Запомнил Гюго и рассказ Видока о его побеге с каторги. Монахиню, которая способствовала бегству, писатель назвал сестрой Симплицией, и она, в свою очередь, помогла скрыться Жану Вальжану.
Словом, без Видока, видимо, не было бы Жана Вальжана, грозного каторжника, «гонимого, — по словам А. Герцена, — целым гончим обществом». Как, впрочем, не было бы и Жавера — олицетворения другой его ипостаси. «В святости Жана Вальжана, — пишет литературовед М. С. Трескунов, — воплощена правота угнетенных, в злобе Жавера — вся жестокость угнетателей».
Но нигде Видок не обрисован так ярко, как в «Человеческой комедии». Его своеобразная фигура, как будто отступившая в полумрак истории, была освещена прожектором бальзаковского гения и наиболее ярко предстает перед нами в образе Вотрена на страницах романов «Отец Горио», «Утраченные иллюзии», «Депутат от Арси», «Блеск и нищета куртизанок», в драме «Вотрен».
ДВЕ ЛИЛИИ, ИЛИ ЖИЗНЬ СВЯТОЙ И ПОХОЖДЕНИЯ ГРЕШНИЦЫ
Ангел дружбы
Летом 1836 года умерла госпожа де Берни — ангел дружбы, сопутствовавший Бальзаку в течение пятнадцати лет. Писатель знал, что Лора де Берни тяжело больна и жить ей осталось недолго. Отчаяние его было безгранично. Но что он мог поделать? В его власти одухотворять литературных героев, давать им жизнь на страницах романов, но над действительной жизнью он был не властен. Лора де Берни оставалась «не только возлюбленной, но и великой любовью». Она стала для него тем, «чем была Беатриче для флорентийского поэта и безупречная Лаура для поэта венецианского, — матерью великих мыслей, скрытой причиной спасительных поступков, опорой в жизни, светом, что сияет в темноте, как белая лилия среди темной листвы», — признавался Бальзак. И утверждал: «Большинство моих идей исходят от нее, как исходят от цветов волны благоухания». Все написанное с тех пор, как в марте 1822 года Бальзак отправил ей пылкое послание, он связывал с ней.
«Проницательная, насмешливая и страстная, — пишет А. Моруа в своей книге о Бальзаке, — не питавшая иллюзий насчет людей и все же относившаяся к ним беззлобно, способная на безграничную преданность, она описывала ему всевозможные интриги, алчные устремления, заговоры. Словом, объясняла жизнь». Ведь она была старше его на двадцать с лишним лет, знала свет и была вправе давать советы. В ней соединились для него сердце матери и душа любовницы. Чувство к госпоже де Берни стало единственным — «подлинная любовь всегда одна в жизни». Послушайте самого Бальзака: «Она была одновременно матерью, подругой, семьей, другом, советчицей; она создала писателя…» Она угадала в нем талант, помогла ему сформироваться. «Не будь этой женщины, — говорит А. Моруа, — гений Бальзака, быть может, никогда не расцвел бы». Госпожа де Берни пробудила в нем, по словам С. Цвейга, мужчину, художника, творца, вселила в него мужество, свободу, внешнюю и внутреннюю уверенность. Словом, она принадлежала к тем женщинам, которые играли своеобразную роль в интеллектуальной жизни общества. Сами они не выступали в литературе, но оказывали влияние на нее косвенно, как собеседницы, советчицы, помощницы известных писателей, как пропагандисты их творчества.
И не удивительно: все, что написано Бальзаком о госпоже де Берни и при жизни ее и после ее смерти, как скажет тот же С. Цвейг, сливается в единую, всепоглощающую благодарственную песнь во славу этой великой и возвышенной женщины.
Когда Лора де Берни узнала, что обречена, она запретила Бальзаку навещать ее. Но перед тем как покинуть этот мир, она пожелала в последний раз увидеть своего Оноре. Увы, Бальзака не удалось разыскать. И все, что могла сделать госпожа де Берни в свое утешение, — это перечитать сцену смерти госпожи де Морсоф в романе «Лилия долины».
Рядом с кроватью на столике лежал самый первый экземпляр, отпечатанный для нее и подаренный автором ей, «ныне и присно избранной».
Перечитывая строки романа, госпожа де Берни думала о пережитом, о минувших днях, когда она имела право говорить ему: «Мой милый, мой любимый, мой друг, сын мой возлюбленный…» Она не сожалела о прошлом, как госпожа де Морсоф в романе, ибо не отвергала любовь, наслаждения. Ее жизнь с того момента, когда она встретила Бальзака, была наполнена самоотверженностью и страстью. В этом ее отличие от добродетельной бальзаковской героини, не пожелавшей отдаться любви и сожалевшей об этом на смертном одре. В остальном же госпожа де Морсоф была ее подобием. Впрочем, сам Бальзак считал, что его героиня — «чарующий образ женщины», «небесное создание» — лишь бледная копия госпожи де Берни.
Что касается самой госпожи де Берни, то она была в восхищении от всей книги. Но радовало ее отнюдь не то, что она стала прототипом (Бальзак и ранее наделял своих героинь присущими ей чертами). Госпожа де Берни была счастлива за автора, полагая, что теперь его чело «увенчано венком», о котором она мечтала для него.
Сегодня «Лилию долины» относят к второстепенным романам Бальзака. Сам же автор был в восторге от своего «великого и прекрасного» создания. И заявлял, что если «Лилия долины» не будет женским молитвенником, то, значит, он — полное ничтожество. Бальзак изваял, по его словам, великую женскую фигуру и предполагал, что над «романом будут плакать навзрыд».
И он не ошибся. Книга привлекла внимание современников. Особенный успех имела она среди женщин. Многие восприняли сочинение как откровение. Импонировало то, что автор поднимал вопрос о семейном и общественном положении женщины, ее зависимости от социальных предрассудков и обычаев.
Нашлись, однако, читательницы, которые набросились на автора с упреками, что на страницах романа он-де предал гласности их семейные тайны. Бальзак не отрицал, что «Лилия долины» содержит много автобиографического и что некоторые образы взяты из жизни (личный опыт часто независимо от автора проступает в написанном). Совпадения же с судьбами иных женщин объяснялись тем, что он, как и другие великие писатели-сердцеведы, дал в своем произведении ключ к «движениям человеческого сердца, захваченного любовью».
Его всегда тянуло на родину, в Тур. Память хранила красоту долин Турени, берегов Луары, зеленых лугов и тополей родного края.
Бальзак считал, что виды Тура и его окрестностей, с которыми он сроднился с колыбели, воспитали в нем чувство прекрасного. Особой прелестью отличалась долина, тянувшаяся от Монбазена до Луары. Она походила на изумрудную чашу, на дне которой змеился Эндр, а на окружающих ее холмах, словно часовые, вздымались старинные замки. Вид этой долины, говорил Бальзак, вызывал в нем чувство глубокого восхищения. «Если вы хотите видеть природу во всей ее девственной красоте, словно невесту в подвенечном платье, приезжайте сюда в светлый весенний день; если вы хотите успокоить боль раны, кровоточащей в сердце, возвращайтесь сюда в конце осени; весной любовь бьет здесь крылами среди небесной лазури; осенью здесь вспоминаешь и тех, кого уже нет с нами».
Поместье Саше, где писатель провел детство, как бы олицетворяло для него родные пенаты, стало на многие годы прибежищем в летнюю пору. По дороге в Саше, тянувшейся вдоль левого берега реки, его сопровождал шум мельниц, стоящих на порогах; вдали таинственно серебрилась полоска Луары. А потом в котловине возникали романтические очертания поместья. Огромные седые деревья и даже сам воздух здесь, казалось, были как бы насыщены тайной.
Поместье располагалось в шести километрах от Тура. За каменной оградой, среди обширного парка, стояло старинное здание под черепичной крышей. Когда-то на этом месте возвышался средневековый замок. Впоследствии его развалины послужили фундаментом для господского дома, который по старой привычке все еще называли замком. В конце восемнадцатого века владельцами его стала семья Маргоннов, близких друзей Бальзаков.
Наезжая в Саше (случалось, что он ходил сюда из Тура пешком), писатель вел здесь затворническую жизнь. Поместье оказывало на него чудотворное влияние, было местом исцеления и отдохновения. В кругу гостеприимных хозяев он забывал о неприятностях, преследовавших его в столице, отстранялся от тяготивших забот. Здесь на него нисходило глубокое спокойствие. «Я свободен и счастлив быть здесь, как монах в монастыре. Я приезжаю, чтобы обдумать серьезные труды». Все способствовало вдохновению: и чистое небо, и красивые дубы. В тишине старинного дома на берегу Эндра были задуманы многие из лучших его творений. Некоторые же были тут полностью или частично написаны: «Утраченные иллюзии», «Луи Ламбер», «Цезарь Бирото», «Отец Горио»…
Сегодня в Саше расположен музей Бальзака.
Каменная винтовая лестница ведет в комнаты, где в точности воспроизведена обстановка времен Бальзака. В гостиной, где обычно он проводил вечера и читал вслух только что написанное, все, как прежде, — та же мебель, те же гравюры на стенах… Этажом выше маленькая комната, которая служила и спальней, и кабинетом. Простая деревянная кровать под балдахином, кресло, лампа, стол. Тот самый стол — «безгласное, четвероногое существо, которое он таскал за собой из одной квартиры в другую, спасал от аукционов и катастроф, вынося на себе, как солдат своего побратима из пламени битвы». Этот стол — единственный, как скажет С. Цвейг, наперсник его глубочайшего счастья, его горчайшей муки, немой свидетель подлинной его жизни. «Он видел мою нищету, — вспоминал Бальзак, — он знает обо всех моих планах, он прислушивался к моим помыслам, моя рука почти насиловала его, когда я писал на нем».
На этом рабочем станке — чернильница и знаменитая спиртовая кофейница — две неизменные спутницы вдохновения Бальзака.
Неизвестно, чего больше истратил этот Геркулес, создавая свои шедевры, — чернил или кофе. Кто-то подсчитал, что за время, которое ушло на создание «Человеческой комедии», Бальзак поглотил пятнадцать тысяч чашек крепкого черного кофе.
Рядом с запасом бутылок с чернилами у него всегда стояло изящное фаянсовое приспособление для приготовления стимулирующего напитка. Простая, в виде большого стакана, белая подставка-спиртовка с голубыми полосками и такого же цвета анаграммой О. Б. Сверху спиртовки небольшой пузатый чайник с такими же голубыми кольцами. «Кофе проникает в ваш желудок, и организм ваш тотчас же оживает, мысли приходят в движение… встают образы, бумага покрывается чернилами…» Потоки чернил, смешиваясь с потоками кофе, превращались в животворящий бальзам, благодаря которому ожили две тысячи персонажей «Человеческой комедии».