И на этот раз Добровский повторил свое мнение, что «Зеленогорская рукопись» явно подражает «Краледворской» – «в тоне, в повторениях, в отдельных словах и кратких выражениях, а также в десятисложном размере, который прежде не употреблялся». Из этого он снова делал вывод, что «автор, руководимый патриотическим желанием открыть еще более древний памятник чешской поэзии, предпочел при некотором знании древнеславянского и русского языков самостоятельно составить такой памятник по разным источникам».
Затем следовал вывод: «“Зеленогорская рукопись” не существовала до появления “Краледворской рукописи”».
Следует сказать еще об одной рукописи, четвертой по счету, найденной в 1819 году, вскоре после «Зеленогорской рукописи». На этот раз древний пергамент был обнаружен в переплете старой книги, всего один лист, на котором кто-то записал «Любовную песню короля Вацлава». Нашел пергамент сотрудник университетской библиотеки Й. Циммерман. Как и Коварж, он отослал рукопись бургграфу. Но, в отличие от него, не скрыл своего имени. Напротив, в сопроводительном письме подчеркивал причастность к находке, которую счел древнейшим отрывком чешской поэзии XII века.
Один Й. Добровский и на сей раз отказался признать найденный пергамент. «Это явное и тяжелое подражание рыцарской любовной поэзии, а не подлинный текст древнечешской песни», – заявил он. К тому же рядом с Циммерманом возникала подозрительная тень Линды. Они были друзьями и вместе служили в университетской библиотеке. Странным выглядел и рассказ Циммермана о том, как была найдена «Любовная песня короля Вацлава», записанная на поврежденном обрезке пергамента. Таких обрезков, по его словам, в переплете книги было больше. Он увлажнил обрезки пергамента, чтобы извлечь их из переплета, а затем разложил просушиться на окне. К несчастью, налетел сильный ветер и все листки, за исключением одного, улетели. Найти их не удалось.
Зато сохранившийся листок оказался ценным вдвойне. На обратной его стороне кто-то записал стихотворение «Олень» – то самое, которое было и в «Краледворской рукописи» и повествовало о коварном убийстве доблестного юноши, сильного и красивого, как молодой олень.
Ганка поспешил заявить, что письмо «Любовной песни короля Вацлава» ему кажется «на столетие старше Kраледворской рукописи» и что это – небольшая часть какого-то погибшего сборника. Это означало, что неожиданно подтвердились древность и подлинность «Краледворской рукописи». К Ганке присоединились его единомышленники и друзья. С тех пор мнение их взяло верх, все вроде бы признали найденный пергаментный листок древнейшим.
На доводы скептиков, пытавшихся робко высказывать сомнения в подлинности «Любовной песни короля Вацлава», никто не обращал внимания. Кроме них, никому не казалось странным, что текст двух стихотворений – памятников различных эпох («Олень» на обороте «Любовной песни короля Вацлава» – первая половина XIII в. и «Олень» в «Краледворской рукописи» – начало XIV в.) – абсолютно идентичен в правописании, в то время как правописание в «Любовной песне короля Вацлава» и в обнаруженном на ее оборотной стороне стихотворении «Олень» различно, хотя оба эти текста написаны одной рукой.
Но усомниться в подлинности первой значило бросить тень и на вторую. Вера же в подлинность «Краледворской рукописи» была тогда незыблемой, а сама рукопись – святыней, о которой говорили лишь в хвалебном и торжественном тоне.
Древний памятник признали во всем мире. Однако тогда же раздался голос, требовавший немедленно допросить свидетелей, имевших отношение к найденным рукописям. Это был голос уже упоминавшегося нами служившего в Венской библиотеке Е. Копитара, ранее, как и Й. Добровский, сомневавшегося в подлинности обеих рукописей.
Его выступление прозвучало дерзким вызовом – большинство ученых уверовало в подлинность находок. Например, Ф. Палацкий, признанный авторитет, специально изучавший «Зеленогорскую рукопись», пришел к выводу, что рукопись подлинная и относится, скорее всего, к первой половине X века.
Заслуженные ученые, мнение которых казалось непререкаемым, вполне авторитетно заявляли, что после самого тщательного исследования пергамента и способа писания у них нет оснований признать «Зеленогорскую рукопись» подделкой новейшего времени. И последнее доказательство – данные химического анализа, проведенного хранителем музея химиком Й. Кордой. Еще в 1835 году он исследовал чернила и пришел к заключению, что «рукопись эта в высшей степени древняя».
Одним словом, отныне надолго возобладает мнение, что подлинность рукописей вне всякого сомнения. Нападать на эти древние памятники – драгоценные сокровища народного чешского духа – считалось поступком нравственно предосудительным. «Любые сомнения в их подлинности, – писал советский славист А. С. Мыльников, – рассматривались чуть ли не как акт национального предательства». И скептики приравнивались едва ли не к агентам австрийского правительства.
Между тем неутомимый Ганка, верный девизу «Вперед!», начертанному на его печатке, продолжал выпускать одно за другим новые издания своего детища. Им буквально овладел, по словам современников, «бодрый дух предпринимательства».
Популярность Ганки отныне можно было сравнить разве что со славой какого-нибудь национального героя. Его называли не иначе, как «человеком, который вернул чехам былое величие». И каждый пражанин узнавал его по сутуловатой фигуре, облаченной в длинный сюртук, и странной широкополой шляпе в виде усеченного конуса.
Всю свою жизнь Ганка издавал древние памятники, которые счастливо отыскивал в музейной коллекции старых рукописей. «Судьба предназначила именно вам все древнейшие памятники славяно-чешские», – писал Ганке в январе 1840 года известностный русский историк, писатель и журналист М. П. Погодин. Помимо «Краледворской рукописи», Ганка выпустил в разное время ряд других изданий, в том числе хрестоматии, словари, чешскую грамматику, произведения древнечешской литературы, исторические хроники, народные книги. Он написал и издал «Начала священного языка славян» и «Начала русского языка» (который он успешно преподавал), напечатал в 1821 году «Слово о полку Игореве». В этом издании наряду с русским текстом приводился чешский перевод с предисловием на чешском, сербском, польском и русском языках. Ему же принадлежала и «честь» издания так называемого «Реймского евангелия», писанного будто бы святым Прокопом, «открытия» небольшой песни «Пророчество Либуше», «найденной» в 1849 году. Правда, современники скоро убедились, что песня – лишь плод поэтических упражнений самого Ганки. Посему опус сей поспешили исключить из числа счастливых находок, признав его шуткой «пана библиотекаря».
Нечто подобное произошло и со средневековым латинским словарем «Mater Verborum». Его рукописный список XIII века преспокойно лежал в библиотеке чешского музея, пока однажды, в 1827 году, профессор Э. Г. Графф из Кенигсберга не наткнулся на этот уникальный текст. По свидетельству самого Ганки, он предложил список словаря ученому, ибо знал, что тот его заинтересует. И не ошибся. Старинный словарь в ветхом переплете из белой кожи, покрывавшей буковые доски, с оловянными застежками буквально поразил профессора из Кенигсберга своими замечательными миниатюрами, а главное, глоссами – толкованиями на чешском языке непонятных слов. Но вот беда, многие из этих глосс (более восьмисот), как позже установят, вписала неизвестная рука в новейшее время, когда рукописный список находился уже в музее. И еще было замечено, что некоторые слова «Зеленоградской рукописи» и «Kраледворской рукописи» вошли в число новейших чешских глосс в «Mater Verborum». Скептики, противники подлинности рукописей, поспешили заявить, что подложные глоссы их изобличают.
Известнейший русский историк-славист В. И. Ламанский пишет: «Если верно, что эти подделки и подлоги в «Mater Verborum» не могли быть сделаны раньше поступления рукописи в музей, следовательно, были совершены в самом музее, в Праге, с 1818 по 1827 год. Подделанных и подложных глосс много, с лишком восемьсот (848). На эти подчистки, выскабливания, подделки и вписки новейших надписей и глосс требовалось много времени…». Очевидно, у фальсификатора его было много. Он работал не торопясь, ничем не смущаясь, часто забывая о первоначальной цели и просто увлекаясь своим неблаговидным делом. Он часто от себя вписывал слова, которые уже встречаются в подлинных глоссах. Положим, тут могла быть известная цель: отстранение подозрений и придание достоверности подлогам. Но фальсификатор иногда скоблил, подчищал и подделывал такие слова, за которые, даже с его точки зрения, не стоило бы брать на свою душу лишний грех. Сколько же подчисток и подделок было выполнено из любви к искусству, из страсти к подлогам, из какого-то чисто палеографического и фальсификаторского самоуслаждения!
А сторонники подлинности «Kраледворской рукописи» упорно не желали верить в причастность Ганки к ее созданию, также как и к другим найденным рукописям, и готовы были признать его научную некомпетентность, недостаток у него знаний и эрудиции, лишь бы доказать, что он не может иметь отношения к созданию таких шедевров. В свое время академик А. Н. Пыпин, двоюродный брат Н. Г. Чернышевского, знаток истории славянских литератур, интересовался психологией мистификатора. Отсутствие подлинных фактов или недостаточное знание их, считал он, ведет к доверчивости, придает большую смелость в обращении с предметами старины: «…была простодушная мысль, что если нет старины, то ее можно придумать, и другие верили таким выдумкам».
К концу 1856 года атмосфера вокруг рукописей вновь накалилась. В воздухе запахло грозой, и она грянула, обрушившись прежде всего на «Любовную песню короля Вацлава». Скептики настоятельно требовали создать особую комиссию для внимательного рассмотрения и обсуждения подлинности этой рукописи, и в итоге совет Национального музея решился на экспертизу.
Месяц спустя, после исследования пергамента и чернил «Любовной песни короля Вацлава», комиссия согласилась с аргументами Ю. Фейфалика и признала злосчастный отрывок, найденный Циммерманом, новейшим подлогом. Установили, что нижний текст на пергаменте, то есть подлинный, был записан в XV веке, тогда как верхний по типу письма можно отнести к XII или XIII веку. В подлинном памятнике нижний текст всегда должен быть старше верхнего. Отсюда сделали вывод: нынешний чешский текст написан в данном случае на стертом латинском письме, то есть на палимпсесте