Знойная параллель — страница 26 из 48

Юра смотрит вверх, где на фанерном щите яркими алыми буквами выведено:


Что за сироп! Что за вода!

Жажду всегда утоляет она!

Пил бы ее с утра до темна!

Жаль, что емкость не позволяет моя!

— Великолепные строки! — восклицает Рябинин.— Классика! Интересно, поэма о фламинго тоже в этом стиле?

— Стиль у меня один,— строго отзывается Эдик.— Лирический...

— Твое счастье, что милиция не разбирается в поэтическом мастерстве. Будь я милиционером, вкатил бы тебе пятнадцать суток! — говорю я.

Эдик Балашов краснеет и шмыгает носом. Кажется, я немножко перегнул. Не понравилась ему моя фамильярность.

— Сразу видно, что в стихах ты — ни бум-бум,— не слишком сердито начинает нападать Балашов.— Но хотя бы имел уважение к старшим. Почитать надо старших по должности. Нехорошо, товарищ Природин!

— Ладно, исправлюсь,— отшучиваюсь я.— А вообще-то непонятно, для чего ты сочинил такую ересь?

— Стихи как стихи! — раздражительно говорит Эдик.— Конечно, не классика... Но посмотрим — что выдашь ты! Хоть бы о реутовцах! Кстати, не забудь выяснить, в какое время прибывает московский...

— Тогда я пошел...

— Я тоже,— присоединяется ко мне Рябинин.

В редакции мы садимся за письма юнкоров. Каждое утро приносят до сорока писем на каждый отдел. Пропусти только день, не ответь авторам, и тогда вообще будет трудно справиться с потоком корреспонденции. Садимся, обрабатываем письма в очередной номер. На большинство писем приходится давать ответы. Тут банальная поговорочка «газета — не резиновая» — прямо кстати. Отбираем в печать самое значительное. Вести со строек и промышленных объектов, письма из комсомольских организаций. Жалобы оставляем на проверку. Когда их собирается в достаточном количестве, кто-нибудь из сотрудников начинает заниматься их проверкой.

Перед уходом с работы звоню в ЦК комсомола, спрашиваю о приезде реутовцев. Поезд, оказывается, прибывает в седьмом часу утра. Встреча солидная: будут корреспонденты всех газет, радио и киношники.

Вечером прихожу домой. Отец сидит за столом, пишет что-то.

— Марат, это ты? — спрашивает, не поднимая головы.— Поди сюда. Помоги мне настрочить речь. Завтра утречком наши реутовцы приезжают. На фабрике будет грандиозная встреча. Мне как старому ветерану и организатору текстильного дела выступать придется. Из ЦК Чарыев позвонил. «Давай,— говорит Природин,— это твоя стихия».

— Ну, папа! — смеюсь я.— Мы с тобой сегодня — именинники. Мне тоже надо писать о них. Так что, вынимай свои тетради, давай сюда... Надо мне почитать, с чего там у вас начиналось.

Отец оживляется.

— Стало быть, все же пригодились мои записки? Только ты не того, Марат... Особенно в лирику не вдавайся. Там и о матери, и о дедушке твоем есть. В газету о них ни к чему. О деле больше пиши... Вот, на,— подает он тетради.— Кажется в третьей... Ну-да, вот тут.

Взяв дневник, ухожу в свою комнату. Бросаюсь на кровать, лежу некоторое время, чтобы отдышаться от жары и усталости. Затем принимаюсь читать...

2.

«Осенью двадцать четвертого приехали мы с Зибой в Полторацк, поселились в Доме дехканина. Комнатушка небольшая, но и у нас вещей-то — всего два чемодана. Ну, я как уполномоченный оргбюро пока еще непровозглашенной Туркменской республики, с утра до ночи на ногах: формирую бригады отъезжающих в Реутов и Тверь. Приходят, в основном, сельские девушки, закрытые яшмаком, разговаривают тихонько: сразу и не расслышишь — чего лепечут. Растолковываю им, какая прекрасная жизнь их в будущем ожидает. Расписываю свое родное Подмосковье. Не был я на родине семь лет, соскучился,— так что рассказываю и каждое слово у меня золотом расписано. Да только будущих наших текстильщиц не надо было и уговаривать. Они сами все хорошо понимали: куда и зачем едут. Иное дело — их отцы да деды. Тут я сказал бы так: старики везде одинаковы — что в Туркмении, что в Подмосковье. Не буду тревожить других, а возьму хотя бы своего папашу. Впрочем, о нем особый толк. И тут, в Туркмении, тоже такие же. Пугают своих детей, отговаривают. И чего только не плетут! Вас, мол, к солдатам везут. Будете спать под общим одеялом и так далее. Грозят, пугают, а девчата, хоть и страшатся, но все равно не отступают. Ну, тут, конечно, во многом способствуют и сами туркмены. Не все же бессознательные. Каджаров, например, Курбанов. Правда, последнего я сам сначала кое-как уговорил ехать, но он отказывался по иной причине. Беспризорничал, шпанил, по базарам шлялся, вовсе не хотел работать,— вот и отказывался. А когда я его уломал: человеком, мол, настоящим сделаешься, тут он и взялся мне помогать. Вмиг собрал вокруг себя группу девчат. И девушки с ним вроде бы стали бойчее себя вести...

К началу октября, а может немного раньше или позже, закончили оргнабор, собрались в дорогу. Тут вызывают меня и говорят:

— Сопровождать делегацию будут другие, а вы, Природин, поезжайте заранее в Москву и в Реутов и подготовьтесь там к встрече нашего поезда.

Сказано — сделано. Бегу в Дом дехканина. Зиба только с базара пришла, борщ варит. Говорю ей:

— Зиба, милая моя, бросай-ка кастрюли, собирайся, сегодня уезжаем!

Ну, ей-то что! Долго ли собраться? Уложили вещички в чемоданы—и на вокзал. В кассе билеты для меня заказаны. Взял без всякой очереди. И места правительственные: в мягком вагоне. Закупили в дорогу кое-какие продукты. Поехали. Прощай, Туркмения! Многое я тебе отдал, но и взял у тебя самое для меня ценное — эту вот красавицу, мою Зибу. Увидит папаша мою молодую жену, похожую на персидскую принцессу, ахнет. Это уж точно. Он таких женщин вовсе не видел. Да и мамаша, разумеется, подивится красоте заморской, среднеазиатской. Размечтался я. А Зиба — она более реально смотрит на житейские дела:

— Боюсь, как бы не поругали нас твои родители.

— Да за что же они будут ругать? Вот глупенькая!

Ехали мы семь суток. Высадились на Казанском вокзале. Пригородного поезда не стали дожидаться, наняли извозчика и — в Реутов. День только начинался. Красотища в Подмосковье. Леса оранжевые, и земля сыростью пахнет после недавнего дождя. Дорога тянется вдоль паровозной линии, но все равно: то лесок, то перелесок на пути. Грачи вьются над пашнями. До чего ж хороша родная природа. Гляжу на свои края и слеза прошибает. А Зиба молчит. Для нее тут не только окружающая местность, но и сам воздух другим кажется. Холодный, сырой и с горьковатым настоем. Хочется дышать глубоко, всеми легкими.

Незаметно приблизились к городку. Смотрю вперед, вот он и Реутов завиднелся. Деревянные дома с почерневшими крышами и над всем этим деревенским гнездовьем — высоченная кирпичная труба, а вокруг нее двухэтажные казармы из жженого кирпича. Говорю Зибе:

— Видишь трубу? Так вот, на этой самой трубе в день революции мы вывесили красный флаг. Приятель мой, Сережка Лавров, с флагом лазил. А эти вот красные дома — казармы. В них рабочие хлопкопрядильной фабрики испокон веков живут. Никто уж и не помнит, когда их построили. Говорят, еще в середине прошлого века. А за казармами, видишь — корпуса? Это и есть сама фабрика.

Расплатились с извозчиком, взял я в обе руки чемоданы. До дому нашего полсотни шагов. Домишко старый, из трех комнатенок. Построен еще моим дедом. Но служит пока что исправно, ибо сработан на совесть. Заходим во двор. Тут у нас возле плетня два куста сирени. Сам, помнится, сажал. Смотрю, растут. Собака под ноги кинулась, забрехала отчаянно. А вот и папаша, покряхтывая, на крыльцо выходит.

— Ктой-то тут! — спрашивает и останавливает на нас взгляд.— Да никак Санька прикатил? Боже ты мой. Марья! — кричит он матери.— Иди, твой ненаглядный с революции явился!

Мать выскакивает в зипуне, с засученными рукавами. Обнялись, как положено, вошли в сенцы. Прямо сходу я и говорю:

— А это, папаня, моя боевая подруга... Жена моя...

— Не знаю, не знаю,— вдруг сухо и даже зло выговаривает он.— Мы тебя, Саня, не сватали, а потому и женой ее покуда признавать не собираемся.

— Да ты что, отец?! — возмущаюсь я.— Не стыдно тебе. Говоришь сам не знаешь что!

— Я знаю, что говорю! — еще злее обрывает он.— Присаживайтесь, коли приехали!

— Да чего тут садиться, когда словно чужого встречают?! — обиделся я.

А отец еще больше распаляется:

— Мы,— говорит,— Саня, ждали тебя цельных семь лет. Невесту давно тебе приглядели и уже сосватали, а ты являешься к нам с какой-то азиаткой. Не могем мы со старухой считать ее твоею законной женой! Не могем! Мы ее не видели раньше, не сватали, свадьбу не играли. И вообще, она не на наш вкус! Где это было видано, чтобы русский парень на басурманке женился?

Я побагровел от негодования. И Зиба моя пятится к двери, лепечет едва слышно:

— Я пока пойду, Саша?

— Постой,— говорю ей и набрасываюсь на отца. — Ты что, старый валенок! Ты хоть знаешь, в какой революции я участвовал? Да я воевал, чтобы уравнять все народы! Чтобы все были равными — и русские, и таджики, и узбеки! Эх, отец-отец...

— Ты еще и стыдить меня взялся! — свирепеет он вконец и хватается за табуретку.

Мать ловит отца за руку, а он не унимается. Посмотрел я на это и говорю решительно:

— Пойдем, Зиба, отсюда! Пойдем... Без крыши не останемся.

Вышли из дома. Мать кричит, чтобы вернулись. А отец вдогонку, словно камнями пуляет: не будет, мол, тебе благословения. А я ему в ответ:

— Ничего, папаша, проживем и без твоего благословения! Меня революция и Советская власть благословили!

Зиба, слышу, всхлипывает. Я остановился, поставил чемоданы, обнял ее и говорю:

— Тебе, милая, не с ними жить, а со мной. Так что, успокойся. Сейчас пойдем к Федору. Ты должна помнить его. Помнишь, когда я вас, трех женщин, из мазара на пароход привел, а мой командир на меня с кулаками набросился! Помнишь? Ну, полный такой, в шапке. Лето было, а он все равно был в шапке?!

— Помню, помню,— оживляется Зиба.— Но и он тоже.. Он тогда тебя чуть в воду с парохода не сбросил. Как бы сейчас тоже не напал.