Знамена над штыками — страница 3 из 48

— Сынок!..

Дядя сбросил мешок на арбу, вернулся, как будто усмехаясь, но все видели, как дрожали его побледневшие губы.

Дядя Тихон шутил всегда, что бы ни случилось:

— Видали, какой веселый солдатик? Мол, работайте, работайте, гут, гут, а мы тут как тут. Шутник, ей-богу. Так от нашей работы к вечеру может ничего и не остаться. Давай, брат Пилип, спрячем мешки в кустах.

Отнесли картошку в ложбину, где росли ольховые кусты. На полосе, чтоб было всем видно, оставили не больше полумешка, да и то самой мелкой, будто недавно начали копать и картошка уродилась никчемная.

Из-за пригорка вынырнула черная блестящая машина. За год войны никто в их местах такой не видел. Аэроплан видели. Грузовики видели. А о такой, на которой царь и генералы ездят, только слышали.

— Тамабиль, — сказал дядя Тихон.

Даже он, грамотный человек, назвал этот самоход неправильно. Бабушка начала креститься, призывать пречистую богородицу и всех святых спасти их, грешных, от нечистой силы.

Автомобиль остановился возле березняка, в конце их полосы. Из него вышли немецкие офицеры в длинных голубых шинелях, оплетенных золотыми «веревками», в высоких фуражках с блестящими козырьками. Должно быть, генерал рукой, затянутой в черную перчатку, показал на Пилипка, на женщин, на детей, которые перестали копать картошку и смотрели на чудо-машину, и сердито закричал. Сразу же к ним подбежали два молодых офицера и загоготали, как гуси. Один немного умел говорить по-русски:

— Манн… матка… ехать, ехать! Здесь нихт… Крыг! Война. Война!

Второй, разрубая рукою воздух, показывал на запад:

— Шнель! Шнель!

Что такое «шнель» — знал не один дядя, за месяц жизни под немцами узнали все. Каждый день слышали это «шнель» — быстрей, быстрей!

Наскоро собрали корзины, мешки, лопаты — и бегом в ложбину, где в кустах пасся Буланый, оставались телеги и была припрятана накопанная картошка.

Автомобиль стоял недолго. Генерал посмотрел на поданную ему карту, показал рукой в черной перчатке на одну сторону дороги, потом на другую. Подняв пыль, машина поехала дальше — к Соковищине, туда, откуда долетал стук, казалось, совсем мирный. Было похоже, будто молотили цепами, но не по снопам, а по голому току.

Не успели дядя Тихон и Пилипок запрячь лошадь и собрать мешки, — они не очень торопились, невзирая на предупреждение немцев и на то, что бабушка и мать подгоняли: «Скорее, Тихонка, Пилипок, а то эти коршуны, когда поедут назад, заклюют. Еще выстрелит который! Бог ведает, что у них на уме. Чужаки!» — как снова на дороге загрохотало, да так, что, казалось, задрожала, застонала земля.

На горку въехала батарея. Каждое из четырех орудий тащили шесть сильных битюгов. По три лошади были запряжены в длинные возы, покрытые брезентом. Батарея свернула возле березняка и стала разворачиваться как раз на их полосе. Конские копыта, огромные колеса глубоко вязли в земле, давили картошку. Орудия расположились вдоль березняка, солдаты распрягли лошадей, стали рыть ямы.

— Занимают позицию, — объяснил дядя; он стал каким-то сурово-озабоченным и сразу же заторопился уезжать: — Поплачьте, бабы, по своей картошке и бежим скорей отсюда. С этими игрушками не шутят.

Большак миновали стороной. Поехали проселками — вдоль сухого болота, через липуновские сосняки. Услышали, как по шляху прогрохотала еще одна батарея. Видна она стала с пригорка; разворачивалась невдалеке от первой, за грядой березняка.

Дядя все больше и больше мрачнел, казалось, его лицо, испаханное морщинами, почернело, как пахотное поле после дождя.

— Видать, опять наступать собираются. Ой, сколько изувечат они наших этими пушками. Сколько крови русской прольют!

Бабушка заголосила:

— Может, Рыгорка наш где-нибудь тут.

За бабушкой — мать. Она редко плакала, не любила причитаний бабушки, но тут не выдержала, когда напомнили об отце в связи с немецкой батареей. Сжалось, защемило сердце и у Пилипка.

Мальчик не был наивным мечтателем, не думал, как другие, будто отец его такой герой, что пуля его не возьмет, пика не проколет, сабля не зарубит, а снаряд он просто отшвырнет. Хотя по-прежнему его все называли Пилипком, он давно уже повзрослел и не раз видел, как приходит беда. Но фантазия у него еще детская — яркая, неудержимая. Он сразу представил отца в окопе, по которому ударят эти пушки. От таких снарядов разве спрячешься? Фонтаном взлетает земля… отец — мертвый. Свисает с телеги синяя рука… Представив это себе, он даже вскрикнул.

Мать встревожилась:

— Ушиб ногу, сынок? Говорила же, обуй лапти. Уже холодно.

А дядя, казалось, знал, что заболело у племянника, словно читал его мысли:

— Вот если бы нашим передать, где немцы батареи поставили! Накрыли бы как миленьких. Полетели бы вверх тормашками.

Пилипок даже встрепенулся от этих слов. Разве можно передать? Как?

Скрипели несмазанные колеса. Буланый, остановившись на песчаном пригорке, отдыхал. Коня не подгоняли. Жалели. Стояли за телегой, понурив головы, дядя, бабушка, мать. Словно на телеге лежал покойник, словно хоронили кого-то. А на мешках сидела Ганулька. Она одна понукала коня и смеялась, что конь ее не слушает. Девчонке было весело, она еще не видела горя.

Пилипок смотрел на дядю. Почему он молчит, почему не говорит, как можно передать своим, где расположились немецкие батареи.

Когда, выбравшись из сосняка, свернули за липуновские гумна, к хате, в которой жили, на большаке подняла пыль еще одна артиллерийская упряжка — три пары гнедых тяжеловозов и повозки со снарядами. Взглянув на них, дядя сказал:

— Через Лосиное можно пойти. Осень сухая. Окопов на болоте нет.

Бабушка не сообразила, но Пилипкова мать поняла что к чему. Тихонько, чтоб не услышала старуха, взмолилась:

— Что ты надумал, Тихонка? Разве мало того, что мой Рыгор там? Осиротишь сразу две семьи. Погибнем без тебя, деверек. Старосту немцы не тронут.

— Какой черт я им староста! Нашли дурака, — вскипел дядя, но тут же успокоил женщину: — Не дрожи, Ганна. Ничего я не надумал. Куда мне, инвалиду японскому! Языком молоть — только это и умею.

Может, правда, сказал дядя и забыл, потому что, пока ссыпали картошку в подпол — нехитрый тайник от оккупантов, — пока обедали и занимались другими делами на чужом подворье, ни словом не обмолвился о батарее. А у Пилипка так крепко засели в голове эти пушки, что он больше ни о чем и думать не мог — только об отце да о них. Думал еще про болото — Лосиное, оно рядом с их Соковищиной, через него можно пройти и сказать нашим, русским, где немцы поставили батареи. Думал, что, если бы пошел, непременно встретил бы там своего отца. Однако понимал, что ему не пройти. Пройти может только дядя Тихон, он знает все тропки на том диком болоте, заросшем с краю ольховником, а посредине — чахлыми сосенками. Нет, через болото, может, и он, Пилипок, пробрался бы — ходил же осенью за клюквой, а весною за утиными яйцами. Но откуда подойти, чтоб немцы не заметили? Вот тут по чужому, занятому врагами полю без дяди не пройдешь. Немцы поздно вечером ходить запрещают, сразу стреляют в каждого, кто откликнется по-русски.

Под вечер невдалеке грохнула пушка, встряхнула землю. Пилипок даже присел в огороде, ожидая, что вот-вот заревут все батареи, как было, когда тут остановился фронт; они, те, что не уехали, укрывались тогда в лесу. Один лишь бог и немцы будут знать, сколько смертоносного железа полетит на головы русских солдат, на его, Пилипкова, отца. Мелькнула мысль, что теперь уж никого не предупредишь — поздно.

Хотелось кричать и грызть землю от отчаяния.

Но канонада так и не началась. Через несколько минут где-то далеко, может у русских, откликнулась пушка. И все утихло. Сюда, в Липуны, пулеметная и винтовочная стрельба долетала на рассвете, когда ветер дул с востока.

Пилипок знал — дядя рассказывал, — что, прежде чем открывать артиллерийский огонь, делают пристрелку. Он был уверен, что это пристрелка, после которой начнется огонь всех немецких батарей.

Мальчик сидел на огороде и не шевелился. С напряжением и болью ждал. Его начало лихорадить. Когда он, не дождавшись грохота пушек, вернулся в хату, внимательные материнские глаза заметили, что сын весь дрожит.

— Захворал ты, Пилипок? — встревожилась она.

— Да нет же, мама, я здоров.

Стоило немалых усилий уговорить мать, чтоб она отпустила его с дядей на сеновал. Дядя Тихон все еще, несмотря на холодные зори, ночевал на сеновале — оттуда хорошо было слышно, что творится вокруг. В прифронтовой деревне хозяину надо держать ухо востро, если в старой деревянной хате спят дети: все может случиться — того и гляди, шальной снаряд залетит или вражеские солдаты какую-нибудь пакость учинят.

Легли на чердаке, над хлевом, на душистом сене. Затихли. Но, видимо, сено своим шелестом выдавало не только каждое движение, но и каждый вздох и удар сердца. Дядя протянул руку, пощупал лоб Пилипка:

— Ты и вправду весь дрожишь.

Тогда мальчик повернулся к нему, горячо зашептал в лицо:

— Дядечка Тихон, пойдем!

— Куда?

— Нашим скажем!

— Вот оно что! — свистнул Тихон и умолк, задумался. Наверно, и у него не выходили из головы батареи!

— Ты же говорил, по Лосиному можно пройти.

— По Лосиному-то можно, но как до него добраться?

— Пойдем, дядечка! Ведь этак они сколько наших солдат побьют!

— Эх, Пилипок! Тут мы, может, и спасем кого, так в другом месте побьют. Страшное дело — война. Прекратить бы ее, проклятую!.. Но не мы ее начали — не нам прекращать. Цари да генералы начали, они и прекратят, ежели увидят, что мало народу остается, что хлеб некому сеять да жать.

Но Пилипку было не до рассуждений о царях, о хлебе, о доле крестьянской, хотя обычно он дядю слушал с любопытством и уважением. Ему казалось, что умнее человека у них на селе не было.

Мальчик продолжал свое:

— Пойдем, дядечка!

— А как же мы пойдем вдвоем? Об этом ты подумал, хозяин? На кого баб, детей покинешь? Это тебе не за клюквой и не на охоту идти. Пойдешь — и не вернешься. Фронт, брат, не место для прогулок. Думаешь, так просто ходить туда-сюда?