Знамена над штыками — страница 43 из 48

— Лагун еще ночью повел отряд на Ларищево. Остановить его было нельзя после того, что учинили немцы. Гришалев тоже поведет своих. Разъезд они атакуют с двух сторон. Если наш бронепоезд еще там, захватят его. Но ведь дорогу им перегородил этот проклятый немецкий поезд. Не выбьем их отсюда — отряды окажутся в мышеловке. Боевые парни! Костяк! A-а, Егорович? Не мы же первые начали…

Арефьев с минуту стоял как окаменевший. Он попытался представить, хотя делал это уже не раз ночью: как поступил бы в таком случае Ленин? И вдруг улыбнулся Орлу. Повернулся к Михайлову, приехавшему из Закопытья еще на рассвете:

— Начштаба! Запиши приказ… для истории и… для трибунала. В ответ на немецкую провокацию приказываем… Первое. Батарее открыть огонь по бронепоезду противника. Второе. Всем ротам перейти в наступление на станцию Добруш, занять ее. Третье. Занять разъезд Ларищево. Отбить бронепоезд… если он там. Это не записывай. Подписи: комиссар, начштаба.

Взял у Михайлова железнодорожную квитанционную книжку, на которой тот писал по царскому гербу и водяным знакам, расписался под приказом. Потом повернулся к командиру роты:

— Анечкин, разберите завал.

— А завал зачем разбирать? — удивился тот.

— Разобрать завал!

3

Машинист Владислав Плавинский сидел на чердаке будки обходчика и в окно следил за тем, что делается на разъезде, где стояли ограбленные немцами бронированные платформы, застывшие, мертвые, и его паровоз, живой, теплый… Еще теплый. Но если за день ничего не случится и вечером его не пустят на паровоз, то к утру это уже будет не машина, а еще один стальной покойник: замерзнет вода, лопнут трубы. Мороз ночью достигает градусов пятнадцати.

На разъезде было тихо. Несли охрану те же, знакомые уже, немецкие солдаты. Нет, не одни те. Солдат стало больше. И офицер другой. Никто из них никуда не отлучается, как в те дни. Все так же настороженно, как он, Плавинский, прислушивались к пушечным выстрелам в Добруше. Оттуда, с чердака, если перейти на другую сторону и посмотреть в щель, видно, где маневрирует немецкий поезд и где рвутся снаряды. Чьи снаряды? Чем кончится бой? Кто победит?

Позавчера немцы повторяли: «Мир, мир!» Где же он, тот чертов мир? Вчера, как только отремонтировали мост, из Гомеля пришел немецкий бронированный поезд и сразу же в Добруше загремели пушки.

Он, Плавинский, не верил в мир. Три дня он жил надеждой. Знал: не могут хлопцы бросить такой бронепоезд.

Больной сердцем, астмой, он даже не подумал, чтоб бежать с молодыми по снегу, когда немецкий снаряд разрушил мост и поезд не мог прорваться на Добруш.

Он, машинист, остался на паровозе, как капитан на тонущем корабле. Перехитрил немцев. Произвел на них впечатление. Старый, полный человек, спокойно попыхивая трубкой с необыкновенно ароматным табаком (Плавинский подмешивал в табак шалфей и астматол), приветствовал победителей на их родном языке. Поверили немцы, что большевики насильно мобилизовали его, так как не нашли другого машиниста, кто мог бы повести их поезд.

Хозяйственность его тоже понравилась немцам. Машинист попросил разрешения отремонтировать свой поврежденный паровоз. Повреждения были небольшие. Наоборот, ремонтируя, Плавинский сам некоторые «хитрые» винтики повыкручивал — на случай, если немцам вдруг придет в голову проверить паровоз.

Главное — не дать остыть котлу, чтоб можно было в любое время, пошуровав немного в топке, довести давление до нормального уровня и потянуть пять платформ, закованных в броню, набрать скорость.

Три ночи провел он на паровозе, грелся возле топки. Днем с сыном будочника Володькой пилили промасленные шпалы, таскали чурбаки в паровозную будку. Жалел уголь, его мало осталось. Была в этом и своя хитрость: показать немецким солдатам, что печи на станции и в теплушках лучше топить дровами, а не углем, которого не хватает.

Два дня Владислав Францевич ждал хлопцев или хотя бы весточки от Басина, от Лагуна. Вел себя как ребенок. Как Володька, которого не оторвать от машины. Но кто мог прислать такую весточку? Кто знает, что он тут, а не убит немцами? Или не сидит в Гомеле, в своем пятикомнатном доме на Столярной, под крылышком у пани Ядвиги, которая давно призывала на его голову кару божью за то, что связался с безбожниками-большевиками. На третий день он послал к своим Володьку с письмом Басину. От немцев узнал, что фронт стоит около Добруша.

Действительно, он, лысый дед, ведет себя как мальчишка. Какое право имел он без разрешения родителей посылать за линию фронта Володьку? Может случиться, что на смерть послал ребенка. Зачем забрался сюда, на чердак, где под железной крышей собачий холод, сквозняк? А он и так простужен, грудь раздирает кашель. Одним словом, пан Владислав боится. Во время приступа его лихорадит и тело становится как мешок с мякиной — мягкое, рыхлое, только из груди вырывается воздух, как лишний пар через предохранительный клапан. Ни на что он после приступа не годен — на ногах еле стоит, руки поднять не может. А если потребуется шуровать в топке? Да где там! Оттого, наверно, и почувствовал себя так плохо и на чердак залез, как старый кот, что исчезла всякая надежда. Утром исчезла, когда немецкий состав снова прошел на Добруш, везя на платформах добрых две роты солдат, и когда там, на востоке, откуда светило солнце, снова загрохотали пушки.

Нет, надежда исчезла даже не тогда. Позже. Когда знакомые солдаты, с которыми он, добряк, почти подружился, пришли и прогнали его с паровоза. Один даже ударил прикладом по плечу. Но не арестовали. Толкнули в сторону будки: «Иди, иди, старик».

Зачем он забрался сюда, на чердак? Мог бы сидеть внизу, в помещении, греть на печи простуженную грудь. Со страху? Так нет, не очень испугался. Если бы боялся, то не принес бы из хлевушка будочника, где спрятал ее в первую ночь, винтовку. Опять-таки, зачем ему тут винтовка? По ком он будет стрелять? Ей-богу же, как мальчишка. Хуже Володьки. Еще две винтовки, брошенные на платформах, он спрятал в тендере, под углем. Может, из-за них он и залез на чердак? Найдут немцы винтовки — возьмут за штаны: зачем прятал? Нет, залез он сюда, пожалуй, не от немцев — от хозяйки. Добрая будочница, которая кормила его картошкой и даже салом, со вчерашнего дня, когда неизвестно куда исчез ее сын, смотрит неласково — догадывается, что не без его участия ушел куда-то Володька: «Идет же война. Погибнет ребенок».

Нет, смотреть в глаза хозяйке ему не стыдно. Скажет он ей, куда ушел Володька.

На чердак он полез, чтоб хорошо видеть разъезд, свой паровоз, чтоб издалека увидеть своих, если они будут наступать.

Владислав Францевич тяжело вздохнул, набил в трубку табаку с шалфеем, высек кресалом огонь. Затянулся. Легче стало дышать. Черт бы ее взял, астму эту, вот еще прицепилась, докука!

Подумал: что его, старого, больного человека, которому давно пора на пенсию, потянуло к большевикам? Удивительно, но от мысли такой стало веселее. Сам пошел, сам напросился, никто не уговаривал. Эх, как кричала пани Ядвига! Причитала на весь дом! Как, опустив глаза, проходили мимо некоторые его коллеги, такие же старые машинисты. А ему хотелось показать им вслед фигу. Такую фигу он сунул четыре месяца назад гомельскому «Викжелю» Липкину. После того как большевики взяли власть в Петрограде, викжельцы кричали и угрожали всеобщей забастовкой. Он, Плавинский, не разобравшись еще тогда что к чему, поддерживал такую забастовку: пускай все, кто рвется к власти, почувствуют силу железнодорожников. Что они сделают без машинистов, деповцев, диспетчеров, путейцев?! Но когда тот же Липкин на другой день позвал его, Плавинского, и приказал вести состав в Витебск… А перед этим в депо выступал председатель Совета большевик Леплевский и сказал железнодорожникам, что это за состав такой — контрреволюционный полк в помощь Керенскому, который ведет войска на рабочий Петроград. Тогда он, пан Плавинский, на которого надеялся «Викжель», сунул Липкину масленую фигу под самый нос.

Владислав Францевич вспомнил, какие глаза сделались у викжельца, и тихо засмеялся, даже в груди как-то потеплело и кашель отступил.

А в Добруше настоящая кутерьма началась. Гремят не отдельные выстрелы, а пушки ревут, как волы на бойне. Что это? Пулеметы уже слышны? Машинист отпрянул от окна, заглянул в щель. Выпуская в ясное небо клубы дыма, на всех парах к Ларищево шел поезд. Ясно: немцы отступают, бегут. Потому и пулеметная стрельба слышна. Наши преследуют врага!

У Плавинского радостно екнуло сердце. Застучало, как у юноши. Сразу, в один момент, отступило удушье. Сделалось легко. Тело налилось силой и бодростью.

«Что, получили по зубам, герры? Не лезьте на чужую землю, сволочи. Думали, вас тут хлебом-солью встретят?»

Он запыхтел трубкой во всю мочь, не сводя глаз с поезда, стремительно приближавшегося.

Через несколько минут паровоз, обшитый броневыми плитами — он толкал платформы задней тягой, — остановился на переезде перед самой будкой. Казалось, высунь из-под крыши руку — тендер достанешь. Солдат на платформах было немного, не столько, сколько утром проехало на Добруш.

Увидел он еще, что между немцами — русские. И командует всеми русский подполковник. Он бежал вдоль платформы с револьвером в руке, кричал, мерзко ругался, кому-то угрожал. Страшная злость обуяла старого машиниста.

«Сукин ты сын! — ругал он подполковника. — Гад ты ползучий! Дворянин, офицер! Три года гнал солдат за веру, царя и отечество на злейшего супостата. Про патриотизм кричал. Куда же он девался, твой патриотизм? Взять бы тебя, собаку, на мушку».

Почувствовал: вот на кого рука поднялась бы не дрогнув, хоть за свои шестьдесят лет он курицу не убил. Жаль, что нельзя стрелять — семья тут, дети.

Между тем внизу, в хате, послышались голоса, крик хозяйки. Неужели немцы бесчинствуют? Нет, не так кричат дети — будто радостно визжат. Володька! Его голос. У старика слезы полились из глаз от радости: жив Володька! А что мать его лупит — это ничего. Мать больно не побьет.