см.: Ван-дер-Варден 1991: 299). Более чуткое у эллинов ощущение объема и пространства, столь заметное при сравнении их скульптуры с древнеегипетской, сказывается и в том, что поверхность, на которую нанесена часовая шкала, не остается плоской, а выгибается внутрь вертикальной стены или превращается во внутреннюю поверхность полусферы, миметически воспроизводя чашу небесного свода. Не случайно в создании новых форм солнечных часов принимали участие виднейшие астрономы античности: Евдокс Книдский, Аристарх Самосский, Берос Косскиий и др. (см.: Витрувий 1936. Кн. 9, VIII, 1).

VII

Стремление не только указать время, но и изобразить в пространственной форме часов вращающийся небосвод, особенно наглядно проявляется в описанной Витрувием их конструкции, в которой рисунок звездного неба с зодиакальным кругом был нанесен на поворачивающийся с помощью гидравлического устройства барабан, так что его вращение показывало и ход времени, и то, как подчиняющиеся его непреложному течению «светила вместе с миром и со всеми украшающими его созвездиями, облетая вокруг земли и моря, совершают свой путь в соответствии с округлостью неба» (Витрувий 1936. Кн. 9, I, 3; VIII, 8–9).

Охватывая картину целого космоса в пространстве, прибор позволяет широко охватить и его движение во времени, служа и календарем и часами со шкалами для 12 дневных и 12 ночных часов (меняющих свою длительность в зависимости от времени года). Примечательно и то, что здесь конструкция водяных часов (в переработанном александрийцем Ктесибием варианте) совмещается с идущей от солнечных часов круговой разметкой единиц времени. Витрувий называет эти часы «анафорическими» (от греч.: «ana» – вновь и «phoros» – несущий), подчеркивая тем самым существенность момента возвращения, повтора, цикличности для такой развернутой модели времени.

В сочетании элементов солнечных и водяных часов, первые из которых улавливают циклы вращающихся светил, а вторые – необратимое утекание «реки времени» – можно видеть и соединение двух подходов к трактовке времени – как циклического и как линейного. В этом соединении Г. Кнабе видит специфическое свойство римской культуры, породившей в своей мифологии такого бога, как Янус – покровитель порогов и необратимых переходов от прошлого к будущему, с одной стороны, и вместе с тем покровитель круговращения всего мира, соединяющий концы и начала в пространстве и времени (Кнабе 1985: 140–141, 157–158).

VIII

И линейная, и циклическая концепции времени продолжают сосуществовать в Средние века, хотя соотношение между ними меняется. При том, что представления о круговороте времени еще остаются популярными и даже находят новые пространственные формы выражения (например, в образе колеса Фортуны и его отголоске в розах готических соборов – см.: Гуревич 1971: 193; Ле Гофф 1992: 155–156), они все более вытесняются линейным пониманием времени как последовательности необратимых и неотвратимых изменений. Таково, прежде всего, эсхатологическое время Священной истории, которая имела свое начало и будет иметь свой конец (см.: Аверинцев 1977: 88–93). Но таково же и время земных процессов. Рождается и умирает бренное тело человека, так же, как выгорает масло в лампаде и угасают свечи – предметы, вместе с водяными часами помогавшие отмерять время краткосрочных процессов.

На переломе античности и средневековья Августин глубоко задумывается о сущности времени и способности человека его измерить. Он отвергает античные учения о времени как движении Солнца, Луны и звезд: их вращение связано со временем ничуть не больше, чем обороты гончарного колеса («Исповедь», Кн.11, XXIII, 29–30). Время немыслимо для пытающегося его постичь человеческого ума: прошлого уже нет, будущего еще нет, а настоящее – неуловимо краткий миг, чуть появившись, стремящийся исчезнуть. Такое непостижимое для ума время не может быть измеримым каким-либо внешним образом. Ведь для этого оно должно пройти из будущего через настоящее в прошлое: «из того, следовательно, чего еще нет, через то, в чем нет длительности, к тому, чего уже нет» (Там же, Кн.11, XXI, 27). «Каким же образом уменьшается или исчезает будущее, которого еще нет? Каким образом растет прошлое, которого уже нет? Только потому, что это происходит в душе, и только в ней существуют три времени» – находит, наконец, ответ на свои вопросы Августин (Там же, Кн.11, XXVIII, 37). Только в душе, полагает он, может быть совмещено ожидание будущего, внимание к настоящему и воспоминание о прошлом. Только в душе может быть измерена и длительность времени: «Чем дальше и дальше движется действие, тем короче становится ожидание и длительнее воспоминание, пока, наконец, ожидание не исчезнет вовсе: действие закончено; оно теперь все в памяти» (Там же, 38).

Характерно, однако, что непостижимое для мышления время в описании Августина кажется чрезвычайно наглядным, несмотря даже на «обратный» его порядок: Августин везде описывает ход времени от будущего через настоящее к прошлому, а не от прошлого к будущему, как развивается всякая последовательность событий. Отчасти этот «перевернутый» порядок объясняется тем, что для Августина будущее – это ожидание, а прошлое – воспоминание, которое появляется позже. Но это не объясняет наглядности образа времени у Августина. Не помогает ли этой наглядности знакомство с таким инструментом, как песочные часы? В самом деле, верхняя их колба соответствует «убывающему» будущему, нижняя – «возрастающему» прошлому, а узкое отверстие между ними – настоящему, моменты которого подобны песчинкам, проваливающимся в это отверстие.

Такого полного выражения самой структуры времени и ее переживания субъектом пространственные формы часов иных типов не давали. Отчасти, образ утекающего будущего создавался водяными часами, устроенными как клепсидра (буквально: «крадущая воду»), а образ прибывающего прошлого – другим их устройством, где время измеряется, наоборот, за счет притока воды. Песочные же часы как бы соединяют в своей конструкции обе эти идеи, позволяя охватить единым взором и «будущее», с которого начинается падение песчинок, и «настоящее», через которое оно идет, и «прошлое», в котором оно заканчивается – именно так, как совмещение «трех времен» в душе описано Августином.

Была ли известна конструкция песочных часов самому Августину? Ответ на этот вопрос остается неясным. Документальные свидетельства об изготовлении песочных часов в Европе имеются лишь, начиная с XIV в. (Uresova 1986: 22). Однако есть гораздо более ранние их описания на средневековом Востоке (см.: Григорян, Рожанская 1980: 146–147), где сохранялась известная еще в античности технология производства прозрачного стекла. Во всяком случае, не слишком интересующиеся документальными подтверждениями художники со времен Возрождения изображают песочные часы как обязательный атрибут предметного окружения Св. Августина и других философов. Быть может, ближе к истине окажутся не осторожные историки, а именно художники, захваченные выразительной формой песочных часов и сделавшие именно ее символом времени.

IX

Песочные часы, клепсидры, свечи и подобные им наглядные свидетельства линейного и необратимого хода времени могли хорошо служить его символами. Но они были неточными и ненадежными средствами его измерения. Даже в монастырях, где требовалось соблюдать четкий временной распорядок, и где различные формы часов получили наибольшее распространение, было затруднительно поддерживать непрерывный счет времени. Каждый из этих приборов мог служить для измерения лишь более или менее коротких промежутков времени. Водяные часы должны были многократно запускаться, свечи и масляные часы – постоянно зажигаться заново. Сохранялось и непостоянство дневных и ночных часов, продолжительность которых менялась в течение года. Не удивительно, что при столь несовершенных методах исчисления времени Августин отвергал и возможность его измерения какими-то внешними способами.

Позиция богословов в этом вопросе, однако, изменилась, когда в Европе с XIII в. стали появляться первые механические часы. Средневековая схоластика имела свою естественнонаучную ветвь, центром которой стал университет в Оксфорде. Здесь концентрировались научные и технические знания, сохранившиеся с античных времен, во многом, благодаря посредничеству арабской науки. От арабов была перенята и астролябия – прибор для измерения положения небесных светил (от греч.: «astron» – звезда и «labe» – схватывание). Астролябия служила проекцией на плоский диск трехмерной полусферы видимой части звездного неба и могла показывать точный ход планет и Солнца. Ее соединение с часами дает им шкалу для точного измерения астрономического времени.

Независимость механических часов от движения солнечной тени, течения воды, выгорания масла и тому подобных краткосрочных процессов в сочетании со способностью к длительному непрерывному ходу открыла возможность, наконец, установить практику непрерывного отсчета времени, независимого от изменений светового дня, а потому позволявшего также равномерно членить сутки на 24 часа с одинаковой продолжительностью.

Такое преобразование многое значило для средневековой теологии. Время, остающееся всегда себе равным и равномерно расчлененным, она трактовала как небесное, установленное Богом. Оно соответствует времени вращения небесных светил и представляет небесный порядок. Время же, измеряемое несовершенными земными средствами, – это лишь тень небесного времени. Оно относительно и неравномерно (см.: Uhrzeiten 1989: 28).

Появление механических часов открыло возможность для приобщения повседневной жизни к исчислению небесного божественного времени. Они стали восприниматься как надежное свидетельство божественного порядка в мире, созданном мудрым «часовщиком». Не столько непосредственные функции измерительного инструмента, сколько роль символа твердо установленных законов вселенной закрепляется за механическими часами. Их механизм осмысляется как модель всей мировой машины, мудро устроенные «колеса» которой двигаются согласованно и точно.

Х

Эта «небесная механика» могла быть наглядно развернута с помощью механических часов более или менее полно. Уже сама их техническая конструкция, долгое время не закрытая корпусом, с зубчатыми колесами, большими и малыми, вращающимися быстро и медленно, служила выразительным символом механизма вселенной и завораживала, например, такого поэта, как Данте («Божественная комедия». Рай. Песнь XXIV, 13).

Однако наиболее полную картину хода мирового времени разворачивали большие башенные часы, строившиеся иногда в несколько этажей при крупных соборах и городских ратушах. В них помещались не только разнообразные приборы для измерения земного и небесного времени – астролябии, часовые механизмы с различными способами градуированными циферблатами – и не только изображения Луны, Солнца, семи планет, звезд, знаков Зодиака, но еще и специальные автоматы, ритмически передвигавшие резные или нарисованные фигурки, которые должны были раскрыть смысл мирового времени.

Таковы были, например, часы страсбургского кафедрального собора, построенные в середине XIV века и ставшие затем прототипом многих других устройств подобного рода. На первом их этаже размещался огромный неподвижный календарь с изображением звездного неба, содержавший сведения о движениях Солнца, Луны, планет и звезд, отмечавший дни поста, праздников и многие астрологические даты. Над календарным циферблатом находились циферблат часов и аллегорические изображения дней недели. Еще выше вращалась астролябия, демонстрировавшая движение небесных светил. При ней имелось изображение человека, органы которого связывались с благоприятными или неблагоприятными для них звездными знаками и астрологическими датами. В верхней части часов размещались фигурные автоматы, передвигавшие изображения персонажей Священной истории и аллегорические фигуры. Каждый час три волхва представали перед Богоматерью, и один из двенадцати апостолов появлялся перед Христом. Позднее вместо них появились фигуры, изображавшие четыре возраста человека, сменяющиеся каждую четверть часа, а над ними, на колокольне – фигуры Смерти и Спасителя, попеременно отбивающие каждый полный час (см.: Ballweg 1980: 259–261).

Весь этот «механический театр» не был простым украшением; он был необходим не менее, чем отсчитывающие время приборы. Вместе с календарем, циферблатами, шкалами движения светил, механические фигурки демонстрировали существование лежащих в основе мироздания божественных законов, предопределяющих порядок движения и космоса, и человека.

Механическая модель мира своеобразно соединяла христианское понимание необратимости хода истории и человеческой жизни с языческими представлениями о циклическом времени и вечном круговороте: после того, как Смерть с косой отбивает час ухода всех фигур механического шествия, эти фигуры появляются вновь, и шествие повторяется снова и снова. Соединяется в этой модели и многое другое: знания и верования, точная наука и религиозная символика, техника и искусство, повседневность и миф.

XI

Образ часового механизма, вращающего свои колеса сообразно со строгими причинными законами, вдохновлял не только поэтов, но и философов, стремившихся выйти из плена мифологических представлений о мире и построить его научную картину. В более или менее явной форме этот образ проступает и у Декарта, и у Спинозы, и у Лейбница, и у Ньютона, и у многих других мыслителей Нового времени. Их объединяет представление о вселенной как о хорошо отлаженном механизме, состояния которого однозначно детерминированы и могут быть точно вычислены умом, знающим все начальные причины и условия. В таком механизме время уже не циклично, а вытягивается в линию, состоящую из цепи необратимых причинно-следственных связей; будущее здесь целиком определено прошлым, но не наоборот.

Расхождения в концепциях такой машиноподобной вселенной касались, однако, той роли, которая отводилась в них Мастеру, создавшему весь механизм. Обсуждался вопрос о том, должен ли Бог время от времени заводить ослабевающий механизм «часов», чтобы он не переставал работать (как полагали сторонники Ньютона) или же этот механизм создан настолько искусно, что, однажды заведенный, он больше не требует новых вмешательств в свой ход (как думали Лейбниц и другие деисты – см.: Лейбниц 1982: 430, 435–436). В «Монадологии» Лейбниц развивает идею даже о бесконечном множестве абсолютно независимых друг от друга «монад», действующих синхронно лишь в силу «предустановленной гармонии», заданной их создателем. Образ часов, присутствующий в этой идее, выявляет излагающий ее Б. Рассел: «У Лейбница бесконечное число часов, и всем им установлено Богом отбивать одно и то же время и в один и тот же момент не потому, что они влияют друг на друга, но потому, что каждые из них являются совершенно точным механизмом» (Рассел 1959: 602). В «Монадологии» Лейбница внешний взгляд на мир объектов совмещен с внутренним взглядом субъекта, мир которого образует «малую вселенную» со своим собственным ходом времени. Здесь Лейбниц встречается с идущей еще от Плотина и Августина традицией связывать время не столько с движениями светил на небе, сколько с внутренним течением мыслей и переживаний. В русле этой традиции Декарт говорит о времени, как о модусе мышления, в отличие от пространства, присущего лишь материи, а Кант – как о «форме внутреннего чувства», отличающейся от пространства, как от «формы внешнего созерцания» (см.: Декарт 1989: 335, 337; Кант 1994: 56–57).

XII

Предельно заостряет противопоставление времени пространству А. Бергсон, протестуя против явного или неявного «опространствления» времени. Таким путем мы можем получить лишь «символическое представление длительности, извлеченное из пространства». «Когда я слежу глазами за движениями стрелки на циферблате часов, – пишет Бергсон, – <…> я отнюдь не измеряю длительность, как это, по-видимому, полагают: я только считаю одновременности, а это уже нечто совсем иное. Вне меня, в пространстве, есть лишь единственное положение стрелки маятника, ибо от прошлых положений ничего не остается. Внутри же меня продолжается процесс организации или взаимопроникновения фактов сознания, составляющих истинную длительность» (Бергсон 1992: 96–97).

В самом деле, пространственная структура круглого циферблата часов – замкнутая и симметричная – не так уж хорошо приспособлена к тому, чтобы воплощать в себе свойства линейного и необратимого времени, как субъективного, так и объективного. Зато она способна ежедневно, ежечасно и ежеминутно воспроизводить архаический миф о всегда возобновляющемся времени. Введенные в повседневную жизнь, казалось бы, лишь из неустанной заботы о знании точного времени, часы «отпечатывают» этот миф в «коллективном бессознательном» современников ничуть не в меньшей степени, чем у людей минувших эпох. Едва ли распространенности этого мифа могут помешать протесты философов (ср.: Бодрийар 1995: 80). Миф этот важен для человека, потому что создает иллюзию о владении временем, позволяя как будто бы «приручить» его и сделать более приемлемым.

О семиотике храмового пространства