Вопрос был неожиданным, и Арефьев не знал, как на него ответить. И по глазам всех, кто сидел напротив, он видел, что от него ждут ответа. Лагуна выдавала затаенная недобрая ухмылка. Создавалось неловкое положение: выходило, что он, комиссар отряда, один против всех, будто перед ним не товарищи по партии, а враги. Даже рассудительный, выдержанный Гришалев и тот вот как прижал к стене!
— Думаю, что в мирном договоре все оговорено.
— Договор немцы навязали хищный, империалистический. Сам товарищ Ленин говорит об этом в телеграмме…
— Но есть и такая телеграмма… — Арефьев имел в виду изложить гомельчанам ночную шифровку с сохранением военной тайны, но тут достал бумагу из кармана френча и передал Бахтину.
Все, кто сидел по другую сторону стола, с интересом потянулись к бумаге, кроме одного бородатого мужчины — командира Ветковского отряда, — крестьянин этот не умел читать.
— Думаю, это тоже послано по указанию Ленина. Никаких провокаций на линии прекращения огня!
Гришалев между тем сам ответил на свой вопрос:
— Мы провозглашаем себя нерасторжимой частью Российской Советской республики и, если немцы полезут в наши волости, будем драться за каждое село. В моем отряде более ста штыков, у Калинина — около сотни. Так, Андрей? Такие же отряды в Носовичах, в Переросте, в Васильевке. Мы выставим целую армию!
Бахтин сказал Арефьеву:
— Напрасно беспокоишься, комиссар. Мы не собираемся бить немцев в лоб. Будем бить в спину. Видишь, мы поздно завтракаем. Почему, думаешь? Почти весь день сидели, советовались, спорили, И вот решили послать от Гомельского Совета такое письмо. Правда, не пришли еще к общему согласию — кому. Писали командующему фронтом. Но предлагают послать товарищу Ленину. Тогда придется написать иначе. Оно не совсем еще готово. Но послушай… — Из внутреннего кармана своей замасленной куртки Бахтин достал потертую ученическую тетрадь, развернул ее, прочитал:
— «Во всех концах нашего уезда, даже в самых глухих, идет организация партизанских отрядов. Не хватает руководителей, нет средств, нет оружия. Охваченные неудержимой жаждой мести к ненавистному врагу революции и свободы, рабочие и крестьяне собираются в отдельные отряды, часто даже не связанные между собой, и, если их предоставить самим себе, они осуждены на гибель. Учитывая все это, мы, исполнительный комитет Гомельского Совета рабочих и крестьянских депутатов, твердо решили стать во главе стихийного народного движения, придать ему организованный характер, стройность, и тогда успех нашего дела будет обеспечен. Ваш приказ о приостановлении боевых действий с немцами в границах Российской Федеративной Республики не может относиться к нам, мы — партизаны, и потому ваш приказ нас не касается. Если бы мы выполнили приказ и не пошли за трудящимися массами, тогда мы больше не революционеры.
Пройдет несколько дней, начнется половодье, дороги станут непроходимыми для немцев — мы же пройдем повсеместно. Вас именем революции просим не мешать, но если немцы… попробуют прорваться на Закопытье, дайте тогда им там с вашими войсками достойный отпор». [2]
Письмо было очень категоричным и сначала насторожило Арефьева. Но последние слова успокоили. Он понял, что гомельчане действительно не собираются партизанить тут, на линии мира. А разве можно возражать против того, чтобы там, в тылу, под немцами горела захваченная ими земля? Пускай чувствует это кайзер.
— Что скажешь, москвич? — спросил Лагун, все еще настроенный почти враждебно и, по всему видно, готовый ринуться в бой, если он, Арефьев, ответит не так.
— Могу подписаться под таким документом.
Лагун ударил по столу кулаком так, что подскочили почти уже опустевшие миски из-под капусты:
— Вот это голос партийца! А то мне казалось, комиссар, что ты погоны примериваешь на свой френч.
Обидно было солдату Арефьеву, который четыре месяца назад срывал погоны у офицеров, слышать такое, но задираться не стал: лучше не трогать такого молодого и горячего! Не хватало еще поссориться тут. Не до ссоры. Тревожила другая мысль: «Почему руководители подполья вышли сюда, за линию фронта? Зачем созвали командиров местных отрядов? Не хотят ли снять эти отряды с фронта и отвести в немецкий тыл?»
Кулиненко, раскрасневшийся от горячей картошки, весело блеснул глазами — вовсе не хмурый человек, выходит.
— Хорошо, комиссар, что ты понимаешь нас. Над письмом мы еще подумаем. Если Берзину или Мясникову — можно и так. Если же товарищу Ленину — так нельзя: «…просим не мешать…» Ленин призывал к партизанской борьбе. Еще когда были в Гомеле, нам из Витебска передали копию телеграммы за подписью Ленина: «Разбирайте пути — две версты на десять. Взрывайте мосты!» Помнишь, Михаил? Вот что советует Ленин!
— Одним словом, к тебе, товарищ Арефьев, такая просьба: передать наше письмо. Телеграф в твоих руках, — сказал Бахтин, подписывая письмо коротеньким карандашом, карандаш он послюнил, и на губе его осталось фиолетовое пятнышко.
— Письмо передам. Но пам… всем нам надо понять, что главная сила, которая через полгода-год погонит немцев, — это Красная Армия, создаваемая по декрету Совнаркома. Части старой армии демобилизуются, штабы распускаются, директиву вы знаете. Ядро новой революционной армии — наши отряды, красногвардейские. И чем скорее и больше их станет кадровыми частями…
Арефьев увидел, что гомельчане переглянулись между собой. Значит, чутье его не подвело: был у них разговор об отрядах, наверно, спорили даже.
— Отряды, Егорович, останутся, — первый откликнулся Орел. — Вы называете себя полком. Моих парней считайте батальоном.
Командира железнодорожников поддержал Гришалев:
— Если немцы полезут на наши села, будем сражаться. Но если не выстоим — сила у него, у немца, артиллерия, конница, — приведем отряды сюда, на соединение с вами, в Красную Армию. Так, Андрей? — обратился он к Калинину, который не присел за все это время: помогал хозяйке, сливал кипяток из другого чугуна с картошкой, сваренной уже в мундире.
Никто не возражал Орлу и Гришалеву. Кулиненко, который до сих пор ел нехотя, старательно выскребывал ложкой остатки рассыпчатой картошки. Лагун выколупывал из доски янтарный сучок, от потревоженного сучка сильно запахло смолой.
Елисей Егорович ощутил покой и, пожалуй, радость: командиры сами решили все правильно, по-партийному. Выяснять же, чей это замысел — повести отряды в тыл, — не стоит. Зачем разжигать спор, который, видимо, закончился еще ночью согласием: на захваченной немцами земле создавать новые отряды, партизанские. Вероятно, и все придерживались такой мысли, так как скоро разговор перешел на другие темы. Заговорили о весне — какой она будет? Про лес и лесничество. Арефьева заинтересовало, почему в доме так поставлена печь — почти посреди хаты. Калинин объяснил, что так начали строить после пятого года, когда на княжеских лесников совершались нападения. За такой печью можно сидеть, как в крепости, и отстреливаться.
Из-за печи давно выглядывали два любопытных чумазых личика. Елисей Егорович весело подмигнул им, и дети начали с ним игру глазами.
Лесничиха предложила простуженному Кулиненко «чаю с зельем». После картошки и капусты чаю захотели все. Чай вскипятили в том же чугуне на настое чабреца, брусничного листа и еще каких-то трав. Все сказали в один голос, что чай царский, и по очереди — не хватало кружек и стаканов — пили его.
Никто никуда не спешил. Мир. Весна. На дворе гомонили люди, ржали кони, их действительно неподалеку подковывали.
Все насторожились, когда послышался топот копыт и фырканье лошади. На коне, остановившемся у крыльца, сидели двое: мальчик лет двенадцати и кавалерист с башлыком на шинели и в казацкой шапке. Сводный батальон революционных солдат — в нем было полсотни кавалеристов — занимал оборону между отрядами Орла и Московским — на ближних подступах к Добрушу.
Что-то там случилось. Вот почему и Арефьев, и Орел, и Лагун нетерпеливо поднялись из-за стола.
Первым переступил порог мальчик. Он был мокрым по уши. Лапти, портянки, полотняные штаны, серая свитка и даже шапка-ушанка — все набрякло водой. Мальчик дрожал, руки и лицо его посинели от холода, но глаза сверкали смело и весело. Он как бы искал взглядом того, кто ему нужен, или хотел отгадать, кто тут, среди этих людей, главный.
Кавалерист доложил от двери, обращаясь к Орлу:
— Товарищ командир! Перебежчик оттуда, от немца. Нам ничего не говорит. Требует начальника бронепоезда Басина.
Командиры переглянулись между собой: Басина похоронили три дня назад после тяжелого боя, в котором потеряли бронепоезд.
Лагун шагнул к мальчику, глухо сказал:
— Басина нет, убили его немцы. За Басина — я.
Мальчик снизу — от огромных сапог до белокурого взлохмаченного чуба — осмотрел комиссара. Вид Лагуна и, наверно, его железнодорожный мундир произвели впечатление. Молчание других подтвердило, что этот большой человек не врет.
Тогда мальчик сорвал с головы ушанку, без жалости разорвал сопревшую подкладку, вырвал из-под нее клок сбитой пакли, протянул Лагуну. Тот не сразу сообразил, что это, и даже растерялся: зачем ему эта пакля?
— Там письмо, — подсказал мальчик.
Пока Лагун осторожно раздирал паклю, лесничиха первая — когда это мужики догадаются! — проявила заботу о мальчике:
— Дитятко мое, на тебе же сухой нитки нет. Как по морю плыл.
— Речку переходил. А на берег немцы вышли. Я прилег, а лед осел, верховодье пошло. Как шуганул! Думал — все, под лед уйду. Едва выбрался.
— Как же тебя зовут?
— Володька… Бурцев.
— Ах боже мой! Андрей! Фамилия же наша, кормянская.
— Из Жгуней мы… Будочником в Ларищеве отец мой.
— Лезь на печь, Володька. Я тебе переодеться дам. Чаю горячего напьешься. Гляди, как трясешься.
Лагун между тем достал из пакли тонкую трубку из промасленной бумаги, в ней, в трубке, — письмо в пол-листа ученической тетради в клеточку.