Слушая оратора, я вспомнил Ивана Свиридовича, подумал, что если б он дожил до свободы, то сказал бы такие же слова и так же горячо.
Загремело «ура!», когда унтер провозгласил: «Да здравствует революция!» Я кричал, наверное, громче всех. На этом митинг, видно, должен был закончиться.
Но тут из солдатской толпы вышел Залонский и быстро поднялся на трибуну. Унтер решительно преградил подполковнику дорогу. Я слышал их разговор:
— Что вам нужно, господин подполковник?
— Я командир полка и хочу говорить со своими солдатами.
Унтер козырнул и, отступив на узкой трибуне в сторону, объявил:
— Слово имеет командир полка подполковник Залонский.
Удивился я, что унтер знает фамилию командира, который только что приехал и которого никто, кроме нескольких офицеров, не видел еще.
Те, кто стоял подальше, кому, возможно, уже надоели речи, из любопытства — чтобы лучше рассмотреть и услышать своего нового командира — подвинулись вперед, всколыхнулся лес человеческих тел, приблизился к трибуне. Залонский подождал, пока успокоятся. Сказал сперва тихо, как бы пробуя голос или проверяя, как откликнутся слушатели:
— Солдаты!
В ответ пробежало по рядам: «Тише!»
Тогда Залонский крикнул в полный голос:
— Товарищи солдаты!
Полк ответил одобрительным и удивленным гулом. Было еще непривычно, чтобы офицер, подполковник, так обращался к солдатам. Слово «товарищ» в те дни сразу пробивало стену извечной враждебности. Через такую пробоину легко было добраться до солдатских сердец, которые, кроме всего прочего, жаждали человеческого отношения, сочувствия, доброты.
Залонский тоже говорил о революции. Не так горячо, как унтер, не размахивая, как тот, руками. Но мне представилось: унтер словно гравий раскидывал — много камешков, но мелких, а Всеволод Александрович — в те дни я все чаще и чаще обращался к нему по имени и отчеству — говорил так, будто бросал тяжелые и круглые камни. Говорил он о силе русского народа. Нет другого такого народа, такого сильного и с таким стремлением к свободе. Никому не дал он заполонить себя — ни псам-рыцарям, ни монголам, ни шведам. Народ разбил трон русского царя. Теперь остался один враг — кайзер немецкий. Злейший враг. Не разобьем его — он задушит революцию. А без царя с его немецким окружением разбить врага легко. С революционным правительством, с революционной энергией солдат при поддержке союзных армий нанести полное поражение немцам можно, мол, одним ударом, пусть только наступит весна, подсохнут дороги…
— Значит, опять в окопы, ваше благородие? Опять вшей кормить? — крикнул стоявший рядом с трибуной старый солдат, видимо, из тех, кто попадал в запасный полк из госпиталей.
Залонский на миг будто споткнулся на быстром ходу. Но не упал, не свернул в сторону — бросил взгляд на помеху и двинулся дальше. Солдату он не ответил: солдата услышали немногие, а его слушал весь полк. Нет, и солдату он ответил: стал говорить о равенстве, которое принесла всем революция, о том, что он их командир, не «ваше благородие», а такой же гражданин, как все солдаты. Но не может быть армии без дисциплины. Без дисциплины нельзя победить врага. Поэтому в неслужебное время заходите, мол, чай пить к командиру, а в строю, на службе полное и безусловное подчинение.
Командир по бумажке прочитал приказ Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Потом, через несколько лет, изучая историю революции, я узнал, что прочитал он не весь исторический приказ номер один, а лишь один или два пункта его — о равенстве, об отмене титулования.
Залонскому не кричали «ура!», но хлопали долго, взволнованно, с веселыми лицами. Такое выступление командира полка казалось солдатам величайшим завоеванием революции. И командир был доволен. Чего никогда раньше не делал, помог мне разобрать вещи, переставить мебель, насвистывая веселый мотив.
Квартира была здесь же, при казармах, в офицерском доме. И хотя была она временная — пока не выедет семья бывшего командира, — мне показалась шикарной: три большие комнаты с простой мебелью, от которой пахло чем-то родным, солдатским, не так, как от трухлявых и пыльных диванов смоленских господ, от которых несло цвелью и клопами.
Первым пришел «на чай» тот самый цыганистый унтер, которому кричали «ура!», — Вадим Свирский. Он поблагодарил командира за его речь и тоже спросил, к какой партии он принадлежит. На этот раз Залонский не рассмеялся — задумался и ответил, что по своим взглядам он примыкает к конституционными демократам.
Свирский начал горячо доказывать, что подполковник ошибается, что по тем взглядам, которые он высказал в своей речи, по его характеру место его не в рядах буржуазно-помещичьей партии, а в самой, мол, революционной — партии социалистов-революционеров, которой принадлежит будущее.
Залонский с усмешкой ответил:
— Я сын помещика, господин председатель.
Свирский был председателем полкового комитета.
В ответ на признание командира он замахал руками:
— У нас, эсеров, свое понимание классовой сути человека. Я тоже не пролетарий. Мой отец не бедный человек, у него два винокуренных завода. Но я с семнадцати лет пошел в революцию, дважды сидел в тюрьме…
То обстоятельство, что Свирский сидел в тюрьме, сразу сделало его в моих глазах великим революционером. Меня потянуло к этому человеку, как некогда к Ивану Свиридовичу.
Кстати, Залонский действительно угостил его чаем. А вечером с офицерами пил коньяк, который привез из Могилева, целый ящик: обмывал свое назначение.
Дня через два Залонского выбрали в полковой комитет. Даже в такой ситуации, когда большинство комитета было под влиянием эсеров и меньшевиков, это редкий случай, чтоб офицера высокого ранга и звания выбрали в солдатский комитет.
Для меня началась веселая жизнь. В полку и в городе каждый день митинговали. Залонский дал мне полную волю, и я поначалу, пока не надоело, не пропускал ни одного митинга, выслушивал всех ораторов. Но — понял я это гораздо позднее — полковой комитет был в руках энергичных эсеров, а в городском Совете тоже, видно, в то время было немного большевиков и среди них ни одного такого пламенного говоруна, как Свирский. Он умел заворожить своими революционными речами. Скажу откровенно: из меня он тоже скоро сделал эсера. Не смейтесь, пожалуйста. Вы не знали тех времен. Люди с опытом и образованием много большим, чем мои два класса, не сразу разбирались что к чему. А как мог я в свои неполные шестнадцать лет разобраться? С одной стороны — горячие, красивые речи Свирского, который, казалось, читал мои мысли, угадывал сомнения и разгонял их, как ветер тучи, отвечал на все вопросы. С другой — чуть скептически относящийся ко всем речам, но спокойный, рассудительный, настойчивый и деловой Залонский, который как бы на деле осуществлял свободу — во всяком случае, я чувствовал себя действительно свободным человеком.
Разумеется, я слышал ораторов-большевиков, которые требовали мира, земли, разоблачали буржуазное правительство Львова — Милюкова, эсеровско-меньшевистских соглашателей. Но это в большинстве были агитаторы, приезжавшие из Твери, Москвы и Петрограда. В полку люди такого толка не задерживались — быстро попадали в маршевые роты и отсылались на фронт. Ни с кем из таких людей мне не удавалось подружиться. А Свирского я слушал каждый день — на митингах и когда он приходил к командиру. Правда, так просто, как некогда Иван Свиридович, он со мной не разговаривал, но это — считал я — потому, что он был очень занят — ездил, выступал, писал. Кстати, газеты я начал тогда читать довольно аккуратно. Залонский поощрял это. Но большевистских газет он не покупал. И вообще, видно, кто-то старался, чтоб в полк они попадали не часто и в небольшом количестве. Несколько раз видел я у солдат «Правду», «Рабочий путь». Но с теми, кто раздобывал эти газеты, я не был близко связан, поэтому читал их случайно, урывками. Надо учесть и то, что большевики, попадавшие в полк, видно, не очень доверяли георгиевскому кавалеру, который чистил командиру сапоги и вертелся вокруг эсера — председателя полкового комитета. Невелико сокровище, — пацан! — чтоб кто-нибудь из большевиков серьезно подумал о том, чтобы вырвать подростка-денщика из-под эсеровского влияния и перетащить на свою сторону. Хотя, что касается войны, то вскоре мною снова овладели сомнения: те ли, что нужно, новые патриотические лозунги провозглашали офицеры и многие агитаторы? Особенно после майского выступления в полку московских рабочих, которые разоблачали милюковскую ноту союзникам. «„Долой войну! Да здравствует мир между народами!“ — таков лозунг нашей партии, таков лозунг товарища Ленина!» — закончил один из ораторов. Я подумал тогда: против войны был Иван Свиридович, Лизунов, Кузнецов. На смерть пошли за это. Против войны выступал при царизме и выступает теперь, при Временном правительстве, Ленин, о котором Иван Свиридович говорил с глубоким уважением, как о своем лучшем учителе. Воевать не хотят солдаты, крестьяне, рабочие. Значит, выходит, что война по-прежнему нужна буржуям, помещикам, генералам.
Высказал свои сомнения Свирскому: зачем теперь, когда все люди равны, гонят солдат на смерть? Он стал толковать, что эсеры тоже против войны, но нельзя, мол, просить мира в невыгодный для нас момент. Кайзер почувствует свою силу и начнет диктовать условия, которые, разумеется, будут во вред революции, так как любой самодержец — враг революции и народа. Надо выбрать подходящее время, тогда можно заключить действительно прочный мир. Это, скажу вам, убеждало такого «честного патриота», как я.
Не помню уже, в какой газете, но мне посчастливилось прочитать довольно подробный рассказ о возвращении Ленина из-за границы, о встрече его на Финляндском вокзале. Очень мне понравилось, как встречали Ленина. В пасхальный вечер тысячи людей пришли на вокзал, военный оркестр играл «Марсельезу», стоял почетный караул из матросов и солдат. Ни о ком не писали на плакатах: «Да здравствует вождь революции!» О Ленине рабочие написали. Читал я это и очень жалел, что Иван Свиридович не дожил до этого времени: вот кто порадовался бы!