Знаток: Узы Пекла — страница 89 из 96

– Демушка, ты ли это?

Он повернул голову, и сердце ухнуло глубоко в пятки. Из-под черных от сажи век смотрели на него льдисто-синие глаза. Глаза на обгоревшем, обуглившемся лице. Акулина лежала у самых ворот амбара, и как только не заметил? Страшный пожар добрался и до нее, но не обглодал полностью, не превратил в тлеющие головешки, но закоптил дочерна. Ее кожа почернела, местами лопнула и слезла; та половина, что была ближе к амбару, и вовсе представляла собой шкворчащее мясо с пузырями запекшегося жира – как если б свинью насадили на вертел над очагом, но забыли переворачивать. Акулина кашляла, пыталась что-то промолвить, но почему-то не шевелилась, даже не пыталась отползти прочь. Дема хотел было схватить Акулину, да куда там – все равно что мясо со сковороды голыми руками доставать. Обернул ладони какой-то рогожей, найденной неподалеку, поволок прочь от пожара, при этом отворотив лицо – до того крепко пекло. Амбар скрипел, стонал перекрытиями, грозя того и гляди обрушиться. Вырывавшиеся наружу снопы пламени превращались в чернеющий дым, вгрызавшийся черными щупальцами в безмятежное утреннее небо.

Отволочив Акулину подальше от пламени, Дема сел и заплакал навзрыд. На плечи ему медленно оседал пепел.

– Они там? – всхлипывая, спросил он у Акулины. – Мамка, Аринка, Захарка?

– Там, – коротко ответило жуткое, обгорелое туловище с синими глазами и набухшим животом, – там они – сгорели все… Дзякую, Демушка, больно мне было там лежать – мочи нема. Мене немец застрелил – и не пошевелишься ведь. Только… Кха-а-а! И неожиданно она выхаркнула на землю листок бумаги. Подняв его, Дема сквозь слезы разглядел написанные ее идеальным почерком стихи – стихи Есенина, как в зашитом кармашке гимнастерки.

– Ты чаго гэта?

– Мертвая я, Дема… – прошелестел лежащий рядом труп. – Убили меня, говорю ж. И помереть никак… Треба, шоб ты ношу принял – тяжкая она, не смогу я далей сама нести. Расплатился ты самым дорогим, как надобно было, – и домом, и семьей, и мною. И я расплатилась – жизнью нашей с тобой, своей жизнью. Обманули нас, Дема. На мякине провели, вишь. А платить надобно. Нынче твой черед.

– Мой черед? – спросил он, чувствуя наползающий из глубины сознания ужас. Вновь возник позабытый образ бездонного кратера.

Акулина хотела что-то ответить, но застонала, выхаркнула еще пару бумажных, в линейку, тетрадных листков. Огромный ее живот двигался сам по себе – нечто, обитавшее в нем, желало вырваться наружу. На обгоревшей коже появлялись очертания мелких ручек и ножек. И вот вдруг низ живота набух, Акулина застонала пуще прежнего. Между ног у нее хлынуло горячее и мерзкое, пахнуло так отвратительно, что Дему тут же вывернуло склизкой жгучей желчью. Он вытер рот ладонью, замотал головой – нет, нет, я не готов, только не сейчас.

А мертвая ведьма тем временем рожала пекельное свое дитя. Их общий грех. Их общее, одно на двоих, проклятие.

– Помоги! Возьми его!

Но Дема не горел желанием брать в руки то, что лезло из чрева Акулины, – наоборот, отползал назад с выпученными от ужаса глазами. Ноги ведьмы безвольно раздвинулись, и оттуда со всхлипом вывалилось на землю, заворочало ручками и ножками их общее отродье. Набухший живот сдулся, как лопнувший воздушный шар.

Жуткий младенец, морщинистый и сиреневый, как труп, отполз от тела матери. С ней его связывала длинная изжеванная пуповина. Новорожденный сел, глянул на отца такими же пронзительно-синими, как у Акулины, глазками; один был выпученный, казалось того и гляди выпадет, другой – заплывший, как у запойного алкаша; протянул навстречу крохотные ручки.

– Возьми его, Дема, – хрипела Акулина, отхаркивая листки, исписанные стихами и заговорами, – наш он, общий с тобою, мы его вдвоем сотворили. Возьми его себе, и примешь грех на себе, облегчишь мою ношу! А я мытарствовать пойду. Ну, чаго ты застыл? Мы ведь договаривались, Демушка! Ты ж слово дал!

– Нет, нет, нет, я не могу! Прости, не могу! – рыдая, размазывая слезы по лицу, Дема отступал назад.

– Постой, куды ты? Слово ж кремень, Дема! Мы же договаривались! Мы договор с Пеклом заключили! Постой, Дема, не бросай мене! – кричала ему ведьма, но зна́ток делал шаг за шагом назад, а потом вовсе обернулся и бросился бежать куда глаза глядят.



Весь день и всю ночь он провел в уцелевшем поселковом клубе, боясь выглянуть наружу. Здесь нашлись запасы шнапса, позабытые отступавшими немцами. Шнапс он недолюбливал – ну самогонка чистая, да еще грушей прелой тянет, но сейчас выбирать не приходилось. Он осушил одну бутылку, вторую – алкоголь не брал; поселившийся в глубине души кошмар оказался сильнее спасительного яда. Позже в клуб вошла Настасья, укутанная в найденную душегрейку и мужские штаны. Молча села рядом за стол – а о чем тут говорить? Дема налил и ей полную железную кружку. Сказал только:

– Иди подмойся хоть. Смердишь, як кобыла дохлая.

Настасья опрокинула махом полную кружку, занюхала рукавом и хрипло сказала:

– Плевать. У мене Мишка тама сгорел.

– А ты чаго?

– А я заартачилась, выбегла… Думала, мене назад погонют, да немчики позабавиться решили всей ротой. Ермольев давно хотел меня, того… Ты тоже, мож, хочешь, а?

– Пошла ты знаешь куда? – горько ответил Дема.

Он-таки умудрился напиться к вечеру. Упал спать с тяжелой головой. За окнами кто-то ходил, шелестел руками-ветками, отбрасывая длинные потусторонние тени. Дема помнил сквозь тяжкую алкогольную пелену, как подскакивал ночью, выбивал стекла прикладом и стрелял туда, во тьму. В кого стрелял, зачем? Иль, может, приснилось то? А какая разница? Приснились мама, Захарка и Аринка. Они стояли на перепутье. Их там, на том свете, разлучить решили. Мамку-то, как грешницу, стал быть, на мытарства в Пекло отправили. А ребятишек сразу на небушко – незачем им грехи отмывать, души легкие, чистые. Они плакали, с мамкой расставаться не хотели, но таков закон.

Дема тоже плакал, пытался вырыдать все горе, лежа на грязном полу клуба и уткнувшись лицом в ватник. Ночью к нему тихо подошла Настасья, накинула сверху одеяло – ночь холодная выдалась, не летняя. Сама вышла на улицу, зябко поежившись, побрела по вёске, усыпанной пеплом. С неба светила равнодушная луна. Настасья ступила босыми ногами прямо в остывшее пепелище своего разрушенного дома, огляделась. И быстрым, рассчитанным движением вскрыла себе глотку заранее приготовленной бритвой, после чего медленно осела в прогоревшие угли, заливая их кровью. Так в Задорье стало на одного неупокоенного мертвеца больше.



Утреннее пробуждение было ужаснее всего. Увидев прислоненную к стене трехлинейку, Дема подумал – а может, застрелиться? Чик по крючку пальцем, и все, и никаких забот… Ага, как же. Забот потом будет полон рот (и другие отверстия)… Больно хорошо он знал, что ожидает в Пекле самогубцев. Поднялся со стоном – конечности затекли, спасибо хоть кто-то додумался одеяло накинуть. Настасья, видать. Самой ее не видно, ушла куда-то, поди. Пошарил по пустым бутылкам, роняя их со звоном, нашел одну непочатую, сделал несколько глотков. Пустой желудок отозвался бунтом, захотелось блевать, но нечем – вчера все выблевал там, около горящего амбара, когда увидел воочию их с Акулиной первенца. «Вот табе и счастливая семейная жизнь», – с тоской подумал Дема. Он бы так и просидел целый день, в стену глядючи да себя жалеючи, но остатки рассудительности требовали хоть каких-то действий. Может, хоть так удастся ненадолго занять голову чем-то, кроме жутких картин. Дема выглянул наружу – над Задорьем собирался дождь, отчего небо выглядело распухшим и мутным, как недоваренный холодец. Первые капли падали на сожженные дома, черные, с обрубками торчавших в стороны бревен. Требовалось добыть все для задуманного еще вчера. В клубе находился маленький медпункт. Там обнаружились клещи и перчатки, в подсобном помещении он отыскал большой кусок рогожи и лопату. Вроде все необходимое есть.

Собравшись, Дема вышел на улицу, позвал Настасью – та не отзывалась. Ну и хрен с ней! Не хватало еще с ней возиться…

Пошел к сгоревшему амбару, едва переставляя ноги. Идти туда совсем не хотелось, но впереди ждало неприятное, необходимое дело.

Акулина лежала там же, где он ее оставил. Вновь с распухшим, огромным животом. Видать, «дитятко» обратно в матку заползло, замерзло с непривычки. А около тела ведьмы уже скопилась кучка скомканных бумажек, которые та изрыгала без остановки. Едва завидев Дему, недвижная Акулина застонала, скривила почерневшие губы:

– Вернулся! На кого ж ты меня оставил? Забери его, Дема, прими грех! Мне больно, не бачишь? Я мучаюсь! За что ты так со мной?

Тот молча стоял рядом, разглядывая Акулину и пытаясь увидеть в ней то, чем она и в самом деле стала, – кусок горелого мяса. Пытаясь изгнать из сердца всякое сочувствие. Флегматично высморкался на землю.

– Дождь починается… – сказал он словно бы сам себе сквозь сжатые зубы.

– Якой дождь? Дема, мы с тобой вдвоем грех зробили. Прими его, дай мне уйти спокойно. Иначе мне спасу не будет, я ужо чую, як черти за мою душу взялись. Забери его, забери!

Вместо ответа зна́ток сплюнул, надел перчатки, чтоб грехов от мертвой ведьмы не нахвататься, вытащил клещи. При виде клещей Акулина заверещала, почуяв, что он вознамерился сделать:

– Демушка, не надо, прошу тебе, умоляю!

Но она не могла сопротивляться, лишь только говорить без умолку. Дема распахнул ей рот и принялся выдирать зубы – чтобы Акулина не вернулась в Задорье упырем. Из почерневшего, обгоревшего рта скверно пахло, воняло мало того что горелым мясом, так еще и гнилью. Да и от сгоревшего амбара несло тяжелым духом сожженных мертвецов.

Выдирая зубы и слушая вопли, Дема вновь начал плакать. Ему не верилось, что вот она, та женщина, рядом с которой он хотел провести всю свою жизнь, – та самая, ради которой он готов был умереть. Но все вспоминался тот кошмарный кратер в самом центре Пекла, тот ужас, что ждал его на дне, куда и утянет тяжелый, бесконечно тяжелый их с Акулиной грех. И каждый раз, когда руку останавливали бессловесные причитания несчастной Акулины, он вспоминал ту страшную яму. И начинал с вновь появившейся мрачной решимостью выдирать ей зубы.