Знание и окраины империи. Казахские посредники и российское управление в степи, 1731–1917 — страница 30 из 66

е достойным объектом развития. То, что описывается в настоящей главе, – слияние местных знаний и новых научных открытий в применении к спорам о будущем степи, – оставило за своими границами другие системы мышления и знания.

Самая влиятельная критика с казахской стороны содержалась в творчестве поэтов эпохи зар заман («лихолетья», или «скорбных времен»), самыми известными из которых были Шортанбай Канайулы (1818–1881), Мурат Монкеулы (1843–1906) и Дулат Бабатайулы (1802–1871). В течение сотни лет об этих акынах не было официальных положительных отзывов. Если они и упоминаются как факт истории русского империализма в степи или казахской литературы, то их карикатурно изображают как «идеологов феодальной верхушки», которые отрицательно относятся ко всему новому в экономике, политике и культуре казахского общества своего времени [Дюсенбаев 1979: 57; Бейсембиев 1951: 96][279]. Это ошибочный подход. Скорее, произведения этих поэтов, устно распространявшиеся по степи, представляют собой альтернативный взгляд на отношения между казахами и Российской империей – взгляд, который, судя по его «широкой популярности», вероятно, разделяли многие [Дюсенбаев 1979: 59]. Если многие русскоязычные казахи-посредники рассматривали экспансию в степь и как несчастье, и как новые возможности, то акыны эпохи зар заман считали ее исключительно несчастьем. В их изложении степь до завоевания представляла собой сплошную пастушескую идиллию, полную сказочных богатств: «На предгорьях, как тучи – стада ⁄ И звенели копыта, как дождь, ⁄ Табунов лошадей не сочтешь![280]» (М. Монкеулы) [Поэты Казахстана 1978: 253]. Однако нравственный и духовный упадок сделал казахов легкой добычей для русских (буквально у Шортанбая: «Русские… – это орел [беркут], мы – лиса»), разрушил эту идиллию почти без надежды на восстановление [Дэуггов 1993: 111]. Шортанбай зашел так далеко, что придал русской экспансии и ее последствиям эсхатологическое звучание, предвещая приближение конца времен (акыр заман) [Там же: 112]. Короче говоря, приход русских был для казахов исторической катастрофой, и им оставалось только одно – оплакивать прошлое.

Если читать между строк официальные документы, прославлявшие достижения царской цивилизации и образования, ясно видно, что такие настроения были характерны не только для поэтических жалоб акынов. Цели регулярных призывов со стороны казахов и русских бороться с казахским невежеством очевидны, но сам факт повторения этих призывов говорит о том, что те, к кому они были обращены, едва ли воспринимали их[281]. Например, редакторы КСГ, высказывая недовольство тем, что в Омске, резиденции степного генерал-губернатора, казахи открыли мусульманскую начальную школу без каких-либо планов обучения русскому языку, изображали это как неудачную полумеру[282]. Однако это можно с такой же легкостью истолковать как воплощение альтернативного взгляда на формы образования и знания, которые основатели этой школы считали ценными. В целом явное численное превосходство исламских школ над русско-казахскими школами само говорит в пользу такого толкования [Тажибаев 1962: 276–277]. Это не было ни активным сопротивлением, ни безнадежной ламентацией в духе акынов зар заман, но многие казахи, безусловно, не были убеждены в том, что Российская империя и ее институты предлагают им что-то полезное.

Собственно говоря, достаточно многие царские администраторы не видели смысла в том, чтобы цивилизовать и развивать степь и другие приграничные земли, и не считали, что вложенные средства и затраты окупятся. На примере Туркестанского генерал-губернаторства Д. Брауэр описал конфликты между чиновниками-реформаторами и теми, кто видел в регионе исключительно вечную опасность, справиться с которой мог только строгий военный режим [Brower 2003]. В степи разные губернские начальники также придавали «цивилизационным» проектам совершенно разное значение. Так, в Тургайской области, где работал И. Алтынсарин, система образования по всем показателям значительно превосходила уровень Акмолинской и Семипалатинской областей, где в 1890-е годы школьное образование оставалось в том же состоянии, в каком было в 1860-е [Субханбердина 1994: 474].

П. Чаттерджи представил эти стратегии управления как две стороны одной имперской монеты, а именно как «педагогику насилия» и «педагогику культуры»: обе имплицитно присутствовали в многоликой, живучей практике имперской власти [Chatterjee 2012: 185–263]. В целом это утверждение трудно оспорить, но оно не проясняет, а, скорее, затемняет мотивы, по которым имперские администраторы и их подданные были готовы сотрудничать друг с другом. Большой шатер под названием «империя», как в Казахской степи, так и в других местностях, потенциально вмещал в себя самый разный жизненный опыт и разные результаты. Чтобы оценить роль местных знаний в обсуждении будущего степи, необходимо цивилизаторские взгляды на имперское правление от их противоположности.

Отношение к степи как к очагу опасности, который следует держать под контролем, а не как к месту осуществления цивилизаторской миссии, – образ мысли, имевший давнюю историю среди русских властей, – нашел новую поддержку в некоторых академических кругах, особенно в области физической антропологии, находившейся тогда на подъеме[283]. Два антрополога – В. Д. Тронов (врач Зайсанского района Семипалатинской области) и Н. Л. Зеланд (наблюдавший казахов Старшего жуза в Семиречье) – независимо друг от друга пришли к поразительно схожим выводам об объекте своих наблюдений[284]. Оба выражали невольное восхищение благородно-диким нравом казахов, отмечали их острую наблюдательность и, как они утверждали, колоссальную физическую выносливость [Тронов 1891: 10]. Но эти примитивные инстинкты сами по себе были всего лишь немногочисленными положительными следствиями убогих условий, в которых существовали казахи. По словам Тронова, казахи стояли «на очень низкой ступени развития» [Там же: 7], весь их ум был направлен на удовлетворение «чисто животных потребностей», у них не было ни интеллектуальных занятий, ни организованной промышленности, ни интересов, «помимо чисто пищеварительных», при этом их отличала «феноменальная лень» [Там же: 9]. Неизбежными результатами этого примитивного образа жизни были невежество и шокирующая безнравственность, что проявлялось, прежде всего, в широком распространении сифилиса. Зеланд точно так же причислял казахов к первобытным народам мира, объяснял проблемы, с которыми сталкивалась Большая орда, ленью и невежеством людей и особенно мрачно смотрел на их убогий и беспорядочный домашний быт [Зеланд 1885: 19, 20, 25]. Для обоих культурный уровень наблюдаемых ими кочевников далеко отставал от остального цивилизованного мира.

Пока что в этом нет ничего неожиданного – как мы увидим, взгляды как казахов, так и русских «цивилизаторов» также основывались на искусственно сформированных представлениях об отсталости казахов. Вывод Зеланда, однако, был столь же поразителен, сколь и враждебен любому цивилизационному проекту: поскольку «следует киргизу настоящего исторического периода отвести место позади культурных народов не только по количеству фактических знаний, но и по способности к приобретению и возделыванию их», незаметно, чтобы их просвещение, длящееся уже около полустолетия, «приносило осязательные плоды» [Там же: 72]. В отличие от Японии (классический случай), продемонстрировавшей способность «азиатов» к развитию, с точки зрения эпохи fin-de-siecle Казахская степь всегда была отталкивающей. Согласно этому образу мыслей, невозможно было оживить то, что никогда не было живым. Никакое регулирование или политика не могли преодолеть изначальную отсталость степи. Ею можно было только управлять.

Таким образом, для сближения интересов казахских посредников и царских чиновников в Сибирской степи не было никаких внутренних причин. Для многих, очевидно, ближе к норме были взаимная непримиримость и сохранение различий. Выбор иного курса действий требовал как институционального пространства, так и интеллектуального труда.

Пространства сближения

Едва ли удивительно, что в иерархическом мире Степного генерал-губернаторства (в 1882 году пришедшего на смену упраздненному Западно-Сибирскому генерал-губернаторству) институты, сближавшие русских и казахских реформаторов, основывались на государственных расчетах. Публикации как в КСГ, так и в различных краеведческих изданиях основывались на том, что местные губернаторы и генерал-губернаторы понимали как высшее благо русского империализма в степи. Однако у разных губернаторов были совершенно различные цели, и привлечение казахов к участию в их достижении не было само собой разумеющимся. Таким образом, пространства сближения, созданные в степи чиновниками, учеными и немногочисленными местными казахами, были хрупкими и зависели от взаимной доброй воли, конкретных форм авторитета и общности интересов.

КСГ была создана Г. А. Колпаковским (1819–1896), первым степным генерал-губернатором, но особенно процветала она под руководством его преемника, барона М. А. Таубе (1826–1910). Первоначально газета была приложением к «Областным ведомостям» Акмолинской губернии, впоследствии стала прилагаться также к официальным газетам Семипалатинской и Семиреченской губерний. Издаваемая на двух языках (на русском и казахском с использованием арабского алфавита), содержавшая как «официальный» раздел (новые постановления и распоряжения), так и «неофициальный» (общественные комментарии и статьи), она была доступна в виде годовой подписки со скромной ценой в два-три рубля[285]. В первом, новогоднем номере за 1888 год редакция рассказала о ее широкой сфере охвата: