Следовательно, он еще вчера знал, что умирает.
Испуганно, быстро прижал Иван руку к груди покойника. Теперь рука сложилась послушно, как деревянный складной аршин. Ужас поднял волосы Ивана, отдельно каждый волосок.
– А я его чуть да не последними словами лаял, мертвого-то… Как же это я не понял? – потрясенно, жалко спросил Иван.– Ребятушки, отите? Егор, Павел Николаевич!
Никто не отозвался. В темноте Иван нащупал лоб покойника, притиснул к нему ладонь – лоб был каменный, холодный.
Иван, вздрагивая в нервном ознобе, срывающимися похолодевшими пальцами не сразу зажег спичку.
Лицо Косты было задумчиво и спокойно, только горькая мученическая морщинка возле губ напоминала о том тяжелом, что он перенес.
Левая бровь и ресницы, пришедшиеся как раз против щели в бревенчатой стенке, запушились инеем, Коста уже остыл.
Иван машинально поправил мертвецу повернувшуюся набок голову и, кутаясь в свой потертый бушлатишко, опустился рядом с ним на нары. Будто нахохлившийся, остроносый, взъерошенный орленок в клетке, в еле брезжущем мутном рассвете ссутулился он над трупом однополчанина.
– Второй…– хрипло, вслух сказал Иван и издал горлом какой-то неопределенный звук, что-то вроде застрявшего в груди кашля.– Кончено. Был Коста.
Уж никогда не поклянется: «Чтобы я усы сбрил» – и никогда не похвалится: «Мы еще ба-алшой ущерб Гитлеру прынэсем… Мы – Кавказ, Калхида. панимаишь?»
Внизу кто-то беспокойно завозился, и Иван, опять вспомнив про людей, крикнул в темноту:
– Кончай валеж! Человек помер.
– Не блажи…– строго сказали из угла напротив.– Чего надрываешься? Что ты его криком-то воскресишь разве?.. Во сне, видать, отошел. Легкая смерть – дай бог всякому. Еще завидовать бы не пришлось,– говоривший помолчал, и только сейчас в этом размеренном скрипучем стариковском говорке Иван узнал песенный голос Егорки Силова.– А ведь, никак, это ты ему про гармонь-то рассказывал? Я ровно сквозь дрему слышал: бубнишь-бубнишь… Или это мне чудилось? И проснуться сил нет, вялость какая-то, сам точно свинцом налит.
Егор еще помолчал и отчетливо, уже своим всегдашним голосом, нимало не заботясь о том, слышит ли его только тот, к кому он обращается, решительно отрубил:
– Думать что-то надо, да. Второй звонок. Загостились моряки, ох, загостились. Как, Павел Николаевич? Выходит, без военкома-то мы, как стадо без козла?
– Думать всегда, парень, надо…– по давней, еще третьяковской привычке отвечать иногда неопределенно и только на то, что нужно ему самому, неспешно сказал Шмелев,– на то и голова тебе придана. Для думы.
Внизу, гремя разбитым стеклом, разжигали переносный фонарь. Светало. Шел второй час пополудни. Глухо вздыхал океан, нагоняя тоску, ломился в берег, выворачивал тысячелетние валуны.
– Загостились, загостились морячки…– перешвыривая тряпье на нарах, ожесточенно бормотал Егор Силов.
25
– Н-ну, даешь голову Геринга! – решительно сказал Иван и выхватил из мутной ржавой жижи селедочную головку. Через минуту он сумрачно поднялся от артельной посудины, отшвырнул ложку.
– Ох, доводят гады, до дубового бушлата… В бачке одиноко кружились серые крупинки, потемневшие капустные листья. Пахло затхлостью, псиной.
Бормоча: «Не принимает душа… аж по ногам пятна пошли… Эх, батько, слышишь ли?», Иван полез на верхние нары. Нары были шершавые, жесткие, вероятно уж никак не мягче старых николаевских.
Знавший сотни песен и на лету запоминающий любой мотив, Иван после расстрела Третьякова особенно пристрастился к старинным острожным песням, которые во множестве знал старый солдат Маркел Корнеич.
Стянешь ты его в овраг, догола разденешь,
Скинешь каторжный бушлат, а шинель оденешь…
– только для себя, забившись в глубь второго яруса, сквозь зубы завел Иван.
– Ну, шинель не обязательно – в Норвегии наш бушлат вернее послужит, чем итальянская шинель…– рассудительно сказал Шмелев, запихивая ложку в щель в стене,– ну-ка, лезь сюда и слушай… Подошло наше время…
Покойник-то Третьяков тебе никогда не рассказывал, как он с каторги у царя ушел? Ни к чему было? Как же ни к чему, когда он и здесь этот вариант предлагал? Ну так вот… Завтра нас опять в дальние каменоломни погонят. Руммель уехал, теперь режим, конечно, как всегда, начнет слабеть. Так мы еще день подождем, пусть конвой обтерпится. Ну, а на . третий… Если в наряде итальянцы будут…
Они долго шептались, совсем неслышные в вечернем гомоне тесной землянки.
Утром перед самым разводом на работу Шмелев сказал только:
– Сегодня. Буки. Итальянцы в наряде. Начинаю, как условлено, я…-и опять переходя на свое засекреченное штурманское наречие, предупредил:-Словом, следите, чтобы не проморгать твердого знака (По своду сигналов «твердый знак» означает: «Адмирал указывает курс»).
…Солнце било отвесными лучами, плавящими лед на склонах. Картинно и грозно рвали снега прокуренные временем гранитные клыки скал.
Океан был искусно отлит из старого голубого серебра, а вдали у горизонта казался синим, как на географической карте. Отвесной стеной поднимался он к небу где-то за третьим ярусом дальних гор, и их хребты мохнато, точно живые, уползали в сверкающую синеву.
После чадных потемок Догне-фиорда все вокруг – и далекий горизонт и ветер – было опьяняющим, кружило голову.
Партия военнопленных работала в каменном карьере – тридцать шесть скелетов в отрепьях всевозможных форм: моряков, летчиков, танкистов – под конвоем четырех неповоротливых пожилых солдат-итальянцев. План покойного комиссара предусматривал еще одно обязательное условие – наличие наклонной плоскости.
Лениво поднимались и обрушивались на породу ломы и кирки – гранит взлетал острыми брызгами. Дощатая дорожка ломано сбегала вниз. Гранит на тачках по дощатым скатам свозили к вагонеткам канатной дороги. Строился тот самый мол для стоянки подводных лодок, на который возлагал столько надежд капитан Хазенфлоу.
Ивана с утра лихорадило от нетерпения, он не спускал мрачно поблескивающих глаз со Шмелева, нагружающего битый гранит в тачку рядом. В наряде стояли одни и те же, давно примелькавшиеся и изученные солдаты.
Спина Шмелева напряженно сутулилась впереди. Капитан-лейтенант, казалось не особенно и напрягаясь, ловко гнал полную тачку под гору.
Могучее майское солнце – старый штурманский сослуживец и союзник всех мореходов – и сейчас было на его стороне. Его косые слепящие лучи ударяли прямо в глаза конвойному.
Еще сверху, от последнего поворота, увидев, что ближний конвоир закуривает, Шмелев вскачь пустил свою тачку под откос. Почти полтонны гранита, увлекая за собой и тачку и каталя, с угрожающим гулом и дробным рокотом понеслись вниз по узенькой дощатой дорожке.
Шмелев почти поравнялся с итальянцем как раз в ту минуту, когда тот, держа винтовку на ремне, переброшенном через локоть, осторожно подносил к смоляным черным усам зажженную спичку.
Кррак! Тачка соскакивает с узенького настила досок и, не замедляя скорости, горным обвалом рушится на конвоира. Солдат не успевает даже вскрикнуть.
Шмелев, оскалясь, рвет у него с локтя винтовочный ремень. Взмах приклада короток и страшен.
Иван, гнавший свою тачку следом за Шмелевым, явственно услышал хруст теменной кости – точно большое яйцо лопнуло.
Когда он, бросив тачку, сзади подскочил к командиру, тот уже рвал с пояса убитого ремень с подсумками.
– Карманы, карманы обшаривай, – не глядя на Ивана, хрипло бросил Шмелев, – им махорку эти дни выдавали-она собакам след перебьет.
Где-то в соседнем коридорчике каменоломни протяжно заголосил второй итальянец. Лязгнул затвор, и тут же над самой головой Ивана выстрелил капитан-лейтенант, крикнув:
– Силов! Подсумки! Черт тебя!.. – и так же раскатисто гаркнул навстречу вывернувшемуся из-за угла коридора седоусому итальянцу: – Куда прешь, дура?.. – выстрелил еще раз, рванул Ивана за рукав: – За мной! Ходу! – и, пригибаясь, коридорчиком, петлями ходов помчался в гору.
Иван, держа в руках кисет и пачку махорки, вынутые из кармана убитого, побежал следом.
Запаленно, с выхрипом дыша, с винтовкой наперевес, нагнал бегущих на повороте Егор Си-лов, пробормотал только: – Н-ну, дали жизни… – и шарахнулся за глыбу гранита. Ошалело визгнула пуля, уходящая рикошетом от скользкой грани камня. Брызнули осколки, острый камешек больно стеганул Ивана по щеке. Но пули уже отставали от их винтящегося вверх бега, и, казалось, солнце, с каждым шагом вырастая, становилось ближе, крупнее, точно само шло им навстречу.
Когда поднялись на скалистый гребень и визгнула первая пуля, выпущенная конвойными уже не панически – лишь бы стрелять, а обстоятельно, с упора, по четко вырезавшимся на синеве небес силуэтам – как в панораме, стали видны только что покинутые зигзаги гранитового карьера.
Конвойные, согнав пленных в кучу, положив их, легли сами и взяли на прорезь прицела первую скалистую ступеньку взгорья.
Обстрел велся методически. Каждый ствол, не вздрагивая, лежал на камне.
А еще ниже от сторожевой вышки бежали двое с овчарками на сворках. Псы рвались вперед, подтаскивая за собой проводников.
Выстрелы будили в горах встревоженное раскатистое эхо, вспухали голубые прозрачные дымки, да ныли, отскакивая рикошетом от скал, шальные пули. Изредка остро брызгали осколки камней.
Заливистый голос овчарки донесло вместе с порывом теплого ветерка, тянувшего снизу, от нагретой земли.
– Придется залечь… Одного положим, у других глаза перекосит, – решительно определил Шмелев, сбрасывая с ремня винтовку.– Ложись, старшины, сейчас мы с этим тиром покончим… Иначе не пройти нам погребешку. На выбор валить будут.
Егор, точно в прицельный станок, уложил винтовку между двух камней и, сосредоточенно морщась, пытался открыть незнакомой системы затвор.
– Что ты ее душишь? На себя дергай! Теперь прижми. Открывай, – отрывисто покрикивал Шмелев, успевший присмотреться ко многим конструкциям затворов. Но выстрелить Егору так и не пришлось.