– Слышь, Перхта!
– Хто-о-о? – откликнулась Акулина, тем временем быстро переоблачаясь в старушечью одежду.
– Гэта хто там? Дорофейка, ты, милок?
– Перхта! Гэта так табе немцы кличут – Баба-яга по-ихнему. Збирайся живо – идти пора.
– Ох, милок, а мине-то куды? Няужо и мене в остарбайтеры возьмут? Мне ж сто годов в обед…
– Всех возьмут! Живее давай, карга старая.
Опираясь на клюку, переодетая Акулина вышла на улицу. Ермольев беспрестанно подгонял ее, толкал под локоть – сам он полицаем служил аж с сорок первого, опытный предатель. И морда вон какая, крысиная. Бабка Купава, та, первая, наставница Акулины, ему однажды мужской недуг вылечила – хоть бы спасибо сказал, лайно такое. Акулина в сердцах плюнула ему на сапоги, Ермольев взмахнул ружьем, но бить не стал:
– Ушибу, сука старая!
– Так-то ты старших уважаешь, Дорофейка?
– А ты чаго? На кой плюешься? Сапоги-то новые…
– А с кого сапоги снял, мародер? – спросила Акулина, но Ермольев промолчал и отвернулся, махнул рукой – пойдем, мол. Фрицы согнали к клубу все население деревни, кто не успел сховаться по подвалам да погребам, – и женщин, и старичье, и детей, а также нескольких оставшихся мужиков, не пошедших ни в партизаны, ни в полицаи, в услугу фюреру. Ревел немецкими шлягерами репродуктор, рвал баян тот мальчишка, сын Николаевны с третьего дому. Люди, словно оглушенные внезапным празднеством, исступленно плясали на пятачке перед клубом, к ним присоединялись ребятишки; солдатня охотно разливала шнапс – прям из фляжек в стаканы. Словно война уже кончилась и наступило перемирие. Акулина сразу заподозрила неладное.
К ней подскочила Настасья, раскрасневшаяся, расхристанная – чуть не всю до пупа видать, сунула стакан со спиртным, дыхнула перегаром:
– Пей, баб Купава, пей! Немчики бачила якие славные? А мы-то себе думали, дуры-ы-ы…
И закружилась в танце – ее подхватил дюжий солдат, крепко ухватил за задницу и подкинул три раза ввысь с криком «айн-цвай-драй». А после поцеловал и выпил на брудершафт. Сгорбившись – живот сегодня вздулся особенно страшно, будто вот-вот лопнет, – Акулина стояла посреди всего этого праздника; глядела недоуменно на односельчан, будто бы сошедших с ума. Ефрейторы орали в громкоговорители, а за них кричали в толпу переводчики-полицаи:
– Движемся по дороге на запад, в сторону Минска! Всем выстроиться в колонну! Зубные щетки, мыло, еду все взяли?
Кто сам, а кого и подтолкнуть пришлось, но вот уже все население Задорья – сто с лишним человек, да это не считая малых детей, – выстроилось вдоль дороги. Взрыкнули двигателями грузовики и броневики, поехали, разбрызгивая шинами закисшую весеннюю грязь. Вышедший последним из клуба гарнизонный лейтенант выстрелил в воздух, крикнул – «Лос!» И все разом двинулись единой массой вперед; по-прежнему ревела музыка, мальчугану-баянисту дали по уху, чтоб продолжал играть. Впереди странной процессии шел седой старик с портретом фюрера на штандарте; под портретом красовалась надпись: «Гiтлар-асвабадцiзель». Акулина стояла не двигаясь, ее задевали плечами; односельчане шикали – иди, мол, чего встала? Из проехавшей мимо бронемашины взревел репродуктор то ли на исковерканном русском, то ли на трасянке:
– Соблюдать порядок движение! Брать дети, не забывать дети! Дорога долгий, идти долго, вещи брать, не забывать дети! Остарбайтер, твой ждет великий будущее! Каждый, кто отъезжать в Дойчланд, должен с собой иметь: зубная щетка, порошок, гуталин, мыло… И впрямь – детей тащили все, на руках, на плечах, тащили и сами солдаты и полицаи, чтоб не попали под ноги идущей толпе. Ребятишки не плакали, а в основном смеялись – их веселила натужная праздничная атмосфера, ставшие вдруг добродушными солдаты, которые совали конфеты и леденцы, игравший вовсю немецкий марш; одна лишь Акулина заметила, что ведут их вовсе не к дороге на Минск.
Подскочивший Ермолаев толкнул Акулину, прошипел:
– Че глазенки пучишь? Шагай, старая! Шнелля!
Она молча двинулась вперед; толпа односельчан чем-то напомнила другую печальную колонну, совсем в ином месте – в Пекле, только там среди разномастных военных не наблюдалось детских лиц. Один смелый подросток, начав догадываться, крикнул: «Тикайте, братцы! Ушибут они вас!» – ему мигом заткнули рот, отвели за ближайшую избу, и оттуда раздался сухой звук выстрела. Палач-полицай вышел из-за избы, закинул винтовку на спину и чиркнул спичкой, прикуривая папиросу; он окинул проходивших мимо людей вялым, равнодушным взглядом. Наткнулся на старуху в толпе – грузную, страхолюдную, замотанную в тряпье с ног до головы, – и вздрогнул от блеска ее красивых синих глаз.
– Будь ты навеки проклят, подстилка немецкая! – со всей злобой сказала в его сторону Акулина, отчего полицай закашлялся, подавился дымом. Хотела еще плюнуть в его сторону, но тут рявкнула овчарка, рванулась с поводка, оскалив зубы, – ее водил вдоль колонны немчик, чтобы, значит, не разбредались.
В какой-то момент колонна совершила поворот прочь с дороги – к большому амбару на окраине, где раньше обитали колхозные буренки. Около ворот молчаливыми стражами стояли два серых грузовика, образуя коридор. Тут уже и сельчане почуяли неладное, заволновались. Бабы завыли как оглашенные, дети мигом подхватили вой. Немногочисленные мужики заметались, попробовали выскочить из колонны, но всюду их встречали солдатские штыки или слюнявые оскалы свирепых овчарок. Для порядку пальнули в воздух.
– Шнелля, шнелля! В амбар, в амбар иди, швайне!
Широкая дверь амбара распахнулась, оттуда выскочил Михась – первый из деревенских полицаев, вставший на сторону нацистов. Усатый, рослый, он поправил ремень на старой немецкой форме и зычно пригласил:
– Ну шо, усим добро пожаловать! Милости просимо! – и сам запрыгнул на подножку грузовика у входа, забрался на крышу.
Тут-то люди как завыли, как закричали! Внутрь амбара никто идти не хотел, все ломились обратно, но сзади подпирал тупой мордой черный бронетранспортер, ощетинившийся страшными пулеметами, а по бокам стояли грузовики. Один хлопчик попробовал было нырнуть под кузов, однако там едва не попал в зубы овчарке. Все пути к отступлению были закрыты. Акулине сдавили плечи так, что не продохнуть. Пихались локтями, грозили затоптать. Над ухом кто-то шепнул:
– Баб Купава, вы?
– Я… – Акулина с трудом повернула голову – мешали бесчисленные шарфы и платки – и увидела мать Демы. На локтях у той сидели ребятишки – справа Захарка, слева Аринка, и обоих женщина уже едва удерживала на весу.
– А вы як тута? Вас тоже того… В остарбайтеры, да?
– В остарбайтеры, як же ж! – огрызнулась Акулина. – Зараз все в остарбайтеры по́йдем, на тот свет. Дай-ка сюды девчушку.
– Да вам тяжело будет!
– Давай-давай.
В трудом погрузив на плечи заплаканную Аришку, Акулина попробовала разглядеть, чего там впереди, за людскими спинами, но росту не хватало. Сидевший на плечах у матери Захарка весело вякнул:
– Гонют всех в амбар, як скотину. Ну ничо, зараз Демка придет – всем им уши понадирает! Немчуре поганой!
– Далече твой Демка… – печально прошептала Акулина, чтоб мелкий не услышал.
Тут сзади поднаперли, еще раз, и вот спустя несколько шагов она уже очутилась внутри амбара. Кругом выли люди, хватались друг за друга. Бабы срывали платки с голов, голосили во всю мочь:
– Ох ты божечки, гэта шо ж творится? Выпустите нас отседа!
Те мужики и подростки, что были у дверей амбара, еще пытались драться с гитлеровцами, но их забивали вглубь прикладами, пинали, лаяли на немецком; в конце концов кто-то из солдат пустил над толпой очередь, и все отхлынули назад, застыли в ужасе. Немцы завозились с цепью на створках ворот.
В наступившем молчании раздался тонкий голос:
– Захарка, ты чаго гэта, милый? Шо с тобою, сынок?
Боясь поднять взгляд, Акулина все же посмотрела в ту сторону. Мать Демьяна с исказившимся, недоверчивым лицом держала на руках сына – у Захарки, одетого в одни штаны и маечку, из пробитого пулей виска вытекала струйка темной крови. В широко распахнутых глазах Захарки застыла задорная улыбка – он до самой смерти улыбался и верил, что сейчас придет его брат и всех спасет.
Акулину тяжко пнуло изнутри живота – она аж удивилась, никогда днем не просыпался, а тут чего вдруг? Поглядела на сытые ветчинные рыла в дверном проеме да на заплаканное личико Аришки и поняла – нет уж, не так. Только не так! Не свинья она и не овца, чтоб вот так вот, как скотину безмолвную, ее вместе с дитями да стариками в забой отправить. Помирать – так с музыкой. Акулина сделала осторожный шажок в сторону дверного проема. Еще один. Еще. А потом как замаршировала, приподняв повыше Аришку – будто флаг, чтобы не зацепили пулями, когда будут стрелять, и затянула, уже не таясь, чистым девичьим голосом, во всю мощь легких:
Вставай, страна огромная!
Вставай на смертный бой!
– Ты чаго, старая? – удивился полицай Ермольев, направил было винтовку, но Акулина сверкнула на него синими очами, и тот ойкнул, уронил оружие и схватился за пах – застуженная много лет назад простата вновь прострелила забытой болью.
С фашистской силой черною!
С прокля-а-атою ордой!
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна-а-а!
Ошарашенные немцы не спешили угомонить будто бы сошедшую с ума старуху с совсем не старушечьим голосом, не вздымали своих «шмайссеров», и даже лаявшие овчарки притихли, оглушенные мощью голоса.
И-и-идет война народная!
Священная война! —
пела Акулина, пела, как в последний раз, понимая, что сама не спасется. Дойти бы только до узкого продола меж бронетранспортером и грузовиками, опустить Аришку наземь, прикрыть ее своим тряпичным горбом да шепнуть: «Беги, милая, беги!» И Акулина маршировала наружу из амбара с последним зачином на устах:
Дадим отпор душителям