В диспансере скучно. Иногда вдруг кто буянить начнет, тогда и веселье начинается. В остальное время гляди себе в стенку да слюни пускай – ты дурак, важных дел у тебя нет.
Сегодня утром санитар кормил его через трубочку. Кравчук лежал молча и глядел в потолок: в последнее время белизна потолка его интересовала больше, чем окружающий мир.
– Сука, куда ж ты зубы заховал, признавайся? В жопу, шо ль? – от скуки интересовался санитар, но Кравчук молчал, как партизан. Ему вообще многое стало безразлично; мир сузился до воспоминаний о чудной женщине с синими глазами, что рвала ему зубы – один за другим, с жутким «ХРЯСЬ!» выдирая их из пасти. Всякий раз, просыпаясь по ночам, бывший председатель начинал выть и биться о стену головой: за то его, беднягу, привязали намертво к кровати, оставили в «наблюдалке» под круглосуточным присмотром персонала. Ему больше не нужна была грязная окровавленная тряпка, он умолял позвать санитарку Акулину, то и дело сбиваясь на куда более простую в произношении «Аллу». Никто не ведал, что за Алла-Акулина такая, хотя сумасшедший Васелюк и пара других психов утверждали, что таковая в больнице реально работает. Главврач даже пытался отыскать санитарку с таким именем, настолько уверенно дураки стояли на своем – может, какая студентка из приходящих на лето?
Синие-синие глаза, как прозрачная антарктическая лавина, как бескрайнее море, что волнуется и плещет волнами, сливаясь оттенком с блистающим синевой небом… Они преследовали Кравчука во сне и наяву. Просыпаясь, он вновь видел Акулину пред собой, как живую.
Поэтому сегодня в обед, обнаружив ее, сидящую на краю кровати, он не удивился, а привычно улыбнулся, обнажил изуродованные, но немного зажившие десны:
– Ты-ы-ы! Мне шанитар шкашал, што тебя нет!
– Его самого нет, – хохотнула Акулина, поправляя колготки на худых икрах, – а я – вот, сижу себе, живехонька да здоровенька.
– И где ш ты была? Што было ш тобой?
– Много дел было, прости… С нашим общим знакомцем увиделась – обозначила ему, что живая. Но теперь я твоя, и только твоя. – Акулина сверкнула белозубой улыбкой – у нее-то все зубы на месте. Кокетливо поправила полную грудь, выпадавшую из откровенного декольте униформы; Кравчук жадно наблюдал. Она склонилась сверху, погладила его по щеке, осклабилась хищно. Изо рта у нее пахло неожиданно неприятно – будто горелым мясом и паленым волосом.
– Ты рашкажешь мне вшю ишторию? – пробормотал он, стараясь не потерять сознание – вколотый димедрол давал о себе знать.
– А я знала, что тебе сказка понравится! Скажу, конечно, куда ж я денусь? А потом я тебя освобожу, как и обещала – уж я-то свое слово завсегда держу, – откуда ни возьмись, в руках Акулины появилась измазанная чем-то бурым ножовка. Усевшись едва ли не на самое лицо Кравчуку – так, что он мог подглядеть под юбку, и тот не знал, куда от стыда прятать глаза, – открыла оконце и принялась пилить решетку. Посыпались вниз хлопья белой краски и ржавчины.
– На чем мы кончили? На том, как Дема в партизаны ушел? В сорок первом году, так? Слушай теперь конец сказки моей: пришел как-то, спустя год, партизан Дема к Акулине домой… В сарае она его нашла, грязного да напуганного, приполз ночью…
Она обнаружила его у себя в сарае – забитого, испуганного, сжимающего винтовку. Присев на чурбак у входа, Акулина сбросила личину бабки Купавы и устало спросила, сгорбив плечи:
– Совсем погано?
Он просто кивнул. Акулина рассматривала его и поражалась, как человек может измениться всего за год: Дема вырос и возмужал, стал плечистым парнем – сажень в плечах – с двумя толстыми, как кувалды, кулаками. Лицо его заострилось по-птичьи, стало недоверчивым, пугливым; от каждого шороха Дема палохался, беспокойно выглядывал в щель сарая – а ну как немцы с деревни проведали да идут сюда?
– Не бойся, – сказала ему Акулина, – никто сюда не придет – мою хату еще не каждый заметит. Лейтенант у них, конечно, глазастый, но не из карателей. Не сдаст.
– Все равно все они суки, – прошептал Демьян, – ненавижу их!
– Господи! Да ты седой весь! – только сейчас заметила Акулина. Демьян вновь молча кивнул. Его волосы, пускай и не полностью седые, покрылись серебром, блистающим в свете падавших из щелей сарая утренних лучей солнца; молодой зна́ток напоминал одуванчик.
– Что же с тобой случилось?
– Много чаго, Акулинка… Сказать – не пересказать. А есть чаго пожрать?
Она молча кивнула и ушла домой – за худым хлебом и овощами. Окромя того, в деревне ничего не осталось. Немцы устроили такую продразверстку, что коммунистам и не снилось. Двое, зна́ток и знатка, молча отобедали. Демьян ел руками, как животное; Акулина хотела упрекнуть, но слова не сказала, внимательно наблюдая за каждым его движением.
– Когда мылся в последний раз?
– Давно. Як мамка там?
– Ничога, держится… Братик твой, Захарка, тоже в партизаны рвется; отговариваем его.
– Верно, неча ему там робить, малой зусим, – отвечал Демьян, уминая хлеб и запивая квасом. – Я потемну к мамке пойду.
– Повидаться?
– Ага! И палку надо состругать по обычаю; пригодится она мне.
– Колдовскую палку? – испугалась Акулина, перекрестилась. – Ты с чертями забратался?
– Та не, якие черти, – отмахнулся Демьян. – Так, то отряд навьей тропкой проведу, то припасы немчуре спорчу. Вось, думаю, сподручное что-то надо, шоб ежели что – раз по хребтине!
– А где ж ты во́зьмешь гэтую палку?
– Знаю место, – отрезал зна́ток, дав понять, что больше ничего не скажет.
Как стемнело, он ушел, а вернулся уже и впрямь с какой-то клюкой, покрытой вязью символов. Акулина, взглянув на трость, сразу почуяла в ней силу: дух там сидел, причем злой дух да беспокойный, полный страшной силой, но меж тем покорившийся Деме.
– Это еще что?
– Считай, батька мой. Ты только не чапа́й, – Демьян бережно поставил палку в угол.
Акулина хмыкнула, но не стала переспрашивать – расскажет сам, как захочет.
– С мамкой повидался?
– Ага… Корова у нас подохла-таки; я мамке марок немецких дал, с солдата снял; она у лейтенанта на еду выменяет. И огурцов твоих отнес да гостинцев – мыла там, консервов, конфет…
– А Захарка что?
– По лбу ему дал – пускай грамоте учится. Дважды два не знает, а туда же – в солдаты намылился.
Спать ему Акулина постелила рядышком, в хате – у печки, где он всегда ютился. Дема ворочался полчаса, фыркал, а потом зашел к Акулине в комнату.
– Слышь, Акулина!
– А?
– А есть якой заговор або способ, шоб усю гэтую сволочь с Беларуси изгнать?
Она молчала, глядя на него – темный силуэт вырисовывался на фоне дверного проема, напряженный, полный злобы и решимости.
– Не знаю, может, и есть какой-нибудь способ…
– Так можно, того? Разом всех их чик – и прогоним, а? Всех, разом!
– Дорого то стоит, Дема…
– Як дорого?
– Дороже денег. Не расплатимся мы…
Он презрительно фыркнул.
– Да я, шоб их поушибать, шо хошь отдам! Хошь, душу продам? Не так она и дорога мне. Ты знаешь, чаго я повидал?
– Не знаю, – боясь услышать правду, Акулина зарылась в одеяла, перестала дышать. – Не говори, молчи!
– А я табе и скажу! Мы в деревне одной отрядом проходили. Идем колонной – а там пепелище сплошное, все дымится. Людей в домах живьем спалили, клянуся! А кто спасся – те по лесам разбеглись. А потом подходим ближей – овраг такой, знаешь, а там трупов полно, друг на дружку все свалены, и ляжит там школьница в форме, учебники рядом, блуза порвана, и тоже уся в крови; як порося резали – все забрызгано… На животе ей «Швайне» вырезали. Знаешь, чаго то по-немецки значит? Свинья!
– Хватит! Замолчи! – вскрикнула Акулина, зажимая уши.
– Не нравится табе? Яшчэ рассказать, не? Дык придумай шо-нибудь! – сказал Дема и ушел обратно к себе на постель, где еще долго ворочался.
Полежав еще в раздумьях, она вышла на улицу – как есть, в панталонах и рубахе. Дема громко стонал во сне, дергал ногами, будто от кого-то убегая; он больше не поджидал ее по ночам, как раньше. Она-то все помнила, как он год назад лежал у печки, уставившись блестящими от возбуждения глазами и ожидая, пока она выскочит ночью за дверь. У гантака всегда стояла банка свиной крови, на такой случай. Акулина подлила туда молока, отнесла банку к опушке леса, где в овраг всегда сливали помои, и села на пенек. Медленно завела купальскую песню, постепенно смешивая ее слова со словами заговора:
Купалинка-Купалинка, темная ночка,
Темная ночка, где ж твоя дочка?
Темная ночка, где ж твоя дочка?..
Лес молчал, не реагируя на напевный мотив. Акулина чуяла, что навьи ее слышат, только засели в стыдливом ожидании, не смея и показаться на глаза знающей. И леший, и палявик, и прочая вся нечисть: все они молчали. Даже громкоголосые шишиги и кикиморы замолкли. Акулина повысила голос:
Моя дочка в садочке розу, розу полет,
Розу, розу полет, белы ручки колет.
Ну выйди ж ты, леший-батюшко,
на разговор честной…
Молчание. Лишь сосны шелестят ветвями да удивленно ухнула сова, почуяв непривычную тишину. В небесной пустоте вертится-крутится Млечный Шлях. Акулина встала с чурбака, плюнула презрительно:
– А ведаете, кто вы, господа-товарищи? Все вы – трусы! Немчуры спужалися? Гэта ж ваша земля, ваш дом! Ну и пошли вы знаете куды? Без вас разберусь, за всех ответ держать буду; а вы в долгу у меня вечном!
Сова согласно ухнула. Сплюнув еще раз, знатка ушла домой, спать.
Наутро Акулина засела за книги. Дема молча сидел на кухне, выглядывал в окно – ему не нравилась расквартированная в Задорье рота гитлеровцев. Один немец, в каске да униформе, вообще прошел рядом, у плетня, поправляя на плече «шмайссер» – Дема тут же схватился за винтовку.
– Патруль гэта, он тут кажное утро ходит, – успокоила его Акулина.
Она отложила книгу – ерунда это все, надо к знающим обращаться. А кто у нас знающий? Разве что… Нет, только не он! А к кому ж еще?..