Пилипок только и думал о том, как ночью пойдет назад, что будет отвечать, как будет врать, если — не приведи бог! — в самом деле попадет к немцам. Страха у него не было. Так думал — на всякий случай. А вообще, был уверен, что вернется так же счастливо, как и сюда добрался. Он жалел мать: плачет она, поди, целый день, дядю ругает. А зря ругает. Правду сказал тот солдат, Иван Свиридович: вести, что он, Пилипок, принес, может, от смерти кого-нибудь из них спасут. Так разве не стоило рискнуть, чтоб спасти своих людей от смерти?
Думая о доме, о возвращении к родным, мальчик почти не замечал того, что происходило вокруг. Не заинтересовал мальчика и военный фотограф, который на улице и в доме, в большой комнате, фотографировал его в разных позах. Пилипок видел фотографа на ярмарке, и в деревню к ним он приходил, делал карточки, а платили ему салом или яйцами. Только ящик у того был облупленный, а у этого большой, блестящий, с длинным черным рукавом, треножником, и амуниция на фотографе новенькая, как говорят, с иголочки, лучше, чем на фронтовых офицерах, хотя погоны обычные, солдатские. Конечно, было бы приятно принести домой свою карточку, но Пилипок понимал, что это невозможно: карточка выдаст его с головой. А потому он довольно спокойно, безразлично, усталый, стоял перед аппаратом, лениво выполняя указания фотографа. Тот кричал с раздражением:
— Да веселей же, веселей гляди, герой! Что ты как ворона на заборе в осенний день? Выше голову! Палку свою положи на плечо! Да не так! Э-э, какой ты, брат, недотепа! Не верится, что ты мог перейти фронт! Как сонная курица!
Пилипок не боялся человека с ящиком, хотя тот и был в военной форме, и не больно спешил выполнять его приказания. Даже хотел ответить: «Сам ты ворона!» Но удержался: зачем связываться с человеком, которого видит, наверно, в первый и в последний раз?
Обедом его накормили штабные денщики, немолодые солдаты, но какие-то чужие, не свойские, не такие, как дядя Тихон или Иван Свиридович. Даже «их благородие» господин штабс-капитан и то казался проще их, во всяком случае, внимательней и ласковей.
Когда возвращались на позиции, кто-то сжалился (Пилипок не сомневался, что Залонский — кто же еще!) — его коня тоже оседлали. Правда, седло было облезлое, порванное, без одного стремени, но ехать на нем было легче.
Однако под вечер мальчик устал так, как не уставал, копая целый день картошку или боронуя поле.
Рассказав незнакомым солдатам о себе (Ивана Свиридовича в землянке не было), послушав их, Пилипок уснул сидя, прижавшись спиною к шершавым бревнам стены. Потом кто-то из солдат подостлал ему шинель и уложил на бок: ребенок все ж таки, свой такой где-то остался.
А поздно вечером мальчика разбудили и сказали, что он поведет отряд на ту сторону.
Сказал это черный, усатый и суровый ротмистр Ягашин. Пилипок почему-то боялся этого молчаливого человека, который хоть и ездил вместе с ним в штаб, однако за весь день не сказал ему ни слова. Все же мальчик обрадовался — наконец пойдет домой!
Конный отряд ожидал в березняке возле походных кухонь. Всадники во тьме выглядели как-то зловеще — в черных бурках и черных папахах. И разговаривали они не по-русски, не так, как казаки. Пилипку коня не дали. Его легко, как маленького, подхватил один из всадников и посадил перед собой. От бурки пахло овчиной, но не так, как от дядиного кожуха. Чужим пахло. Ехали до острова. Там, на острове, было не двое часовых, как в минувшую ночь, а много солдат. И капитан Залонский. Он обратился к Пилипку по-военному коротко и решительно:
— Выведешь к той батарее, что видел.
Мальчик хотел сказать, что ночью не так просто выйти туда, что батарея неблизко от болота, а возле болота немцы и в темноте на них легко наткнуться. Но сказать было некому — его никто не слушал. Капитан отдавал приказания другим людям.
Пилипок как-то сразу повзрослел, ощутив всю серьезность и опасность того, что должно произойти в эту ночь. Перед страшной неизвестностью казалось бессмысленным жалеть сапоги. Теперь они не дорогая награда, а так, мелочь, которую сунули ему, словно ребенку конфету. Не будь сапоги на ногах, он, вероятно, выбросил бы их в кусты. Но некогда было переобуваться, и он швырнул под дерево сверток с лаптями.
Шли по настилу и по воде молча, даже ступать старались так, чтоб трясина не чавкала. Пилипок — первым, прощупывая вилами те места, где настил прерывался. За ним — Ягашин. Он считал шаги, сколько прошли, и, когда проваливался так, что зачерпывал голенищами воду, шепотом ругался грязными словами, почему-то поминая «турецкого бога». Следом за ним цепочкой шли те, в папахах, но без бурок, в одних черкесках с карманами для патронов: бурки оставили на острове. Над болотом поднимался туман, но еще стоял низко. На взлобках горцы, как привидения, выходили из тумана, и Пилипок видел, как они поднимали к черному небу черные головы: молились или искали свою звезду? От этого становилось страшно.
Остановившись, ротмистр спросил у Пилипка:
— Далеко до берега?
— Не знаю.
— По моим расчетам, недалеко. Пойдешь один и разведаешь, что там.
Такое доверие успокоило и почти обрадовало: сам ротмистр и его черкесы боятся идти, а вот он пойдет и разведает. Странно: одному ему было не так боязно, как с солдатами. Подумал: хорошо, если бы на берегу ожидал дядя Тихон. Он привел бы точнехонько к батарее. Он помнит тут каждый кустик и каждый камень…
На берегу никого не было — дяде еще рано, он сказал, что будет ждать под утро.
Удивительно, что немцы до сих пор не обнаружили настила и не ставят пост на острове, как наши. Но немцы близко отсюда: чуть правей поблескивают огоньки, там, вероятно, окопы и землянки.
Пилипок вернулся.
По лесу шли держась друг за друга. Под ногами шелестели листья. И ротмистр опять ругался. Невдалеке фыркнули кони — и все застыли, пригнулись к земле. Ягашин снова послал Пилипка: если впереди никого нет, пусть крикнет по-совиному.
Пилипок беспрепятственно дошел до опушки и крикнул. Отряд долго не подходил, и он, боясь, что они вышли не туда, крикнул трижды. За это офицер отругал мальчика:
— Раскаркался! Прикажи дураку богу молиться… Куда теперь?
Пилипок признался, что он не знает, куда идти. Ничего же не видно — ночь. Сюда вел его дядя.
Офицер опять выругался:
— Герой!..
Потом офицер стал на колени, вытащил из кармана кругленькую штучку вроде часов, стрелка в них светилась зеленоватым светом и дрожала. Пилипок не знал тогда, что это компас.
Ротмистр, зашелестев бумагой, что-то сказал горцам. Они наклонились над ним, загородили со всех сторон. Он чиркнул спичкой, чтоб рассмотреть карту. Долго примеривался компасом. Показал Пилипку рукой:
— Сюда.
Что ж, сюда так сюда… И мальчик снова побрел первым. Шел без страха и особой осторожности. Ему лишь бы скорей кончить это дело, попрощаться и вернуться домой: батарею, может, и не найдет, а Липуны найдет и среди ночи. Дойдет до ручейка, а потом вдоль ручейка по дороге…
Шли они недолго. Вдруг впереди, совсем невдалеке, взмыла вверх белая ракета. Осветила все вокруг. Пилипок проследил за ее полетом и, когда она, прочертив в небе дугу, падала вниз, глянул на землю и… Ротмистр рванул его за ногу, гневно прошептал:
— Ложись! — и выплеснул на мальчика целый ушат грязных слов: — Связался я с тобой, дурак! Нашли проводника, идиоты!
— Дядечка, — волнуясь, мальчик забыл сказать «ваше благородие», — там батарея.
— Где?
— Вон там недалеко пушки стоят. Разве вы не увидели?
Откуда мальчику было знать (он же шел впереди), что, когда взвилась ракета, ротмистр и его храбрые конники мигом зарылись носами в землю, в сухую полынь.
— Ты не ошибся? — сразу подобрел Ягашин.
— Нет, своими глазами видел, так же, как вас. Там справа кусты. Одна пушка у самых кустов, другая выше, на пригорочке…
— Ша! Лежи и не пикни! — И сам отполз назад.
Шелестело былье, сползались в одно место черкесы. Ротмистр долго шептался с ними. Потом вернулся к Пилипку, который заметил там, где видел пушки, огонек. Кто-то курил, вероятно часовой. Об этом огоньке мальчик сказал офицеру. Тот, казалось, не поверил:
— Почему-то только ты один все видишь?
Это обидело мальчика: слепой он, что ли?
— Вы там разговаривали, а я смотрел.
Лежали на остывшей земле долго, так долго, что Пилипок даже вздремнул, или ему так показалось. Во всяком случае, продрог — «душа примерзла к телу», как говорила мать. Ночь хоть и не морозная, но как-никак осень, а его свитка ветром подбита.
Рядом курил в рукав ротмистр и снова почему-то вполголоса ругался.
Пилипок не выдержал и робко спросил:
— Ваше благородие, почему мы лежим?
— Не твое дело! Заткнись! — прошипел офицер.
Пилипку показалось, что ротмистра лихорадит, его прямо-таки трясло, словно он не на земле лежал, а раскачивался в седле. Наконец ротмистр что-то сказал солдату, лежащему рядом. Тот шепотом на своем языке передал команду остальным. Черкесы поднялись и, склонившись чуть не до самой земли, осторожно ступая, пошли в сторону батареи.
Ротмистр сказал Пилипку:
— Ты оставайся здесь, — и так же осторожно пошел за солдатами.
У мальчика блеснула мысль: «А зачем мне тут мерзнуть? Не сигануть ли в другую сторону — домой? Если быстро побежать — согреешься и скоро будешь на печи. Вот радость будет домашним!»
Он не сразу почувствовал, что сзади, у его ног, лежит человек. Почувствовал — удивился и испугался. Ничего раньше Пилипок не боялся, а теперь испугался.
«Стерегут. Зачем меня стерегут?»
Черкес подполз и лег рядом, на то место, где лежал ротмистр, защелкал языком:
— Малчык, зачем вел? Зачем рэзат, нэ понымаю. Мала стрелять, мала рубать шашкай, да? Нада рэзат горла, да?
Пилипок понял, что ротмистр и черкесы пошли резать немецких солдат. Представил, как их режут сонных, — ужаснулся. Вспомнил слова молодого офицера со странной фамилией — Докука: «Вам хочется крови? Это же не война — это бойня!»