— Эх, Кияшко, Кияшко,— вздыхает Аделаида Михайловна.— Ты прекрасно знаешь, кому ты обязан в том, что моя дочь стала твоей женой. Я, больная и обессилевшая, пошла на последнее. Это я толкнула свое чадо в твои руки...
— Товарищ Кияшко,— говорю я.— Давайте спокойно, без скандала, разберемся...
— Что ж, давайте разберемся,— соглашается он.
— Давайте начнем с самой сути. Итак, в тридцать седьмом году отец этого маленького семейства был репрессирован. Испугавшись ареста, он бежал с женой и дочерью в Хурангизские горы в надежде, что там его не найдут. Его нашли, арестовали, а жена и дочь остались в одиночестве. «Боже, какая несправедливость!» — воскликнули вы, увидев красивую девушку.—Такая красота и вдруг — какое-то студенческое общежитие, какой-то Куткудукский поселок и какой-то жалкий солдат, у которого за душой — ни гроша. И вот вы, Кияшко, берете на себя миссию благотворителя, и беззастенчиво топчете любовь другого. Вы же знали, что я люблю Тоню и она меня любит! Но вы домогаетесь ее любви и даже преуспеваете.
— Марат, миленький, не надо. Я никогда не любила его. И он прекрасно знал, что это была лишь благодарность за все сделанное им.
— Теперь, товарищ Кияшко,— продолжаю я.— Вы, узнав откуда-то о возможной амнистии, беретесь представить дело так, что и отец Тони, если он вернется, то заслуга ваша. Вы — ловкач, Кияшко. Вы даже тут пытаетесь гуманность общества поставить себе на службу. Но хотел бы я знать: не вы ли, и не вам ли подобные строчили клеветнические доносы в тридцать седьмом?!
— Прекратите! — кричит он.— И — вон отсюда!
— Не горячись, Лал,— говорит Тоня.— Мы сейчас вместе уйдем. Завтра я подам на развод...
— Подавай... Уходи,— вконец ожесточается он.— Но уходя, не забудь, что тут нет ничего твоего. Все нажито мной одним. Все!
— Вот именно,— подтверждаю я.— И вещи, и люди. Все.
— Щенок,— обзывает он меня и, хлопая дверью, уходит в смежную с гостиной комнату.
Тоня с матерью собирают чемодан. Я стою в коридоре, жду их. И мы уходим.
11.
Через неделю я улетел. С Тоней простился дома у ее мамы. Тоня поселилась у нее и, наверное, еще долго придется ей жить там. Сначала, сгоряча, я чуть было не купил билет в Ашхабад и ей. Но потом, когда мы поостыли, то решили, что делать пока этого не надо. Прежде всего — развод. Тоня подала заявление в суд и ждала повестки. Меня забеспокоило, как же она будет жить, не работая? Я тут же отдал ей тысячу рублей, которые мне дала мама, чтобы купил ей боты на меху. Но боты я не нашел, деньги остались, и вот они пригодились теперь. По моим расчетам, после приезда в Ашхабад, я опять должен выехать в Мары, поэтому мы условились с Тоней — она будет писать Оле, но с пометкой, что письмо адресовано мне...
И вот опять я в Ашхабаде. Проснулся утром и сразу вспомнил Тоню. Дни, проведенные в Москве, кажутся мне голубым волшебным сном. Только от той мещанской сценки с размолвкой отдает горечью. Как бы этот Лал не наделал глупостей! Старые холостяки на все способны. Наглость и натиск — вот их святая истина.
Вечером я рассказал отцу и маме во всех подробностях о Москве и Реутове. Только о Тоне ни слова. Любовь у нас с ней очень сложная: поймут ли родители меня? А вдруг вмешаются и скажут свое «нет!» Тогда произойдет страшное. От Тони я не откажусь, но в моих добрых взаимоотношениях с отцом и мамой появится трещина. Нет, пока что рано говорить им о Тоне. Рано!
Мама, взволнованная моими рассказами о встрече с дедом и бабушкой, об Улыбиных, сама не своя. «Поеду,— говорит,— этим же летом к ним. Одна уеду, если сам не захочет».
Утром прихожу в редакцию. На улице дождь. Почти все наши — на месте. Балашов здоровается, не скрывая зависти.
— Эх, поскорее бы развязаться с университетом! Я же все свое творческое горение вкладываю в учебу, а на стихи ничего не остается! Если б не университет, могли бы и меня послать в Москву! Как ты, Марат, допускаешь такую мысль?
— А почему же нет? Ты человек пробивной... Мог бы, конечно, блеснуть.
— Завидую тебе и некоторым другим,— продолжает он.— Всю осень ты на канале пробыл, сколько зарисовок выдал! И опять тебе везет,— продолжает, глядя на меня.— Едешь в составе взаимопроверочной делегации в Таджикистан. Редактор назвал твою кандидатуру. Зайдешь к нему.
Ребята, слушая наш разговор, перебивают, подначивают, но в общем-то все рады за меня. Москва, Всесоюзное совещание — это все-таки здорово. А как я читал стихи! Все, оказывается, слышали.
Сотрудникам дарю по авторучке. Пусть простят меня коллеги за однообразие подарков, но увы — не было времени ходить по магазинам.
— Старик, дабы уважить тебя, я выдам этой ручкой опус о твоем друге Ковусе,— говорит Юра.— Замечательный парень Ковус. Мы ездили к нему. Делаем целую полосу о канале. Балашов побывал на трассе со стороны Керков, а я — отсюда. Будет довольно полное представление, по крайней мере, в смысле географии.
— Эдик знал, куда ехать,— отмечаю я и смотрю на склонившегося над белым листом Балашова.— Там, со стороны Головного, озер множество. Не зря же он объявил танкистам: канал — это и фламинго. Эдик, клянусь, дарю тебе вот эту с платиновым пером авторучку, если скажешь — почему у фламинго розовые ноги?
— Не мешай работать, старик,— пыхтит Эдик.— У тебя все еще московское настроение, а нам надо сегодня сдать полосу.
— Не скажешь даже за столь прекрасный подарок?
— Это пока секрет, старик... Когда-нибудь узнаешь.
— Юра, а стихи даете в полосу?
— Пока никто не написал. Если есть — давай.
— Хочешь восемь строк?
— А ну?
В минуту эту замер скрепер и оторвались все от дел,
когда над нами серый стрепет в осеннем небе просвистел.
Его встречали не картечью — махали шапками ему.
Он вестником был скорой встречи двух рек: Мургаба и Аму!
— Ну, как?
— Старик, это то, что надо!— восклицает Рябинин.— Сядь, напиши.
Я написал стихи на листке, отдаю Юре и отправляюсь к редактору. Мямлов, как и все, поздравил с приездом, затем спрашивает:
— Ты, оказывается, в хороших отношениях со вторым?
Он, конечно, имеет в виду второго секретаря ЦК, комсомола. Но откуда он узнал, что я с ним в дружеских отношениях?
— А что случилось? — недоумеваю я.
— Да вот сам второй рекомендовал твою кандидатуру в состав взаимопроверочной бригады. Собирайся. Созвонись с ЦК — там скажут, когда ехать.
Какая разница — когда? Сегодня или завтра — мне все равно. Не прошло и трех часов, у меня уже и билет в кармане на самолет, и маме на работу позвонил — улетаю, и отцу записку на столе оставил. «Лечу в край твоей красноармейской юности. Если не возражаешь, передам привет Восточной Бухаре? До скорого! Твой сын Марат».
И вот уже в полете. Под крылом рыжая шкура Каракумов. Час, полтора и — посадка в Мары. Тут присоединяется другая группа нашей делегации. Входят колхозники в каракулевых шапках и полушубках. И Чары с ними:
— Природин здесь? — спрашивает громко.
— Здесь! Здесь, иди сюда, товарищ Аннаев. Как ты узнал, что я здесь?
Чары не спешит с ответом. Садится рядом, пожимает руку, хлопает по плечу, и только потом говорит тихонько:
— Это ведь я о тебе побеспокоился. Говорю, пошлите с нами Природина, это очень толковый журналист. А как же иначе?! В Хурангизе же будем. В полк зайдем, Нину навестим...
— Спасибо, Чары,— признательно говорю я.— Все-таки ты настоящий друг.
— А ты все еще сомневался во мне?! — восклицает он.— Мы уже больше двух пудов соли съели вместе. Не имеешь права сомневаться. Понял?
— Я все давно понял. Не знаю, ты поймешь ли меня... Я с Тоней встретился. Привет тебе и Оле вот такой! Сейчас обо всем расскажу.
Поднялись в воздух. И до самого Хурангиза я рассказывал Чары о моей поездке на совещание и о встрече с Тоней. Слушая, он то хмурился, то посмеивался. И даже сказал полушутя-полусерьезно: «Смотри, пришлет этот Лал письмо в ЦК комсомола, будут обсуждать за аморальное поведение!». Но он был рад за меня.
В Хурангизе мы высадились. Едем в район знакомой дорогой. Везет нас раис Рустам-бобо — старый знакомый. Показывает вспаханные поля, сообщает, сколько собрал колхоз хлопка в прошлый сезон, какими семенами будут засевать поля этой весной. Но и Чары и я слушаем раиса рассеянно. В голубом хурангизском небе проносятся крылатые истребки и все время напоминают: «Да, да, вот это то самое место, где вы служили не так давно». Вот и шлагбаум завиднелся на въезде в авиагородок. Возле будки стоит часовой. Сердце у меня бьется не так, как надо. Тревожно и тоскливо. Наверное, это грусть по отшумевшей юности.
Машина сворачивает вправо. И вот мы слезаем возле конторы. Большой белый дом с деревянными колоннами, лозунги на стенах, плакаты. Дом раиса рядом с правлением. Он ведет нас к себе.
Вскоре подают завтрак. Выпили немножко вина. Начинаем разговор о деле. Я достаю записную книжку, время от времени вношу в нее короткие записи. Чары и его земляки — бригадиры трех мургабских колхозов — беспрестанно задают вопросы председателю. Рустам-бобо с превеликой охотой отвечает на них. После завтрака он приглашает съездить на животноводческую ферму. Это неподалеку от аэродрома, как раз по дороге в Кут-кудук. Я помню эту ферму. Огромный скотный двор, огороженный дувалом.
— Может быть, завезете нас с Чары в штаб? — предлагаю Рустаму-бобо.— А сами с бригадирами съездите? Потом мы сами найдем дорогу к вашему дому. Память хорошая, не забыли.
— Ну что ж,— соглашается раис.— Я понимаю вас...
Выходим из машины возле штаба полка. Раис уверенно поднимается на крыльцо. Дежурный-офицер знает его. Козыряет и любезно приглашает войти. Через минуту он выходит с Михайловым. Бывший комэск в погонах подполковника строг и сосредоточен. Мне даже показалось, не вовремя мы пожаловали.
— Заходите, товарищи,— приглашает он, и когда мы подходим ближе, приятно улыбается: — Ах, вот это кто! Узнал, узнал, как же! Природин, если не ошибаюсь?