— А вы читали Маркса? А Ленина? А Сталина?
— Нет… — признался смущенно «Высший принцип», — но как все утверждают…
— Дураки утверждают, дядя! Ты почитай сначала, а потом суди.
Старый учитель был ошеломлен. Он опустил глаза и побледнел. Мне стало жаль этого славного, но наивного добряка. До тех пор голова его была забита платоновскими идеями. Он искренне и убежденно верил, что после Сенеки никто не сказал ничего существенного о нашем мире. Поразмыслив, «Высший принцип» поднял глаза, в упор посмотрел на комиссара и проговорил:
— Прошу прощения. Я действительно сказал глупость. Учение, которое вам дает силу воевать и за нас, — это по-настоящему хорошее учение.
Михаил Константинович был человек глубоко образованный. Перед отъездом в Чехию (его спустили к нам на парашюте) он захватил из дому «Краткий курс истории ВКП(б)». Он пользовался им как руководством, проводя в минуты отдыха беседы с нами, чьи головы были засорены схоластической школьной премудростью. Вечером в лагере, после встречи с «Высшим принципом», Михаил Константинович отвел меня в сторону и сказал;
— Слушай, Володя, надо что-то сделать для старика. Сердце у него молодое…
За четыре месяца жизни в партизанах я заучил две-три сотни русских слов. Михаил Константинович знал примерно столько же чешских. С этим багажом в тот же вечер мы начали переводить второй раздел четвертой главы «Краткого курса» — «О диалектическом и историческом материализме».
— Драгоценные сталинские слова! — говорил Михаил Константинович.
Слово за словом в течение восьми дней мы переписали карандашом в школьную тетрадь этот важнейший документ марксистско-ленинского учения. При ближайшем свидании Михаил Константинович вручил его старику.
— Сталин мудрее Платона, — сказал он с улыбкой и поцеловал учителя, как родного отца.
Я видел, как дрожали сухие руки «Высшего принципа», принимая тетрадь в синей обложке.
Два дня спустя, еще до начала дождливой осенней погоды, наш отряд покинул лагерь. Совершив два ночных перехода вдоль горного лесистого хребта, мы продвинулись на юго-запад и напали на гитлеровцев там, где они меньше всего нас ожидали. Последнюю военную зиму мы провели в непрестанных, почти ежедневных боях. Мы выгнали немцев из лесу и прилегающих деревень. Только к пасхе мы возвратились в наш старый лагерь. Об учителе Малеке всю зиму мы не имели никаких сведений. Михаил Константинович часто вспоминал о нем.
— Ну, как там старик? — спрашивал он меня вечерам у костра. — Думаешь, учится?
— Учится, Михаил Константинович, — отвечал я уверенно.
— Ну, посмотрим… Придет время, возьмем город штурмом, а потом проэкзаменуем старика.
Пятого мая на рассвете наш отряд, увеличившийся за последние недели до четырехсот человек, действительно взял город штурмом. Немецкий гарнизон был разбит. Большинство солдат сдалось буквально в нижнем белье. Только эсэсовцы, застигнутые на вокзале при посадке в вагоны, ожесточенно сопротивлялись, отстреливаясь из тяжелых пулеметов. Мы передали город под охрану революционной гвардии, которая была наскоро сформирована из рабочих и мелких ремесленников под руководством коммунистов. Затем мы мобилизовали все грузовики и помчались на юг вслед за отступающими эсэсовцами, которые поджигали деревни и убивали женщин и детей километрах в пятнадцати от города. Четыре дня, вплоть до девятого мая, мы вели жестокие бои с беснующимся нацистским зверьем.
Благодаря военному опыту капитана Олексинского и геройской отваге Михаила Константиновича, появлявшегося в самых опасных местах и личным примером воодушевлявшего изнуренных бойцов, мы совершили чудо: разбили эсэсовцев, силы которых вдвое превосходили наши. Мы выгнали их из деревни, положили конец их злодеяниям. Учтите, что добрая половина наших людей не обладала никакой военной подготовкой, что многие из нас вначале считали эсэсовцев какими-то неуязвимыми существами, что эти профессиональные убийцы обладали значительно большим количеством вооружения… Но с Михаилом Константиновичем мы не знали ни страха, ни усталости. Его пламенная энергия, его ненависть к врагу вливали героические силы в сердца наших неопытных, но мужественных ребят. Девятого мая в три часа дня мы уничтожили последнюю эсэсовскую шайку.
Стрельба в лесу прекратилась. Изредка только раздавались единичные выстрелы.
Штаб капитана Олексинского расположился на опушке леса, на холме, покрытом низким кустарником. Этот холм называли «Виселичным». Как рассказывали старожилы, полтораста лет назад императорские мушкетеры повесили здесь сто зачинщиков крестьянского бунта.
Километрах в четырех от нас по открытой местности пролегало большое шоссе. Даже простым глазом было видно, как в беспорядке бегут по нему расстроенные автомобильные и танковые колонны фашистов. Они устремились на юго-запад, к американцам. Капитан Олексинский, не отрывая бинокля от глаз, изучал положение. Нам было ясно, что наша задача еще не выполнена и что мы должны ударить по бегущему врагу…
Внезапно Олексинский, отличавшийся невозмутимым спокойствием даже во время тяжелых боев, взволнованно вскрикнул. Мы рвали друг у друга из рук трофейные бинокли.
— Наши! Наши! — кричал Олексинский.
Мы, затаив дыхание и еле держась на ногах, смотрели на шоссе. На дорогу вырвалась мощная колонна серо-зеленых могучих танков с красными флагами на башнях, налетела на задние немецкие машины и с ходу, словно железным кулаком, буквально сметала их с дороги. Фашисты в ужасе сами съезжали в канавы, пытались бежать в поля и луга. Но советские танки, не замедляя хода, расстреливали в упор панически разбегавшихся нацистов.
— Ура! Ура! — кричали мы, чуть не плача от радости, махали шапками и приветствовали русских залпами в воздух.
Никто из нас не заметил, что Михаила Константиновича не было среди нас. Только когда два автоматчика молча поставили у ног Олексинского самодельные березовые носилки, мы разом глянули на них, и сердца наши пронзила острая боль.
Наш комиссар в своей вылинявшей гимнастерке лежал на березовых светло-зеленых ветках с простреленным животом и безжизненно повисшими руками… Какой-то нацистский дьявол пустил в него из укрытия длинную очередь. Глаза Михаила Константиновича были широко открыты, на губах застыла его обычная приветливая и вместе с тем гордая улыбка.
— Смотри, дорогой… — капитан Олексинский приподнял комиссара и приложил к его глазам бинокль.
Видно было, как умирающий собрал все свои силы, чтобы еще раз посмотреть.
— Красное… — прошептал он; казалось, ему стало легче.
Он выскользнул из рук капитана, голова его упала на березовые листья. Последнее, что он увидел в своей жизни, было победоносное знамя его родины.
Крестьяне из освобожденных деревень хоронили павших товарищей на своих маленьких кладбищах. Но комиссара мы хотели похоронить в нашем городе. Капитан разрешил нам. Мы обили деревенскую телегу новыми липовыми досками, покрыли павшего чехословацким флагом, который дал нам деревенский учитель, и, окружив этот катафалк двумя рядами автоматчиков, направились по полевым дорогам в город.
Несмотря на то что этот день, 9 мая 1945 года, был самым торжественным и радостным днем в истории нашей родины, днем окончательного освобождения и начала новой жизни, мы возвращались домой с влажными глазами и жгучей болью в сердце.
В тот же вечер под кустами цветущей сирени в городском парке мы хоронили Михаила Константиновича Водолазова, старшего лейтенанта Советской Армии и комиссара партизанского отряда «Серп и молот». Он лежал в открытом гробу из неструганных досок, сверкавших белизной, и, казалось, улыбался даже после смерти. Сотни женщин и девушек из рабочих кварталов приносили к гробу букеты цветов, преклоняли колени, целовали покойника в ясное чело, как целуют дорогого сына и брата.
В молчаливой, тихо плачущей толпе вдруг увидел я старого учителя. Он пробрался сквозь ряды женщин и шахтеров, приблизился к гробу и склонил голову. Казалось, он никого не видел вокруг себя. В глубокой задумчивости смотрел он на ясное, улыбающееся лицо Михаила. И только когда начался погребальный обряд, он отошел в сторону. Капитан Олексинский произнес короткое надгробное слово. Ему, чьи громовые команды перекрывали шум битвы, сейчас не хватало голоса и дыхания. Я подошел к «Высшему принципу» и прошептал:
— Господин учитель, скажите, пожалуйста, несколько слов от имени населения…
«Высший принцип» посмотрел на меня, словно не узнавая, потом кивнул головой. Он шагнул к гробу и голосом, изменившимся, глухим, но все же проникновенным, доходящим до самого сердца, сказал:
— Клянемся… Клянемся в этот священный час освобождения… перед лицом храбрейшего из храбрых, героя-освободителя… — Его патетически напряженный голос перешел в рыдание.
По команде капитана Олексинского мы дали тройной прощальный залп. В то время как грохотали выстрелы и, медленно кружась, падали каштановые листья, пробитые пулями, сотни женщин и мужчин подняли правую руку. Ладони и вытянутые пальцы светились в наступающих сумерках. И мне показалось в ту минуту, что у всей этой громады рабочих людей одно огромное сердце, какое билось в груди нашего комиссара. И не было в этой массе народа никого, кто не понял бы недосказанных учителем слов присяги: клянемся, что будем достойны великого освободительного дела, что свободу и независимость, за которые была пролита братская кровь советских людей, мы всегда будем защищать; мы клянемся в вечной верности братскому союзу с нашим освободителем — славным советским народом.
Минуты торжественной присяги разрядили скорбную атмосферу. Глаза у всех горели воодушевлением, нежностью и решимостью, все были точно наэлектризованы. Позже я понял, что на этих партизанских похоронах, во время этой недосказанной клятвы, родились новые кадры нашей вышедшей из подполья, окровавленной, но бессмертной коммунистической партии.
Через три дня я уже работал в партийном комитете и принимал заявления о вступлении в партию. Когда я спрашивал людей, в большинстве случаев, рабочих-шахтеров и изнуренных работой женщин, почему они решили вступить в партию, многие отвечали мне так: «Я уже давно собирался… а во время похорон комиссара…» Встречаясь теперь с этими товарищами, честными, самоотверженными, простыми работниками партии, я всегда припоминаю светлый облик Михаила Константиновича.