Знамена над штыками — страница 15 из 48

Воспользовавшись своей болезнью, Залонский попросился в отпуск и вскоре уехал домой. Лучше, чем дома, фронтовик нигде не отдохнет, не подлечится. Денщика он взял с собой. Не только для того, чтобы всюду — в дороге, дома — иметь слугу, но и чтобы вознаградить меня за преданность.

Действительно, поездка была самой приятной наградой. Я получил возможность увидеть неизвестный мне мир, другую жизнь. Что я до той поры видел, кроме своей деревни и окопов, если не считать короткой, как сон, поездки в Минск за Георгием?

Правда, дорога была недалекая — в Харьковскую губернию, под Сумы. Но все же…

От Минска капитан ехал в вагоне первого класса, в шикарном купе, где ручки блестели, как золотые. Меня устроил в том же вагоне, в тесном закутке проводника. Между прочим, сосед Залонского по купе, седой полковник, тоже вез своего денщика, но его слуга, такой же, как сам полковник, старый усатый дядя, ехал в солдатском вагоне и только на больших остановках приходил выполнять поручения полковника. Я же все время был у капитана под рукой. Подавал господам офицерам на столик коньяк, хорошую закуску, купленную капитаном в Минске. Щедрость Залонского нравилась старому полковнику. Вероятно, Залонский рассказал ему обо мне, потому что, когда я в первый раз вошел в купе, полковник сказал: «Вы нашли клад, капитан. А ты, парень, в лице Всеволода Александровича — отца родного. Цени и уважай его. Это золотой человек, гордость армии русской». Коньяк сделал полковника щедрым на похвалы.

«Рад стараться, ваше благородие!» — крикнул я на весь вагон и был готов из кожи лезть, только бы угодить господам офицерам.

В Гомеле поезд стоял около часа. Я получил разрешение погулять по вокзалу. И вот здесь-то, на этой станции, я впервые увидел войну как глубокое народное горе.

На Минском вокзале царила армия действующая, воюющая, и весь распорядок на этом вокзале напоминал фронтовую обстановку — как примерно в штабе дивизии, в местечке, куда я иногда приезжал с разными поручениями.

На фронте раненых видишь сразу после атаки или артналета, а потом их вывозят. А в Гомеле на вокзале я увидел множество инвалидов, калек на костылях, перевязанных окровавленными бинтами солдат. Эти люди да и здоровые солдаты вели себя иначе, чем на фронте или в Минске, — не вытягивались в струнку перед офицерами, не козыряли, а смело кричали, ругались, многие из них были пьяны. Неизвестно, из-за чего толстый железнодорожный жандарм привязался к молодому солдату и, кажется, хотел отвести в участок, крепко держа его за локоть. Но их сразу же окружили солдаты. Послышались крики: «Что ему надо от солдата? Медаль хочет заработать? На передовой покажи свой героизм, жандармская морда! Ишь наел себе ряшку!»

Жандарм выхватил свисток, чтобы поднять тревогу, позвать на помощь, но кто-то за его спиной щелкнул затвором винтовки, и рука жандарма вместе со свистком повисла в воздухе. Он отпустил солдата и, смешно переваливаясь с боку на бок, придерживая левой рукой шашку, побежал к дверям. «Айда, браток, в эшелон! Там жандармская крыса не посмеет искать», — и вся группа солдат вмиг рассыпалась, слилась с толпой.

Это происшествие поразило меня. К тому времени во мне уже было довольно сильно развито чувство солдатской солидарности, и я не мог не восторгаться смелостью незнакомых солдат. Но, приученный к воинскому порядку, уважению к старшим по чину, имея уже основательное представление о том, что такое армейская дисциплина, что вся сила войска в ней, в дисциплине, я испугался: что же будет, если на передовой солдаты вот так же перестанут подчиняться офицерам? Тогда ведь не удержишь фронта и немцы победят нас, завоюют Россию. Вместе с тем вспомнились некоторые слова Ивана Свиридовича о том, как живет народ и что он думает о войне. Удивительно: Голодушка никуда не выезжал с передовой, даже в штаб дивизии его не посылали, а все знал — как живут люди, о чем думают.

На привокзальной площади ко мне несмело подошли две девочки в лохмотьях. Старшая вела младшую за руку, и та тихо попросила:

— Дядечка, дай копеечку или сухарик.

Было смешно, что меня, подростка, назвали дядечкой. Но жалкий вид этих девочек тронул мое сердце. А еще больше меня взволновало то, что девочка говорила так же, как в нашей местности. Я спросил, откуда они.

— Из-под Слонима мы, беженцы. Нас тут много. Мы всю зиму в палатках жили. Мерзли.

За несколько минут, пока мы стояли, девочка немало рассказала об ужасах, выпавших на долю беженцев.

Я отдал им несколько копеек, которые у меня еще оставались от скудной солдатской получки, и, понурый, с тяжелой душой, поплелся в свой вагон первого класса. На мою радость по поводу наступившей весны, необычной поездки, похвалы полковника как бы надвинулась туча. Я думал: хорошо, что мои родные не стали беженцами. Но тут же почувствовал свою вину перед матерью, перед младшими братьями и сестрами. Получалось, что я изменил им, бросил одних. Стало стыдно. Хоть жизнь моя нелегка и опасна — все время на передовой, однако ни одного дня я не голодал так, как те девочки, и одежда и обувь у меня хорошие. Ишь как сапоги блестят.

Стоя у двери купе, я услышал голоса господ офицеров, которые в мое отсутствие тоже прогуливались по перрону. Они говорили о том же, что видел я на вокзале.

— Солдаты развращаются в тылу, господин полковник. На фронте дисциплина держится. Близость врага поднимает боевой дух. Я верю в русского солдата, — сказал Залонский.

Я приободрился. «Мой капитан все-таки лучше всех, — подумал я, — он всегда за солдат».

— Вы оптимист, Всеволод Александрович, — заметил полковник. — А я вам искренно признаюсь… Я инспектирую и тыловые части и фронтовые. И мне порою становится страшно, что такая масса — миллионы! — мужиков получила оружие и научилась неплохо стрелять. Это же стихия!

— Стихией надо научиться управлять.

— Дорогой капитан, стихию легко направить, когда действует одна сила и в одном направлении — наша сила. К сожалению, это не так. Действуют разные силы. Я вам скажу по секрету: в последнее время во многих частях раскрыты организации социал-демократов. Государь был вынужден утвердить смертные приговоры. Вы знаете, что лидер самого воинствующего крыла русской социал-демократии — они называют себя большевиками, не знаю почему… — вот этот главковерх, выражаясь военным языком, этих большевиков Ленин, который находится в Швейцарии, выступает — за что бы вы думали? — за поражение России в войне. Вы можете себе представить: русский человек выступает за поражение! Мне показывали его статью. Написана она, скажу вам, так, что людей со слабым патриотическим зарядом может вовсе разоружить.

— Не клюнет неграмотный русский мужик на интеллигентскую писанину.

— Вы молодой человек, капитан, но пятый год вы, безусловно, помните. Об этом мы не должны забывать. Но я завидую вашему оптимизму. Дай бог, чтоб у нас было побольше таких фронтовиков. А то порою и офицеры раскисают. Выпьем за ваш оптимизм, Всеволод Александрович.

Мне хорошо врезалась в память беседа господ офицеров, хотя, само собой разумеется, я не все понял, о чем они говорили. Одно лишь меня поразило: фамилию ЛЕНИН я несколько раз слышал из уст Ивана Свиридовича. Он рассказывал о Ленине как о своем учителе, который многому научил его, рабочего, помог разобраться в сложной жизни. Видимо, я не все слышал или солдат не все при мне говорил, но я понял именно так, что Ленин ему, Голодушке, лично знакомый ученый человек, умный и добрый, который бескорыстно передавал свои знания простому рабочему, как, к примеру, дядя Тихон учил меня хозяйствовать или, предположим, как капитан Залонский учит меня армейской службе и прочей премудрости. И вдруг от полковника узнаю, что Ленин не просто знакомый Ивана Свиридовича, что он главный, как бы главнокомандующий какой-то неизвестной мне армии большевиков и что полковник боится и этой армии, и самого Ленина, хотя тот и живет где-то далеко, в чужой стране. (О Швейцарии я неоднократно слышал от офицеров и знал, что она не воюет и называется нейтральной, что она богата и красива.)

Неожиданное открытие произвело еще больший сумбур у меня в голове, где и без того была каша. Изменилось и мое представление об Иване Свиридовиче. Был просто хороший, общительный, грамотный солдат, который много знал и умел интересно рассказывать. За это его любили солдаты, и я тянулся к нему: свой человек. А как бы хорош ни был Залонский, все же он барин, с ним никогда не станешь ровней. Таким, как Голодушка, рабочим, я тоже могу стать, только захоти и не ленись. А тут вдруг, после того что я услышал от полковника, Иван Свиридович превратился в моем воображении в какую-то загадочную, таинственную личность. Если он знает Ленина и учится у него, как рассказывал (а на лгуна он непохож), наверно, и сам он большевик.

Меня мучило любопытство, хотелось узнать, что это за люди — большевики? Но у кого спросишь в вагоне? Не у господ же офицеров. Значит, придется ждать, пока вернемся в батальон. Спросить обо всем можно только у Ивана Свиридовича, лишь он один объяснит все. По правде. Но и он как бы стал дальше от меня, окутался тайной: пугала мысль, что если Ленин, его учитель, хочет поражения России в войне, то Иван Свиридович хочет того же и делает так, чтобы немцы могли победить наш батальон, полк, армию. Но Иван Свиридович и предательство в моем сознании никак не совмещались. Разве такой солдат бросился бы первым в атаку, как бросился Голодушка, когда немцы атаковали наши позиции? Взводный Докука считает Голодушку лучшим солдатом и несколько раз ходатайствовал, чтобы ему присвоили унтер-офицерское звание и дали под команду отделение. Удивлялся взводный, удивлялись солдаты, что ходатайство о нем не идет дальше штаба полка. Неужели Залонский, такой умный, образованный, не хочет иметь умного унтер-офицера? Или в штабе знают об Иване Свиридовиче что-то такое, чего не знает Докука, не знаю я?

Одним словом, вокзал в Гомеле и офицерский разговор заставили меня крепко задуматься над тем, что я услышал, увидел, над тем, что творится вокруг. Десятки вопросов, как вражеские солдаты, наступали на меня со всех сторон. И ответов на них не было. Я стоял перед этим страшным войском безоружный, одинокий, неумелый.