Ни Иван Свиридович, ни тот солдат в фартуке не предупреждали меня, чтоб я не заглядывал в кисет. Я имел право посмотреть. Но было страшно. Казалось, пока я не знаю, что несу, я как бы не имею к этому отношения и ничто мне не угрожает. А когда узнаю — перешагну какую-то грань, кому-то изменю… Кому? Богу, царю, капитану Залонскому? Мне никому не хотелось изменять. Всем хотелось помочь. Капитан хороший. Иван Свиридович тоже хороший. Но Залонский помещик. Иван Свиридович рабочий и учит солдат не любить господ, не верить им. Кому же я должен служить?
Нес я этот легкий кисет за пазухой, словно бомбу. За селом долго искал такое место, где бы никто даже издалека не мог увидеть, что достал я из-за пазухи, что разглядываю. Сперва в густые приречные кусты забрался. Нет, ненадежно. Тебя не видят, но и ты никого не видишь. А вдруг поблизости за кустом лежит кто-нибудь? Мало ли народу ходит между штабом и передовой? Да и крестьяне работают в поле, август — поздние яровые жнут. Свернул с дороги в чистое поле, на стерню, лег в борозду, достал кисет и долго боялся развязать, будто и впрямь в нем динамит.
Газета была сложена такой же книжечкой, как и та, что лежала в кисете Голодушки. Разворачивал я эту книжечку с необычайной осторожностью, словно боялся, что газета может рассыпаться в прах. Чуть не заплакал от нового разочарования и обиды, когда прочитал название: «Инвалид». Газета эта так же, как «Наш вестник», присылалась в батальон; я слышал, как однажды Иван Свиридович, читая ее солдатам, высмеивал лживого «Инвалида». Неужто он и Лизунов решили посмеяться надо мной, позабавиться? Но вдруг из «Инвалида» выпали на землю два желтоватых листка. И в глаза сразу бросились непривычные слова заголовка: «Товарищи солдаты!»
Вот оно, это неведомое!
С душевным трепетом шептал я, как молитву, простые, правдивые и страшные своей смелостью слова листовки:
«Два года льются потоки крови и гибнут миллионы рабочих и крестьян. Страна без хлеба, без топлива, без одежды и обуви — вот до чего довело хозяйничанье самодержавных властителей. Смерть в окопах, смерть в царских казематах — вот что нас ждет. Где же выход из этого тупика? Выход в борьбе за свержение царского самовластия. Только революционное выступление пролетариата и революционной армии сможет положить конец этой кровавой бессмысленной войне, которая несет разорение и неволю трудящимся массам — крестьянам и рабочим. Становитесь в ряды революционной армии под красный стяг Российской социал-демократической рабочей партии! Один за всех, все за одного! Да здравствует революционное единство солдат и рабочих!»
Так я стал выполнять роль связного солдатской революционной организации. Но, разумеется, о работе самой организации я имел весьма смутное представление; мало я знал о влиянии на солдат таких людей, как Голодушка, Кузнецов, Лизунов. Насколько сильно это влияние, какие плоды принесли листовки, которые я доставлял от оружейников, я по-настоящему понял лишь месяца через два-три, поздней осенью.
За год службы денщиком у командира батальона я стал разбираться в военных делах. По разным незаметным для других признакам я догадался, что готовится новое наступление, по-видимому, раньше, чем об этом узнали командиры рот и взводов. Во всяком случае, писарь роты Иван Свиридович Голодушка ничего еще не знал, когда услышал от меня эту новость. Удивился, встревожился, стал возмущаться и впервые за все время откровенно, не таясь, сказал:
— Опять море крови солдатской прольется. Ради чего? Армия неспособна наступать. Армия обескровлена, резервов нет. Но что царю и генералам до крови рабочих и крестьян! Сколько ее ни льется, золото все равно плывет к ним в карманы.
Кстати сказать, это, пожалуй, единственный случай, когда Иван Свиридович высказался при мне так открыто, как писали в листовках.
Вскоре подготовка к наступлению стала очевидной для всех, лишь день и час держался в секрете. Все, казалось, шло обычным порядком, как в апреле, как в июне. Единственное, пожалуй, обстоятельство взволновало солдат: раздали противогазы. Наш батальон ни разу не попадал под газовую атаку, но были у нас солдаты из госпиталей, которые отведали этой немецкой отравы. Газов боялись больше, чем пуль, снарядов. Но мне казалось, что людей страшили не столько немецкие газы, сколько несовершенство наших противогазов. Большинство солдат не выдерживали и пяти минут в вонючей резиновой маске с тяжелой жестянкой, висевшей под подбородком; она оттягивала голову, била по груди, когда человек бежал, и очень мешала стрелять. Среди солдат ходили разговоры, что это изменники-немцы, которые под покровительством немки-царицы захватили все интендантские посты, нарочно сделали такие противогазы, чтоб солдаты не могли ни стрелять, ни бежать. Говорили, что первые противогазы, придуманные фронтовиками — нос и рот закрывался смоченной в специальном растворе ватой, — были надежнее. Капитан Залонский, когда тренировались офицеры, смог пробыть в противогазе не больше пяти минут. Его тошнило, лицо посинело. Подпоручик Докука вообще отказался надевать маску, сказал, что лучше он задохнется от газа, чем от противогаза. «Не все ли равно, от чего помирать», — мрачно заключил он. Дольше всех продержался я — полчаса; запах резины, от которого многих тошнило, мне даже нравился. «Подвиг» мой был отмечен в приказе по батальону, капитан ставил меня, подростка, в пример другим.
Батальон подняли по тревоге на рассвете, хотя никто в ту ночь не спал, потому что все знали, что наступление назначено на утро. Ночью слушали, как саперы резали колючую проволоку наших заграждений; заграждения эти дорого нам обошлись, когда их ставили по ночам: немцы стреляли на каждый шорох.
Как только роты заняли свои позиции на первой линии окопов, откуда должны были броситься в атаку, начала бить наша артиллерия — обрабатывать немецкую передовую. Много снарядов разрывалось на нейтральной полосе. На командном пункте, где стояли Залонский, поручик Лебедев — наш новый начальник штаба, офицеры из полка, из дивизии и где, готовый выполнить любое поручение, вертелся я, высказывали опасение, как бы артиллеристы не накрыли свои позиции. Но все обошлось благополучно. Было холодно, ветрено. Ветер дул с востока на запад, от нас на немцев, и это обстоятельство отмечалось офицерами как во всех отношениях благоприятное — и бежать легче, и газы немцы не смогут использовать. Седой подполковник из штаба дивизии снял шапку и перекрестился: «Помоги, господи!»
Офицеры считали, что ими все предусмотрено. Немцев, очевидно, захватили врасплох, потому что артиллерия их отозвалась не сразу. А когда начала стрелять, то ударила не по передовой, а по тылам, по артиллерийским позициям. Когда взрывы наших снарядов тоже переместились куда-то за сосняк, что чернел на взгорке перед немецкой передовой, раздался голос командира второй роты, ближайшей к КПП:
— Орлы! За веру, царя и отечество! В атаку! На врага! Ура-а-а!
Прозвучали команды в дальних ротах.
На бруствер поднялись офицеры — командиры взводов. На фоне серого предрассветного неба чудно размахивали маленькими пистолетами.
— За мной! В атаку! Ура-а-а!
Однако прошла минута, вторая — и ни одна голова не поднялась над окопами. Нигде. Ни вблизи, ни вдали. Немецкие пули пощелкивали лишь изредка, такой огонь не мог прижать людей к земле. Солдаты не поднимались по какой-то иной причине. По какой?
— Что такое?
— Что случилось, капитан Залонский? — закричали штабисты.
Ошеломленный неожиданностью, Залонский бросился с командного пункта в окопы. Я шмыгнул за ним. Навстречу нам бежал такой же растерянный командир второй роты поручик Маланин:
— Солдаты не идут в атаку, господин капитан.
— Как не идут? Почему?
Мы вбежали из траншеи в первый окоп, широкий, обжитой, с бревенчатой стенкой, с нишами и пулеметными гнездами.
Солдаты неподвижно лежали грудью на бревнах, с винтовками на бруствере. Но никто не стрелял. Казалось, все уснули. Ей-же-ей, я так и подумал, что немцы пустили «сонный газ», потому что разговоры среди солдат о таком газе были. Но почему же не уснули офицеры? И не засыпаю я?
Залонский выхватил пистолет, выстрелил в воздух, закричал:
— Солдаты! Воины православные! В атаку на врага лютого за мной! — и полез на бруствер. Но, выбравшись на вал, не встал в полный рост, потому что, оглянувшись, увидел, что никто из «православных воинов» даже не пошевелился, никто не взглянул в его сторону. Я заметил, что некоторые солдаты тайком усмехались. Капитан соскочил в окоп, побежал вдоль него, испуганным, плаксивым голосом умоляя:
— Братцы! Что ж это такое? Кому вы служите? Кому поверили? Изменникам? Врагам? Это же бунт. Бунт! Да за это под военно-полевой суд! Всех! Всех! Господа офицеры! Поднять людей в атаку! В атаку!
Снова надрывно закричали взводные, унтер-офицеры. Но солдаты молчали, прильнув к брустверам. Справа и слева, в других ротах, тоже не слышно было обычного могучего «ура!». Одиночные выстрелы. Одиночные выкрики.
Мне стало жаль Залонского, ведь он добрый, он никогда не ударил ни одного солдата. Если б я знал, как ему помочь, то, наверно, бросился бы на помощь. Но в то же время поразило меня и восхитило это солдатское единство, сплоченность, этот общий сговор. Я догадался, чья это работа, и люди эти — Иван Свиридович, Лизунов — сразу выросли в моих глазах необычайно. Выходило, что именно они, а не офицеры имели над солдатами большую власть. Я был горд, что хоть немножко помог им как связной и о наступлении за неделю предупредил, дал им время подготовиться.
Такие противоречивые чувства переплетались в моей душе — я был и за капитана и за солдат.
А Залонский за эти минуты превратился в совершенно другого человека. Он больше не просил. Он ругался самыми грязными словами, которых я от него никогда и не слышал:
— Скоты! Вонючая чернь! Вши окопные! Перестреляю сукиных сынов! Вас пулеметы заставят идти в атаку! В атаку! — И ударил солдата дулом пистолета по голове.