очевому скотоводству, ссылались на свою бедность, чтобы получить участок под земледелие или отвоевать землю в спорах внутри волости или уезда[493]. Тем не менее все эти жалобы демонстрируют внутреннюю последовательность и полностью согласуются с более откровенными оценками действий переселенческих ревизоров, сделанными до и после восстания 1916 года[494]. Если некоторые казахи хорошо приспособились к переселению и преуспели при сформировавшейся вокруг них разветвленной новой бюрократии[495], занявшись земледелием или торговлей, то другие потеряли хорошую землю и ценную собственность в результате изъятия или испытали насилие или унижение во время и после прибытия поселенцев. Как бы то ни было, высшие показатели, которыми мы располагаем, указывают на то, что если бы царское правление пережило Первую мировую войну, жизнь скотоводов продвинулась бы еще дальше по хрестоматийному пути «высокой современности». В одном из внутренних предложений, поступивших в Переселенческое управление из Семиречья, говорилось о «сплошном и принудительном» землеустройстве казахов и как о средстве удовлетворения их потребностей, и как о способе создать новые гигантские излишки для поселенцев[496]. За пределами этого устрашающе технократического института, на совещании 1911 года в Семипалатинской губернии, было предложено создать в центре степи отдельную область, непригодную для земледелия, и населить ее исключительно казахами-кочевниками, оставив за собой районы, более подходящие для нужд поселенцев и казахских земледельцев. Несколько лет спустя представители Временного правительства сочли это предложение достойным дальнейшего рассмотрения[497]. Коротко говоря, несмотря на целый ряд аргументов «против», поступавших сверху и снизу, к 1910-м годам в некоторых царских институтах сформировалось такое сочетание политических приоритетов и уверенности в своих знаниях, что у переселения (и одновременно у перехода казахов к оседлости) уже не было пути назад. Тем самым они создали также экономические и демографические предпосылки для восстания.
Прогресс, гражданственность и «третьеиюньская» система
Для казахов возможность выражать недовольство тем, как ими управляют (при решающей роли переселения), и оставаться юридически равноправными участниками имперской политической системы длилась недолго. Столыпинский парламентский переворот 3 июня 1907 года закрыл этот вопрос, и, несмотря на энергичные и изобретательные попытки казахов найти новые способы участия в политике, он оставался закрытым вплоть до 1917 года. Кажется маловероятным, что Столыпин и Николай II, надеясь создать более сговорчивую Думу, которая облегчила бы их реформы сверху вниз, сознательно намеревались вызвать раздражение среди населения входившей в состав империи Средней Азии – или, по крайней мере, что они считали риск серьезным или значительным. Но так же трудно поверить, что решение об исключении степи и Средней Азии было принято случайно. Несмотря на то что в «Манифесте о роспуске Государственной думы, о времени созыва новой Думы и об изменении порядка выборов в Государственную думу» отдельно указывалось, что эта Дума «должна быть русскою и по духу», он предусматривал по крайней мере символическое представительство национальных меньшинств; лишь в тех «окраинах Государства, где население не достигло достаточного развития гражданственности, выборы в Государственную думу должны быть приостановлены»[498]. Этот туманный язык околичностей трудно истолковать однозначно. Завеса приоткрывается, если сравнить между собой научные и административные тексты, а также сопоставить группы, получившие символическое представительство, с теми, кто не получил никакого: исключены были Средняя Азия и степь, так как сочетание кочевого скотоводства и ислама делало регион одновременно слаборазвитым и опасным.
Если, как отметил историк П. Верт, одним из последствий кавказских войн стала в Российской империи очередная волна исламофобии, то Андижанское восстание 1898 года подняло ее на новый уровень истерии [Werth 2002: 181; Бабаджанов 2009: 160–161, 191–192]. Исследуя распространение параноидальных слухов, которое началось после восстания, А. Моррисон справедливо отметил, что оно «бросило очень длинную тень на отношение туркестанских официальных лиц к исламу», на долгие годы посеяв среди чиновников и поселенцев страх и враждебность [Morrison 20126: 286]. При значительном содействии со стороны востоковеда и политика В. П. Наливкина новый генерал-губернатор Туркестана С. М. Духовской в специальном докладе «Ислам в Туркестане» доказывал, что восстание продемонстрировало несостоятельность правительственной политики невмешательства в религиозные дела в Туркестане [Духовской 1899][499]. В переписке со своим непосредственным начальником, военным министром, он высказывался еще прямолинейнее: по его мнению, Туркестан был единственной имперской окраиной, где религиозные дела инородцев оставались без всякого надзора, и опасные последствия не замедлили подтвердиться[500]. Он рекомендовал программу изучения и активного наблюдения за туркестанским исламом и мусульманами, в особенности за суфизмом, который казался особенно подозрительным и неблагонадежным[501].
Эта паника, во время которой подтвердились все худшие опасения давних исламофобов, имела значительные последствия и за пределами Туркестана. Правда, программа Духовского не получила в Санкт-Петербурге того отклика, на который он надеялся. С одной стороны, Департамент духовных дел иностранных вероисповеданий Министерства внутренних дел отклонил как его предложения, так и продолжение политики игнорирования[502]. Могущественный министр финансов С. Ю. Витте систематически отрицал, что Андижан – это только симптом более серьезной социальной болезни и что государственная политика в области религии может основываться на чем-либо кроме терпимости[503].
С другой стороны, местные и вышестоящие должностные лица, связанные с Военным министерством, в массе своей решительно поддерживали точку зрения Духовского на андижанские события. Дознаватели считали, что в восстании виноват «мусульманский фанатизм», и предлагали активные меры, направленные против более серьезной опасности – дальнейшей исламизации степных казахов[504]. Верхушка Военного министерства настаивала, что все правительственные органы должны ясно дать понять: они не потерпят, чтобы религия, исповедуемая туземцами, преследовала политические цели[505]. Эти опасения долго не ослабевали и после Андижана[506].
Более того, в одном из самых осязаемых продуктов краткого правления Духовского в Туркестане, «Сборнике материалов по мусульманству», самые резкие антимусульманские воззрения были представлены как действенные орудия управления. Например, том, посвященный хаджу, опирался на писания известного своим фанатизмом миссионера М. А. Миропиева, выпускника Казанской духовной академии[507]. Страхи Миропиева, связанные с исламом, были и глубоки, и широки. Как отмечает историк М. А. Батунский,
он опасается не только укрепления ислама в среде его вековечных исповедников, не только распространения процесса мусульманизации на «язычников», но и возможности вступления на «ложный путь» если не всего, конечно, русского народа, то уж наверняка того громадного множества его представителей, которых судьба закинула в разного рода национальные окраины [Батунский 2003, 2: 363].
Здесь не было места беспристрастному анализу проблем, которые ислам представлял для современной российской жизни. Помимо того, что «Сборник материалов по мусульманству» пестрит ссылками на Миропиева, опусы последнего заняли важное место в списке изданий, рекомендованных Духовским для распространения в канцеляриях и библиотеках в качестве справочных материалов[508]. Этот список заодно может служить настольным справочником по самым параноидальным антиисламским трудам и авторам Российской империи, в частности, в нем присутствует сочинение А. Агрономова о джихаде [Там же: 225–239]. Список нес на себе тяжелый отпечаток Казанской духовной академии: в него входили многочисленные выпуски издававшегося в Казани «Миссионерского противомусульманского сборника», где «публиковались полемические статьи, которые были призваны помочь духовенству в деле обращения мусульман в христианство или убеждения отступников в том, что они должны вернуться в лоно Церкви» [Джераси 2013:118], а также комментированный перевод Корана профессора Г. С. Саблукова, служивший, по выражению Е. А. Малова, ученика Саблукова, «первым источником не только для ознакомления с мухаммеданством, но и для борьбы с ним» [Там же: 115]. То, что Духовской придерживался именно таких позиций, означало, что в чиновничьих кругах Туркестана циркулировали сомнительно обоснованные страхи перед панисламизмом и непримиримой враждебностью ислама к православию. Когда 25 экземпляров «Сборника» были присланы степному генерал-губернатору М. А. Таубе (получившему в придачу и «Ислам в Туркестане»), эти взгляды распространились и там – Таубе добросовестно переслал книжки районным администраторам[509]