Знание и окраины империи. Казахские посредники и российское управление в степи, 1731–1917 — страница 9 из 66

[62].

Итак, представление о природных условиях Казахской степи, возникшее в работах царских ученых и путешественников ранних периодов, сочетало в себе определенность и неоднозначность. Хотя примерная классификация природы этого огромного и разнообразного ландшафта казалась очевидной, причины и значимость различий в целом были менее ясны. Однако, если степь казалась бесперспективной для жизни, к которой привыкли царские наблюдатели, она представлялась хорошо подходящей для другого набора социальных и экономических практик, а именно кочевого скотоводства. Оно, в свою очередь, выделялось как ключевой факт жизни казахов, фактор принципиальных различий между ними и государством, которому они присягнули, и потенциально серьезное препятствие для реализации царских амбиций в степи.

Настоящее: люди

Казахи были далеко не единственным кочевым народом среди подданных Российской империи. Тем не менее их диковинные привычки вызвали множество комментариев и спекуляций со стороны наблюдателей, не привыкших к сезонным кочевьям казахов и их опорным социальным структурам. В глазах империи, даже на этой ранней стадии, понятие кочевничества было весьма многогранным и подразумевало адаптацию к природным условиям, цивилизационный маркер, средство социальной организации и фактор, с которым приходилось иметь дело в вопросах дипломатии и управления. Оно считалось определяющим для казахских институтов и поведения казахов, и поэтому нерешенный вопрос, смогут ли они, учитывая окружающую среду и их характер, жить иначе, определял восприятие их будущего в империи.

Общеизвестно, что кочевники – достаточно каверзная проблема для современных государств: легкость, с которой они проскальзывают сквозь границы, проведенные государством, и избегают институтов надзора, которые государства чают создать, – почти расхожая истина [Scott 2009: 6].

Разумеется, до XIX века нигде в мире не практиковались всеобщие переписи населения, но царские наблюдатели считали особенно трудным производство знаний о людях «полудиких, которые… беспрестанно переносят с места на место жилища свои и которых одно слово “перепись” может привести в волнение» [Левшин 1832,3:6]. Таким образом, именно кочевой образ жизни местного населения, а не общая слабость «фронтирного государства», был причиной скудости имеющихся данных о численности и благосостоянии казахов. При оценке численности населения основное внимание уделялось количеству боеспособных мужчин, которое каждый жуз мог выставить на поле битвы, и даже эти цифры сильно варьировались: от 30 до 70 тыс. человек в Среднем жузе; примерно 30 тыс. в Младшем жузе (хотя под наблюдение попали только 20 тыс.); даже в маловероятном случае, если бы два жуза полностью объединились, общая численность составила бы 100 тыс., а то и меньше[63]. Еще менее надежными были сведения о благосостоянии кочевников, которое сторонние наблюдатели могли оценить только в порядках величин и в общих чертах. Казахи, как представлялось, были далеко не так богаты, как (по их собственным утверждениям) в прежние времена [Левшин 2005: 155], но верхушка их все еще держала огромное количество скота: 1000–3000 овец и «часто» 1000–2000 лошадей [Рычков 1887:198–199,208-209][64]. На основе этих статистических данных складывалось расплывчатое представление о малочисленном населении, ведущем кочевой образ жизни; некоторые чрезвычайно богаты, другие настолько бедны, что даже не имеют скота и не могут кочевать[65].

Из-за смены времен года и скорости, с которой домашний скот поедал траву, казахи совершали несколько крупных кочевий в год. Ханыков описал это своим витиеватым слогом:

Когда солнце весенними лучами освободит Северные Степи от снегового савана и вызовет из обновленной земли на короткую жизнь сочные травы, Киргизы и стада их спешат запастись силами, чтобы переносить тяжкие ощущения прочих времен года. Но довольство их продолжается недолго. В начале мая самые привольные части степной поверхности редко когда не представляют печального вида желтой равнины, покрытой пригоревшею от солнца травою; тогда Киргизы еженедельно должны переносить свое легкое жилище с места на место и, скитаясь по берегам речек и ручьев, только беспрестанною подвижностью спасать стада и себя от голодной смерти [Ханыков 1844: 56].

Осень тоже была засушливым периодом, в который люди были заняты подготовкой к зиме – времени ограниченной мобильности, самому тяжелому и опасному времени года. В этом смысле надежными не были даже владения самых богатых кочевников: все зависело от наличия или отсутствия препятствий к передвижению и от капризов природы.

Хотя на «оседлый» взгляд сезонные кочевья могли выглядеть всего лишь беспорядочным блужданием, некоторые авторы царского времени достаточно хорошо понимали принципы, на которых основывалась система. С одной стороны, связи между отдельными жузами и конкретными территориями казались им более прочными, чем это сложилось исторически: Младший жуз занимал Оренбургскую степь и земли, граничащие с Каспийским морем, Средний – Сибирскую степь, а Старший имел пастбища в Семиречье и на территории современного Синьцзяна [Рычков 2007: 195][66]. С другой стороны, они считали, что род как подразделение жуза служил главным принципом структурирования казахской жизни, в том числе во время пастбищных кочевий, и имели четкое представление о предпочитавшихся этими родами летних и зимних пастбищах (каз. жайляу и кыстау соответственно) [Рычков 1887: 97-103][67]. Если царские чиновники не могли удерживать кочевников в границах государства, они, по крайней мере, знали, где их ожидать. Кроме того, они полагали, что эта ситуация стабильна и, что более важно, такая дележка пастбищ соответствовала более привычному для них территориальному делению.

В каждом роду правит среди них тот, кто богатейший и считается среди них самым разумнейшим, но поскольку названия этих кланов происходят от самой их древности, а поскольку они очень многолюдны и обитают на немалых окружностях, их можно сравнить с нашими уездами и волостями, имея своих особых администраторов, которых они называют старейшинами. Они объединяются для достижения единой цели только в тех случаях, когда в этом есть неизбежная необходимость или этого требует благо всего рода… Каждый казах знает, к какому роду принадлежит, и от рода к роду не переходят [Там же: 201].

Такой порядок не предотвращал конфликтов между родами, несмотря, как утверждал Левшин, на их самые благие намерения [Левшин 2005: 12]. Напротив, столкновения из-за территории и ресурсов происходили часто, в угоду гораздо более узким политическим и экономическим интересам [Там же: 63,155]. Но как сезонные миграции, так и конфликты, узаконенные традициями поколений, имели, по крайней мере, форму и логику: сезонные перемещения родов и частей родов имели установленные маршруты, с остановками в урочищах, на которые каждый род имел традиционное право пользования[68].

Собственно, организация и самоуправление казахов во многих аспектах определялись именно кочевым скотоводством. Однако царские наблюдатели отзывались об институтах, порожденных кочевой мобильностью, в основном отрицательно. Не имея писаных законов в силу своей неграмотности и мнимого невежества, казахи разрешали споры через народных судей, по одним версиям – на основании «естественных законов», по другим – исходя из «установленных обычаев и законоположений Корана»[69]. Со временем, благодаря публикациям А. И. Левшина и Г. И. Спасского, возникло приблизительное представление о существовании свода норм обычного права «Жеты Жаргы», созданного при Тауке-хане (годы правления 1680–1715), где устанавливались меры наказания за различные преступления (включая кун, выкуп за убийство) [Спасский 1820: 130–131][70]. Позднее, основываясь на этом представлении, царские чиновники поставят перед собой неосуществимую задачу по уточнению и кодификации обычного права[71]. Однако вначале наблюдатели были более склонны отмечать практические проблемы: слабая исполняемость решений, основанных на обычном праве, вынуждала недовольные тяжущиеся стороны и их родственников прибегать к обычаю «баранта» (каз. барымта) – захвату скота как способу мести за обиду или компенсации за причиненный ущерб. Этот обычай, наиболее часто практикуемый во время летних и осенних миграций, неизбежно благоприятствовал сильному [Рычков 1896: 268; Броневский 1830: 79–80; Ханыков 1844: 59][72]. Безусловно, кочевой образ жизни обычно сопряжен со слабой управляемостью, и часты ситуации, когда преобладает право сильного; люди, недовольные своими вождями, просто бросали их ради других, тех, что лучше соответствовали их «диким» наклонностям, – привилегия, которой оседлые народы были лишены [Мейендорф 1975: 41–42; Левшин 1832: 241–242; 2005: 127].

Такая система доморощенного правосудия и управления могла бы в подходящем контексте снискать некоторую долю одобрения в духе Руссо, как восхваление простой и первозданной морали людей, живущих в естественном состоянии согласно естественным законам[73]. Но, похоже, исследователи первой половины XIX века не распространяли подобные представления на казахов и степь. Самое большее, что они могли сделать на пути культурного релятивизма, – это отметить, что слабость казахских правителей потенциально вынуждала чиновников прибегать к стратегии «разделяй и властвуй», и на словах признать баранту ритуализированным, регулируемым явлением в жизни казахов, а не бесконечной чередой краж и убийств