[563]. Он писал в середине XVI в.: в земли Владислава Ягайло «стекся изо всех других земель самый скверный народ иудейский, уже распространившийся по всем городам Подолии, Волыни и других плодородных областей; [народ] коварный, ловкий, лживый, подделывающий у нас товары, деньги, расписки, печати, на всех рынках лишающий христиан пропитания, не знающий иных способов [поведения], кроме обмана и клеветы; как доносит Священное Писание, это злейший народ из рода халдеев, развратный, греховный, неверный, подлый, порочный»[564]. Более того, польско-литовская уния связывалась автором больше с «еврейской», чем с «немецкой» угрозой! «Народ польский… пригласил счастливо правящего здесь», т. е. в Литве, Владислава Ягайло, «чтобы объединенная доблесть двух граничащих друг с другом народов усилилась в отражении общего врага имени христианского», и далее следует приведенная выше фраза («в эту землю стекся изо всех других земель самый скверный народ иудейский…»). Если признать невозможным применение к тевтонским рыцарям понятия «общий враг христианского имени», то таковым Михалону Литвину виделся «скверный народ иудейский».
Польские авторы XVI–XVII вв. опирались на источники, составившие «общий фонд» западнохристианских представлений об иудаизме, иудеях и евреях. Известно, что в этом «общем фонде» начиная с XII–XIII вв. существенное и структурообразующее место занимали «химерические» антииудейские обвинения, которые ярко представлены у П. Моецкого, C. Слешковского, Я. А. Кмиты, П. Рушеля и им подобных полемистов и которые не характерны для православной традиции вплоть до второй половины XVII в. Вся система рассуждений польских авторов (и, видимо, ментальные конструкции, на которые такие рассуждения опираются) зиждется на специфически схоластическом подходе, который был чужд византийско-православным памятникам.
Разумеется, не все различается в антииудаизме польских католических и восточнославянских православных текстов. Обе традиции говорят о связи евреев с дьяволом (хотя понимают эту связь, кажется, по-разному); обе агрессивно критикуют евреев, хотя эта агрессивность не одного и того же свойства; среди приписанных евреям черт есть такие, которые им вменяются и католическими, и православными авторами (слепота, упрямство, неблагодарность, гордыня и проч.).
Тем не менее, подводя итог, можно констатировать, во-первых, что восточноевропейская православная противоиудаизантская и противоиудейская полемика, если к ней приложить мерку, скроенную по опыту антисемитизма средневековой католической культуры, не апеллирует к дегуманизирующим фигуру мифического еврея фантасмагорическим и последовательно агрессивным «химерам». Апелляции к Талмуду ей чужды, хотя невозможно допустить, что православные авторы (по крайней мере авторы из украинско-белорусских земель) не были знакомы с содержанием Талмуда. Во-вторых, сопоставление ряда польских католических сочинений, характерных своей банальностью и релевантностью, с банальными же и потому релевантными высказываниями православных авторов на те же темы позволяет предполагать, что мы имеем дело с конфессионально-типологическими различиями. При этом нужно иметь в виду, что в третьей четверти XVII столетия в антииудейских представлениях ученой культуры православных кругов Украины и Белоруссии стали происходить глубокие перемены, ярко отраженные в текстах Иоанникия Галятовского[565].
В целом последовательно компаративистский подход к истории христианского антииудаизма и антисемитизма помогает предположить наличие корреляций между специфически-конфессиональными факторами и структурными элементами взаимодействия иудейской и христианской традиций в истории Востока и Запада Европы в Средневековье и в раннее Новое время.
Олег ВоскобойниковЛотарио де Сеньи и его трактат «О ничтожестве человеческого состояния»
doi:10.17323/978-5-7598-2311-7_194-205
Представляемый читателю аскетический трактат, впервые полностью переведенный на русский язык[566], написан тридцатипятилетним кардиналом Лотарио де Сеньи[567] в 1194–1195 гг. в Риме или где-то поблизости, в Папской области. В истории средневековой культуры, словесности, мировоззрения он занимает совершенно особое место. Трактат далеко превосходит по популярности даже самые важные для всего Средневековья тексты, от «Утешения философией» до «Романа о Розе» или «Парцифаля», уступая лишь «Золотой легенде» Иакова Ворагинского. До нас дошло около 700 списков и полсотни различных изданий XV–XVII вв., переводы на новоевропейские языки, парафразы, эксцерпты, флорилегии. Не менее важно и то, что вдохновение в нем черпали не только проповедники, но и отцы гуманизма масштаба Петрарки и Чосера[568]. Тем не менее даже в новейшей науке встречается мнение, что этот текст не более чем упражнение на традиционную для XI–XII вв. тему, что он не приобрел бы такого значения, если бы автор не вышел в величайшие папы истории христианства: в 1198 г. он был избран папой под именем Иннокентия III. Новому «рабу рабов Божиих» суждено было закрепить за понтификом титул «наместника Христа» (что намного выше традиционного «наместника Петра»), укрепить общецерковный и общеевропейский авторитет Апостольского престола, сыграть неоднозначную роль в Четвертом крестовом походе, закончившемся взятием и разграблением Константинополя, развязать Альбигойские войны против катаров, благословить рождение обоих первых нищенствующих орденов — францисканцев и доминиканцев, созвать самый представительный в истории западной Церкви IV Латеранский собор и, наконец, оставить после себя довольно обширное наследие в виде трактатов экклезиологического и литургического характера, проповедей, посланий и, конечно, булл и декреталий[569]. Но началась эта бурная деятельность именно с аскетического, повторим, трактата «О ничтожестве человеческого состояния».
В XIX столетии, когда это сочинение было заново открыто исторической наукой, считалось, что поводом к его написанию послужило положение молодого кардинала в курии Целестина III. Папа из семейства Орсини недолюбливал графов Сеньи и держал их на некотором расстоянии. Якобы оказавшись не у дел, Лотарио в завуалированной — и в то же время более чем традиционной — форме пожаловался на жизнь старшему товарищу, кардиналу Петру Галлоче. «Презрение к миру», размышление над бренностью всего земного, включая «венец творения», действительно входило в число «утешительных» тем на протяжении столетий. На самом деле, несмотря на молодость, Лотарио участвовал в повседневной работе Курии наряду со всеми сорока кардиналами. Следовательно, были и другие поводы. Как верно заметил Микеле Маккарроне, очень много сделавший для изучения жизни и творчества Иннокентия III, «О ничтожестве человеческого состояния» содержит психологические наблюдения автора, отражающие атмосферу Римской курии тех лет[570].
В посвящении Лотарио объясняет: «Чтобы превозмочь гордыню, которая есть глава всех пороков, я описал, насколько смог, ничтожность человеческого состояния». Таким образом, его цель формально пастырская: борьба с главным пороком средствами словесности. Возможно, что добродетель смирения, традиционно противопоставлявшаяся гордыне, имела особое значение и лично для Лотарио, графа и кардинала, которому жизнь рано предоставила множество поводов возгордиться. Возможно также, что его взгляд на природу человека был отчасти окрашен в неоплатонические тона, свойственные и шартрским гуманистам — Бернарду Сильвестру и Алану Лилльскому, взгляд, согласно которому душа на земле пребывает в телесной тюрьме, откуда она естественным образом стремится бежать, отказываясь от всего мирского и от самой себя[571]. Однако моральным трактатом его сочинение можно считать лишь отчасти и его уж никак не назовешь проповедью, не только по объему, но и по тональности и общей структуре. Трактат делится на три части. В первой, «О ничтожности человеческого рождения», рассказывается о зачатии, рождении и невзгодах, преследующих человека на протяжении всей жизни. Во второй, «О греховности человеческой жизни», сжато излагаются традиционные пороки — как бы моральное следствие физических недостатков. Третья часть, «О постыдной кончине человека», логически завершает этот анализ размышлениями о смерти и загробном воздаянии. Следуя аскетической традиции, восходящей к эпохе Отцов Церкви, Лотарио строит свое повествование, прежде всего, на выписках из Священного Писания, занимающих почти две трети текста. Возможно, само их обилие, некогда способствовавшее популярности и авторитетности этого трактата, для историка Нового и Новейшего времени зачастую служит поводом для негативной оценки эвристических качеств лежащего перед ним текста, на первый взгляд, похожего на посредственный цитатник, плод типично средневекового «пережевывания» или досужее упражнение на заданную тему.
Такое суждение лишь отчасти верно, и, читая это безусловно странное для современного вкуса сочинение, мы должны задаваться вопросом семиолога: «Кто говорит?». Авторитетность автора, во всех смыслах, действительно способствовала успеху его сочинения; традиционность, понятность, вневременная актуальность выбранной темы — в не меньшей мере. Но и принимать «О ничтожестве человеческого состояния», как говорится, за чистую монету, как мрачное зеркало темной средневековой жизни или как клерикальный приговор человеку, как пессимистическую реакцию на гуманизм XII столетия, мы можем тоже с не бо́льшим основанием, чем наши боевики, «чернуху», ругань в парламентах и прочие «кошмары на улице Вязов» считать настоящей картиной нашего бытия, той самой, которая должна неминуемо войти в историю. Тираж, рейтинг или бюджет говорят о многом, но не обо всем. Ренессанс XII в. умел и радоваться, и впадать в глубокий и неподдельный пессимизм, но все же не переставал был ренессансом