По субботам он обычно не бывал в министерстве, верный своей старой привычке кейфовать в конце недели над любимыми книжками или отдыхать в своей загородной вилле. Его неделя завершалась заседаниями правительства по пятницам, и этот день был достаточно утомителен: президиум заседал по многу часов подряд — в табачном дыму, в напряженной атмосфере, в постоянном ожидании подвоха со стороны другой партии, в обдумывании очередного маневра. Министр иронически говорил, что заседания по пятницам подобны игре в перетягиванье каната, и любил подчеркивать, что и здесь ловкостью больше добьешься, чем силой. При этом он думал о себе. Он был глубоко уверен в своем исключительном политическом таланте. Отдавая предпочтение классическому образованию, министр в душе сравнивал себя с государственными деятелями Эллады и древнего Рима. Он не только учился красноречию у Цицерона, он приравнивал себя к нему, тратил много времени, придумывая изысканные обороты речи, тонкую игру слов, меткие выражения, изящные лирические пассажи. «Ах, — думал он, — если бы я посвятил себя литературе, какой замечательный писатель вышел бы из меня!» Ранее министр проявлял свое дарование в журналистике (с каким наслаждением читал он до сих пор старые строки, сошедшие с его блестящего пера!), а теперь главным образом — в красноречии. Слова классика о меде, источаемом устами, не были пустой фразой, во всяком случае в применении к нему: когда он слушал сам себя, то не раз почти физически ощущал вкус золотистого, сверкающего, как янтарь, чудесного меда, льющегося тонкой, легкой струйкой. Многие знакомые, особенно дамы, утверждали, что именно так звучал его голос по лондонскому радио в годы оккупации. «Слезы подступали к глазам, сердце таяло, и слушатель даже не обращал внимания на содержание речи, поверьте, господин профессор!» — говорили дамы.
«Я был подобен Одиссею, — отвечал он им нежно модулирующим, трогательным голосом, — и только эфир связывал меня с родной Итакой. Герой, преследуемый враждебными богами и мечтающий увидеть хотя бы дымок родной земли». Разумеется, его волновали тогда и материальные заботы: когда он отправлялся в эмиграцию, пришлось оставить здесь две типографии, три процветающие фабрики, в которые он вложил много денег, свою гордость — газету, ну, и, конечно, приятную тихую виллу на Мораве. К счастью, как ему передали за границу, предприятия в руках «верных империи немцев» не снизили своей доходности, и их экономическое состояние даже упрочилось. Он только опасался, не дойдет ли сюда с Моравы смерч войны, сметая и фабрики, и оборудование. Но и в этом ему повезло: его предприятия, во время войны потучневшие, как овцы, остались нетронутыми, а «верный империи немец» в майские дни перед своим арестом даже прислал ему письмо, в котором заверял, что он честно руководил заводами. Этот человек предлагал свои услуги и на будущее время. Конечно, это было невозможно. Кошицкая программа[22] намечала выселение немцев, и хотя у министра и были свои особые соображения на этот счет, он не мог открыто высказать их. И, кроме того, рабочие заводов сами привели «верного империи» в полицию, найдя его через при дня после освобождения спрятавшимся в квартире возлюбленной. Но министр остался джентльменом по отношению к этому нацисту, в конце концов вполне приличному человеку. В то время он был министром юстиции, и ему легко удалось вытащить милого человечка из когтей органов государственной безопасности, а потом потихоньку до суда сплавить его в Германию первым же транспортом. «Фер плей»[23] — таков был лозунг министра, особенно по отношению к человеку, который столь разумно вел себя в хозяйственных делах.
Но сегодня министр все же пришел в министерство, несмотря на то, что была суббота. Элегантный, замечательно отдохнувший, в прекрасном настроении. А ведь он почти не спал. После вчерашних исключительно важных событий его хитроумная голова почти всю ночь пылала от различных тактических комбинаций — он продумывал этот грандиозный политический план, который они, наконец, провели вчера именно так, как договорились. Он не мог оставаться один, не мог говорить об этом и со своей глупой, хотя и молчаливой женой. Ему хотелось быть среди людей, хотелось быть в штабе, как он говорил, присутствовать на поле боя, хотя бы в министерском кабинете, за министерским столом. Вчера наконец они подали в отставку. Члены его партии и двух других, с которыми они договорились. Двенадцать министров! Словно бомба разорвалась; у премьера-коммуниста, вероятно, земля заколебалась под ногами. И внешняя форма их действий была весьма изысканна. Просто не явились в зал заседаний. Послали туда только один министерский портфель, слабый волосок, на котором висел Дамоклов меч их угрозы. Они надеялись, что премьер поймет и, не решаясь поставить свою партию под угрозу изоляции, размякнет, станет на задние лапки. Разумеется, из этого ничего бы не вышло; они твердо решили довести дело до конца и прижимать к стене премьера и коммунистическую партию, пока те не, испустят дух. Это был психологический трюк, игра на нервах противника. Затем, после долгой паузы, они послали служащего за этим министерским портфелем. Он унес его, и в зале осталось двенадцать пустых стульев. Но за двенадцатью пустыми стульями скрывалась блестящая, тонко продуманная шахматная партия, в исходе которой премьера ожидал неизбежный мат. И министр почти смаковал острый вкус интриги.
Едва он сел за стол, как прибежал секретарь, изображая на своем асимметричном лице преданную улыбку. Министру хотелось вступить с ним в длительную беседу, спросить, что нового произошло со вчерашнего дня, как реагируют господа из правительства, что говорит Прага, которая, по мнению министра, давно уже ждала свержения коммунистического ига. Разве эти славные пражские жители не кричали в прошлом году во время съезда партии господина министра: «До будущего съезда сметем все звезды!»?
Ему очень захотелось произнести речь, развернуть блестящую логическую цепь государственных соображений, но не излишне ли это перед рядовым человеком, который все равно не понял бы всей тонкости дела. Поэтому он только сказал с дружеским поощрением, словно награждая знаком отличия:
— Ну, что, коллега?
— Коммунисты начинают шевелиться, господин министр, — зашептал секретарь, склоняясь перед ним, как кельнер, поверяющий тайны меню. — И некоторые из наших потянулись на Староместскую… извольте себе представить — человек двенадцать, из низов. Готвальд еще ночью сообщил о созыве митинга.
Конечно, министр знал об этом еще в полночь. И это сообщение вызвало у него смех, жемчужный, благожелательный, веселый смех человека, стоящего выше такой ерунды. Боже сохрани, он не собирается недооценивать Готвальда. Уж если так сложилась судьба, что не надолго, пока все будет приведено в порядок, чехословацким премьером стал коммунист, то, в общем, Готвальд из них самый приемлемый. «Это достаточно благоразумный человек, — подумал министр, — не вскакивает, не кричит, терпеливо обсуждает вопрос; видно, он и вправду заинтересован в том, чтобы Национальный фронт продолжал существовать. Но, господи боже, как может он дальше существовать при этой идейной нетерпимости коммунистов, при их неумении идти на компромисс, при их якобинстве — какая нелепость для разумного человека! Если бы они, сидя в своих премьерских и министерских креслах, побольше учились у покойного Тусара, у Бехине, у Габермана[24], тогда можно было бы сохранить Национальный фронт. А разве под этим пышным названием разумный человек не представляет себе что-то вроде новой коалиции, при которой, само собой, надо координировать интересы всех партнеров? Но, с одной стороны, присоединиться к коалиции, — хотя они и избегают этого слова, — а с другой — вести дело к социализации, слоено они всерьез собираются провести — в жизнь то, что обещали на предвыборных собраниях! Нет, господа, так коалиционная политика не делается! Ну, теперь и ей настанет конец. Будет вполне естественно, если коммунисты попадут в то же положение, как и их французские коллеги. Оппозиция, демонстрации, митинги, протесты… Ну да, это именно те проявления их упрямой шахтерской веры, которую они называют политикой».
Итак, господин премьер Готвальд проводит митинг протеста! — Ха-ха-ха! — министр снова разразился смехом и показал тонким пальцем на термометр за окном.
— Сколько там градусов, коллега?
Секретарь услужливо подскочил к окну:
— Двадцать ниже нуля… морозец хороший, господин министр!
«Ну, померзнут товарищи, померзнут! Так им и нужно, если они не понимают, что политика не делается на улице». — Да, коллега, — обратился он к секретарю с изречением, достойным государственного деятеля, — они делают политику на улице! Видно, до самой смерти не понять им, что от сотворения мира политика всегда делалась в кулуарах. Великие дела всегда решаются спокойно, за столом, только романтики… Господин премьер ничему не научился. Остался таким же, как и при первой республике. Романтик!
Министр умолк и слегка усмехнулся, вспомнив, что однажды и сам он был вовлечен депутатом парламента Готвальдом в романтическое дело. Это было в тридцать восьмом, в дни сентябрьского кризиса. Собственно говоря, разумный человек должен был бы сразу понять, что Британия с Францией имеют серьезные причины не желать войны… и хотят ликвидировать кризис без кровопролития. Ведь Чехословакия не играла особой роли в жизни Европы… об этом Черчилль сказал Рипке еще тогда, в тридцать шестом. Конечно, Запад не мог допустить, чтобы Чехословакия стала троянским конем, на котором коммунизм въехал бы в Европу… Ну, разумеется, министр признает, что он тогда не понимал всех тонкостей империалистической политики. Если бы в то время у него были такие связи с Англией, как сегодня… тогда, конечно, другое дело! Но он был только депутатом, в партии играл второстепенную роль и не имел информации из первых рук. Ему показалось, что Запад ничего не имеет против решительной политики Чехословакии, что пришла пора свергнуть коалицию аграрников и создать новую, несколько более левую.