Знаменитый газонокосильщик — страница 31 из 46

— Я никогда этого не забуду, — говорит он, медленно покачивая головой и глядя в потолок. — Я смотрел на отъезжающий маленький старый «форд» — ты их даже не помнишь — и осознавал, что не увижу маму и папу целых три месяца. Это было очень круто. Но такие вещи закаляют человека. Именно так произошло со мной. И Чарли это тоже закалит. Я знаю, как ты любишь брата, Джей. Мы все его любим. Мы любим его до самозабвения. Но ему это пойдет на пользу. Правда. Я в этом не сомневаюсь… Дети в этом возрасте очень… гибкие. В конце концов, из меня получился не такой уж плохой тип, а? — И по дороге на кухню он панибратски похлопывает меня по ноге, которая лежит на кофейном столике.

— Ага, — отвечаю я.

Он возвращается с сэндвичем.

— Чарли — спортивный мальчик, а спортсменов в интернатах всегда любят. Мне, например, в интернате очень нравилось, и ему понравится. А главное, он усвоит там полезные навыки, которые ему пригодятся в жизни. Ты же видел список их выпускников — директора, члены парламента, кавалеры всевозможных орденов.

— Ага, — снова говорю я.

Он опять выходит на кухню, чтобы налить себе выпивки. Он чувствует, что я на него сержусь.

— Понимаю-понимаю, — произносит он, выходя из комнаты.

Через несколько секунд он возвращается с открытой бутылкой «Куантро» и спрашивает, не хочу ли я выпить. Я качаю головой.

— Да брось, выпей со своим стариком, — говорит он, но я отвечаю, что мне не хочется. — У нас есть все. Что душе угодно — виски, бренди, портвейн, вино, джин, водка… А может, хочешь пива?

Я снова качаю головой, и он уходит в столовую за стаканом, бормоча себе под нос, как сложно быть отцом. Это начинает меня по-настоящему бесить, потому что он снова изображает из себя мученика, и я поднимаюсь к себе, чтобы не находиться с ним в одной комнате. Тем не менее я слышу, как, продолжая разговаривать сам с собой в расчете на меня, он наливает себе на кухне выпивку: если бы он относился к своему отцу так, как отношусь к нему я… и зачем он только завел детей — толку от них никакого, они только сковывают его по рукам и ногам, поэтому иногда ему хочется все бросить и уехать жить на какой-нибудь греческий остров.

Я запихиваю голову под подушку, чтобы не слышать, но, не вынеся всего этого, внезапно вскакиваю и сбегаю вниз. Выражение моего лица несколько его пугает, и это лишь подливает масла в огонь. С мгновение мы смотрим в глаза друг другу, после чего он заявляет, что собирается ложиться спать, и пытается меня обойти. Но я говорю, что, перед тем как лечь спать, ему придется ответить на один вопрос. Сколько раз еще Чарли должен позвонить в слезах, чтобы он признал, что его не надо было отправлять в интернат? Я еле сдерживаю ярость. Несколько секунд папа беспомощно моргает, но потом к нему возвращается самообладание, и он заявляет:

— О чем ты говоришь? Он же пробыл там всего лишь сутки.

И он ставит ногу на ступеньку. Но я снова повторяю свой вопрос: «Сколько раз?» Его рука замирает на перилах, но он ничего не отвечает, и поэтому я спрашиваю еще раз:

— Сколько раз, папа? Ты говорил мне, что если ему там не понравится, то ты пересмотришь свое решение. Совершенно очевидно, что ему там не нравится. Так сколько раз он еще должен позвонить в слезах?

Еле передвигая ногами, папа начинает медленно подниматься по лестнице. Он выглядит в своем халате таким постаревшим и усталым, что мне даже становится его жалко.

— Я заплатил за год вперед, — не оборачиваясь, отвечает он.

До этого он говорил, что за один семестр. Мне хочется догнать его и ударить, но вместо этого я снова спрашиваю:

— Так сколько раз, папа? — И я продолжаю выкрикивать это снова и снова, доводя себя до бешенства.


11 часов вечера.

Когда мы сегодня с Джеммой делаем нашу обычную остановку, я не могу отделаться от ощущения внутреннего раздрая. Джемма пытается меня подбодрить и внушает, что я должен позитивно мыслить.

— Ты только представь, как нам будет здорово спать вместе в нормальной кровати с простынями, когда ты приедешь ко мне в гости, а не в этом фургоне.

Потом мы играем в игру, когда люди по очереди пишут пальцами на голых спинах друг друга разные слова. Джемма написала на моей спине: «Я по-прежнему тебя люблю», и я догадался. Когда наступает моя очередь, волосы у меня на загривке встают дыбом, потому что на какое-то мгновение мне кажется, что я могу помешать отъезду Джеммы в Шеффилд, если напишу «Выходи за меня замуж».


15 декабря: Через несколько дней нам должны сообщить новые сведения. Живот отекает по-прежнему. Это свидетельствует о том, что химиотерапия не помогла, и маме остается не больше полугода.

Я всегда мечтал о том, как мама станет свидетельницей моего писательского успеха, и представлял, как она будет стоять рядом в день презентации моей первой книги. А теперь она никогда не увидит моих детей и никогда не узнает, что со мной станет.

Вчера вечером я написал ей письмо и оставил его у нее под подушкой, поверх ночной рубашки. Я немного выпил и поэтому, когда писал его, так заливался слезами, как это бывало со мной только в детстве. В результате нос у меня так распух, что я даже испугался. Я совсем забыл, что такое происходит, когда плачешь.

Маляр мистер Уормли начал переделывать кладовку, расположенную рядом с моей комнатой, в еще одну спальню. Он объяснил маме, что готовит комнату для Сары и Роба, когда они приедут к нам на Рождество. А мне он сказал, что это будет спальня для постоянной сестры-сиделки, которая понадобится маме перед самым концом.

Настроение у мамы мрачное и подавленное. Голос звучит глухо, и ничто не вызывает у нее интереса. Думаю, она знает, для чего подготавливается еще одна спальня.


Четверг, 8 апреля

Откуда я мог знать, что нельзя ставить сумку на стол? Из-за этой мелкой оплошности все собеседование идет прахом. Папа со мной не разговаривает, а позвонившая с Багамов Сара осыпает меня упреками.

В каком-то смысле все это очень забавно. Мистер Гриффитс даже ни разу не взглянул мне в глаза и постоянно пялился на мою сумку с сэндвичами, словно внутри нее кишели ядовитые твари. И чем с большим ужасом он на нее пялился, тем с большей опаской начинал на нее смотреть я сам. Под занавес уже казалось, что он задает вопросы сэндвичам, а я отвечаю на те вопросы, которые сэндвичи задают мне.

Я сообщаю мистеру Гриффитсу — то есть сэндвичам, — какой я активный и целеустремленный. Однако я мог не утруждать себя, поскольку единственное, что он обещает, так это — занести мое имя в свой файл.

— Могло бы быть и хуже, — заявляю я папе, вернувшись домой.

Но он почему-то не смеется и обвиняет меня в том, что я умышленно занимаюсь саботажем.

— Вероятно, ты это сделал из-за вчерашнего вечера. Но зачем тебе это надо? Ты причиняешь боль мне, создаешь неудобства для себя. Я уже готов признать поражение — эту битву явно выиграешь ты. Поэтому мне ничего не остается, как перейти к драконовским мерам. Терпение мое лопнуло. Я пытался тебя понять. Но возможно, в данном случае нужно обратиться к более старомодным способам воздействия. Похоже, только они смогут на тебя подействовать.

На мгновение мне кажется, что он собирается меня ударить, но он проходит мимо, подходит к своему столу, берет ручку и лист бумаги со штампом «Морис Голден, шеф-редактор „Долбаного мира“».

Позднее, когда я возвращаюсь от Джеммы, я понимаю, зачем ему понадобились писчие принадлежности, так как он выдает мне на подпись документ, который озаглавлен «Условия пребывания под моим кровом». Он сообщает, что если я откажусь его подписать, то он тут же вышвырнет меня из дома. Документ содержит в себе семь страниц и написан со всеми правовыми формальностями. Я обязуюсь содержать свою комнату в чистоте, проводить меньше времени в ванной, в течение двух недель найти приличную работу, относиться к нему с уважением, прекратить его дискредитировать и обмахивать его страусиными перьями…

— А второго экземплярчика у тебя не найдется для меня? — в шутку спрашиваю я, но он награждает меня лишь суровым взглядом.

— Если ты не понимаешь устную речь, приходится писать на бумаге, — говорит он. — И я предупреждаю тебя, что это не шутка. Теперь все будет не так, как раньше, — добавляет он уже более тихим голосом.

Самое смешное, что я совершенно не занимался умышленным саботажем и действительно хотел получить это место. Не такой уж я никчемный человек. Во всем виновата секретарша. Это она представила мне мистера Гриффитса этаким минотавром, который сожрет меня за то, что я опоздал на десять минут. Позднее я пытаюсь объяснить это папе, но он отказывается меня слушать и лишь произносит своим терпеливо-насмешливым голосом: «Только не называй эту фирму „Суки и Ко“. Эта фирма принадлежит моему приятелю. Прояви хоть немного уважения». Уж лучше бы он на меня накричал.


5 часов вечера.

Доктор Келли направляет меня на ультразвук. Но за эту процедуру надо платить. Когда я рассказываю ему о боли в животе, он с усталым видом снимает очки и спрашивает, нет ли у меня каких-нибудь конкретных подозрений. Я знаю, что он ждет от меня ответа «рак». Тогда он скажет, что все это чисто психологические проблемы, связанные с мамой, поэтому я говорю «нет», хотя и ощущаю какой-то комок, когда ложусь.

Через несколько дней после смерти мамы я позвонил доктору Хиллу посреди ночи, чтобы сообщить ему, что у меня микроинсульт, и похоже, мне этого не забыли. Вероятно, доктор Хилл написал на моей карточке большую букву «И», подразумевая «ипохондрик», так что теперь все автоматически считают, что любые мои жалобы вызваны исключительно психологическими причинами. Они и смотрят на меня соответствующим образом. «Ты — ипохондрик, — говорят их взгляды. — Ты знаешь, что мы это понимаем, но не можем сказать об этом вслух».