Но он мгновенно вскочил, отшвырнул от себя жандармов сильными руками, внезапно нагнулся и ударил одного из них головой под ложечку. Казалось, что он спасется, скроется в густой ощетинившейся толпе рабочих.
Власта радостно вскрикнула: «Не сдастся, убежит!»
Но жандарм подставил ему ногу. Лойин споткнулся, снова упал, и на него навалились жандармы. Они одолели его тяжестью тел, и хотя он напрягал все свои силы, сбросить с себя жандармов не смог. Когда он поднялся, на руках у него были надеты наручники.
— Не сдавайтесь! Продолжайте борьбу!.. — крикнул он напоследок, прежде чем ему успели заткнуть рот.
За призыв прекратить работу ему дали три месяца тюрьмы.
В течение этих девяноста двух дней Власте казалось, что внутри у нее кусок раскаленного железа, что ее сжигает какое-то ужасное пламя. Каждый вечер она ходила под решетчатыми окнами тюрьмы. Может быть, он смотрит на меня? А может, и видит, да не узнает…
— Когда Лойин выйдет на волю? — спросила она, угостив часового папиросами.
— Зачем это тебе нужно знать? Видно, демонстрацию готовите?
— Нет. Я… Я… его милая!
Она ужасно покраснела от этого вранья, думала, сгорит со стыда.
— Милая? Вот здорово! Соскучилась, что ли? Ну так приходи вечером, в шесть…
У нее подкашивались ноги от необычайной слабости, когда Петр вышел из тюремных ворот. Как же я подойду к нему… смутилась она, окаменев, как соляной столп. Казалось, он заметил ее с первого взгляда.
Он открыто, от всего сердца улыбнулся, как будто шел с вечеринки, а не из заключения. Из кармана по-прежнему выглядывал синий термос, с которым его арестовали. Как будто он забыл его в кармане. Лойин подошел к Власте, подал ей руку и весело спросил:
— Так это ты меня ждешь?
Она потупила голову, не в силах произнести ни единого словечка. Ее сотрясала до кончиков пальцев, которые он держал в своей руке, странная лихорадочная дрожь.
— Так это ты моя милая?
Она молча кивнула ему и тут же перепугалась. Боже, какая я дура, он засмеет меня, бросит с позором посреди рынка! Но Петр взял ее под руку:
— Ну так пойдем, проводи меня немного. Мне еще очень далеко идти.
— Вы не здешний?
— Какое там! С реки, из самого Непршейова! На краю света! А чего это ради ты мне «вы» говоришь? Ведь мы, как-никак, товарищи по борьбе.
Обрадованная Власта молча кивнула. Да, товарищи, такие, каким был отец! И я — твоя подружка! Слова старой песенки вдруг зазвучали в ее сердце:
Не кружись кленовый лист
Осенью ненастной.
Милый мой социалист
Самый, самый красный.
— А тебе там не было… страшно? — спросила она его робко.
— Почему страшно? У меня там минутки свободной не было. Я столько там передумал, привел мысли в порядок. Жаль только, что не разрешили мне читать порядочные книги. У них там одни марианские календари… насчет того, как бедная девушка с помощью девы Марии достигает супружеского счастья…
Когда они дошли до соснового лесочка за городком, он остановился, неожиданно взял ее за обе руки:
— Ты работаешь на канатном заводе, так ведь? Вы проиграли… эти негодяи социал-демократы поспешили сорвать забастовку. Это не беда, девочка. По крайней мере, вы научились кое-чему… кому верить, кому не верить!
Она не знала, что на это сказать: она стыдилась, что такая глупая.
— А ты чья, собственно говоря, товарищ?
— Тибурцова. Папаша тоже был шахтером.
— Дочка товарища Тибурца, который погиб в двадцатом?
Оба помолчали, как будто тень покойного прошла между ними. Они сели на опушке леса среди вереска, который только что начинал цвести первыми мелкими колокольчиками, молча смотрели на городок, над которым плыли облака темного дыма из шахт.
— Видишь, как обращаются с нами, коммунистами. Нас арестовывают, расстреливают, но не могут убить в нас решимость переделать жизнь. Товарищи умирают, но бессмертная мысль живет. Нам предстоит еще много усилий, кровавой борьбы, но мы хорошо знаем, что наступит день, так же, как он наступил в России, когда мы победим. И после этого, девочка, после этого мы построим прекрасную, радостную жизнь! Уже твои дети — вот увидишь! — будут жить при социализме. В Советском Союзе — первая социалистическая пятилетка. Там строят новые заводы, новые шахты, огромные плотины и электрические станции. И везде хозяйничает рабочий класс У них, у советских рабочих, мы учимся. Мы научимся у советских товарищей и еще кое-чему другому: как создать подлинное человеческое счастье на вечные времена…
В эту минуту «а его щеках вспыхнул румянец, расширившиеся зрачки смотрели куда-то вдаль, точно видели это прекрасное будущее, о котором он говорил.
— Видишь ли, над нами смеются, говорят, что мы фантазеры. И отчасти это правда! Мы мечтаем, от всего сердца мечтаем о том, что должно быть и что будет. Но мы умеем бороться за то, о чем мы мечтаем!..
Власта Лойинова поднимается от последней коровы с подойником, наполненным теплым вспенившимся молоком. Лицо ее горит от волнения так же, как и тогда в сосновом лесу за городом.
Новая жизнь уже пришла, Петр! Двери в завтрашний день распахнуты настежь. И у нас уже есть своя социалистическая пятилетка. И мы уже взялись за самое трудное: за деревню. С непршейовских полей исчезли межи, а сегодня у нас есть и скотный двор, кооперативный скотный двор! Да, мы строим социализм! Ты видел, наверно, это своими проницательными, смотрящими в далекое будущее глазами, прежде чем навсегда померкла вспышка последнего взрыва! Ты ощупывал эту новую жизнь, держал ее в руках, прежде чем вы бросили последнюю гранату в груз взрывчатки!
Молоко шумит, кадушка полна. Теплый, приятный запах овевает Власту Лойинову. Так пахнут маленькие дети, приходит ей в голову, так пахли мои, петровы, дети, когда я кормила их грудью. И один за другим, такие различные и все-таки в чем-то похожие на своего отца, они проходят перед ее глазами.
— У тебя сын — ударник, — тихо шепнула Власта, когда весенним вечером в темноте остановилась на минутку у памятника, на котором написано имя Петра.
— Он радует меня… и ты бы радовался! Я никогда не падала духом, не пришла в отчаяние даже тогда, когда товарищи пришли ко мне сказать, что ты до конца выполнил свой долг. А сегодня, сегодня я даже не печалюсь. Так должно было быть. В каждой битве есть павшие воины… но коммунизм живет. И наши дети… увидишь!
Она невольно улыбнулась той уверенности, которую она в себе чувствовала… Она не заметила даже, что какой-то человек идет вдоль стены. И только когда он был уже за ее спиной и песок под его ногами заскрипел особенно отчетливо, она испуганно обернулась.
— Никак… к покойнику ходят поговорить? — послышался в темноте звучный, но невеселый голос. Власта узнала Войту Драгоуна, которого Шмерда месяца три назад рекомендовал кооперативу как агронома.
— Ах, это ты… а я подумал, что милая ждет здесь милого…
Он остановился около Власты.
— Ну что, пришла рассказать покойнику, как вы дело ведете в Непршейове? — Животная злоба чувствовалась даже в голосе.
Ей не было надобности пускаться с ним в разговор, но она не удержалась:
— Как ведем? Ведем отлично, не беспокойтесь!
Ей не хотелось уходить первой: пусть не думает, что она бежит от него, что от его злобы она струсит или растеряется. Но Драгоун тоже не торопился уходить. Он оперся о прочный угловой столбик ограды и кивнул в сторону могилы:
— А может быть… покойник… удивился бы тому… до чего вы сегодня дошли. Он боролся за свободу… а вы — за что? Счастье его, что он спит… А если бы встал сегодня… у него бы, вероятно, голова закружилась!
Он говорил это медленным, глухим голосом, ненависть звучала В каждом его слове. Власта впервые слышала, что он так откровенно говорит, но все же она не удивилась. Власта давно уже знала, что ненависть должна когда-нибудь выйти наружу, это кулацкая порода, алчущая и жаждущая частной собственности, порода людей, которые готовы были придушить под периной родного отца, ушедшего на покой, чтобы не давать ему лишнюю мерку ржи, люди, которые доводили до самоубийства собственных детей, чтобы только к клочку земли присоединить еще один. Нет, такие сами не уступят, если на них не нажать как следует — и не один раз!
К этому Власта была уже давно готова. Но она никак не ожидала такой подлости: кулаки не боятся использовать память о Петре, они хотят извратить то, чему учил Петр, пробуют, не удастся ли неожиданным нападением вырвать у Власты хоть одно неуверенное, растерянное словечко, которое потом, как соль, они могли бы швырнуть в глаза непршейовцам, Петр Лойин мешает кулакам, и мертвый он стоит им поперек дороги. Если бы они могли сказать тем, кто снимает шапку перед гранитом, на котором высечено имя Петра: «Нет, Лойин представлял себе все по-другому, это был не такой коммунист…»
Кровь вскипела в ней от этой подлости:
— Ваше счастье, что Лойин спит! Он был бы пожестче, чем все мы вместе взятые.
Драгоун коротко и злобно рассмеялся;
— Нас голыми руками не возьмешь!
Продолжать разговор теперь не стоило. Она отвернулась от кулака и направилась наискосок через темную площадь к своей хате. Она чувствовала, как пылают ее щеки, как в жилах забурлила кровь; нужно, нужно ненавидеть, если человек хочет любить по-настоящему.
Молнией блеснуло воспоминание о том, что было в то время, когда ей не исполнилось и семнадцати и она впервые пришла в Непршейов невестой каменотеса, которого выгнали с работы. Она выросла в рабочем квартале, в бедности, полной солидарности, где товарищ поддерживал товарища, где жены шахтеров делились даже солью для водянистой похлебки:
«Вот возьми, занеси Карасковой, — говаривала ее мать, если приносила с поденщины какую-нибудь лишнюю краюшку хлеба, — у нас все равно зачерствеет, а у нее четыре сорванца!»
А в Непршейове в первый же день Власта наткнулась на богадельню для престарелых батраков, искалеченных работой, отощавших от голода и напоминающих живые скелеты.