Зодчий. Жизнь Николая Гумилева — страница 105 из 155

отбор производился уже среди написанного на бумаге. Но, возможно, временами он заставлял себя писать или поддавался не вполне созревшим творческим импульсам; и, может быть, этот «ложный профессионализм» несколько задержал развитие Гумилева-поэта.

Среди стихов к Дюбуше есть несколько «канцон». Этот поэтический жанр (в новой интерпретации) Гумилев считал своим изобретением. Гумилевская «канцона» не имеет ничего общего с классической итальянской. Это стихотворение из пяти четверостиший (Гумилев считал именно такую длину стихотворения оптимальной), в первых трех строфах которого развивается мотив философский или пейзажный, а в двух последних появляется образ лирической героини. Увы, далеко не всегда завершение таких стихотворений — на уровне первых строф. Порою возникает ощущение, что поэт портит прекрасные стихи слащавой «галантностью».

Лучшее из созданного Гумилевым в Париже — это все же не стихи «к синей звезде», а философская лирика из «Костра»: «Прапамять», «Творчество», «Природа». Последнее стихотворение принадлежит, на наш взгляд, вершинным шедеврам автора; без него немыслима хорошая антология русской поэзии XX века. Лишь в «Огненном столпе» есть у Гумилева несколько вещей такого же уровня. Именно в «Костре» формируется то, что можно назвать стилистикой зрелого Гумилева: сочетание жесткой риторической конструкции текста, внятности изложения и даже конкретности деталей («скачка каких-то пегих облаков») — с фантастическим, бредовым, сновидческим основным образом.



Рисунок Гумилева и автограф иронического хокку в альбом Н. Э. Радлова, 1917 год


Одновременно и после «Костра» Гумилев работает над книгой менее значительной — «Фарфоровым павильоном», собранием вольных переложений классической китайской поэзии. Источником послужила французская антология «Яшмовая книга», составленная дочерью Теофиля Готье Жюдит Готье. Среди стихотворений, избранных Гумилевым для перевода, были произведения величайших классиков — Ли Бо («Ли Тай Пе» в гумилевской транскрипции), Ду Фу («Чу Фу»), Юань Цзы («Уань Чие»). Если Гумилев и не знал китайских стихов Паунда, его интерпретация восточной поэзии была (судя по интервью Бечхоферу) близка русскому поэту. Но, в отличие от американского собрата, автор «Фарфорового павильона» имел дело с французскими прозаическими переводами. Поэтому ему не удалось избежать в своих переложениях европейских романтических поэтизмов. Китайская культура была слишком сложной, старой — и слишком поверхностно известной. Настоящее вдохновение посещает Гумилева, когда он сталкивается с аннамским (вьетнамским) фольклором, в котором он встречает знакомую ему по Абиссинии тропическую дикость. Чего стоит хотя бы такая «детская песенка»:


Что это так красен рот у жабы,

Не жевала ль эта жаба бетель?

Пусть скорей приходит та, что хочет

Моего отца женой стать милой!

Мой отец ее приветно встретит,

Рисом угостит и не ударит,

Только мать моя глаза ей вырвет,

Вырвет внутренности из брюха.


Все это, однако, не исчерпывало литературную жизнь Гумилева в Париже в 1917 году. Несомненно, он встречался и с французскими писателями. Одоевцевой он говорил, что «чаще других» встречался с Моррасом[139]. По утверждению Адамовича, мэтр рассказывал ему, что в Лондоне он «целый вечер проговорил с Честертоном», а в Париже «Андре Жид ввел его в лучшие литературные салоны». Но «в сравнении с довоенным Петербургом это было несколько провинциально». Однако если подробности встречи Гумилева с Честертоном нам известны, то про его общение с классиком французской литературы по сей день мы не знаем ничего, кроме этого глухого свидетельства. Которому нет оснований особенно доверять… Если верить Адамовичу, Гумилев рассказывал о встречах и с Киплингом, и с Габриэлем Д’Аннунцио, которым якобы правил стихи. Вероятно, в данном случае Георгий Викторович опустил сослагательное наклонение. Но вообще-то в своих литературных мемуарах он врет не меньше, чем его друг Георгий Иванов, только не из любви к процессу додумыванья и досочинения прошлого, как тот, а по равнодушию к презренной истине факта.

5

Однако из России приходили вести странные: о свержении Временного правительства и о захвате всей власти Советом, о разгоне новоизбранного Учредительного собрания, об установлении диктатуры партии большевиков во главе с Лениным, о начале сепаратных переговоров с Германией. Переварить и осмыслить все эти новости было трудно. Для Гумилева они означали прекращение его службы, а значит, и жалованья.

Вновь возникает «персидский» проект, увлекавший поэта годом раньше. Английской армии на Персидском фронте, а точнее — в Месопотамии требовались офицеры-добровольцы. Благодаря подрывной деятельности Лоуренса там, в глубине Османской империи, как раз закипела хорошая кашица, и по сей день не перекипевшая. Русский военный агент в Англии с доблестной фамилией Ермолов вел по этому поводу переговоры с Занкевичем (а не со вздорным Игнатьевым). Всего было 26 вакансий, в том числе 16 — для кавалеристов. Правда, в основном они заполнялись русскими офицерами, находившимися в Англии.

26 декабря (8 января) Гумилев подал Раппу новый стихотворный рапорт:


Наш комиссариат закрылся,

Я таю, сохну день от дня,

Глядите, как я истомился,

Пустите в Персию меня!


Завершается стихорапорт, как выразился бы Северянин, строфой, свидетельствующей о более чем непринужденных отношениях между начальником и подчиненным и о том, что, «переходя на русский язык», Гумилев и Рапп уж совершенно отказывались от чопорности:


На все мои вопросы: «Хуя!» —

Вы отвечаете, дразня,

Но я Вас, право, поцелую,

Коль пустят в Персию меня.


28 декабря (10 января) Занкевич «настойчиво ходатайствовал» перед Ермоловым о «зачислении на вакансию, а если таковые уже разобраны, то об исходатайствовании таковой перед Английским правительством для прапорщика Гумилева… Прапорщик Гумилев отличный офицер, награжден двумя Георгиевскими крестами и с начала войны служит в строю. Знает английский язык». Через два дня вопрос был решен положительно.

Гумилеву выплачивают жалованье по апрель и отправляют (15 января нового стиля) в Англию. Но тут обнаруживается, что для дальнейшего странствия нет денег. Занкевич соответствующих средств не выделил, так как у него их просто не было. Финансы русской военной миссии в Париже находились в руках Игнатьева, который сотрудничать с другими русскими военными чинами за границей отказывался. Десять лет он жил разведением шампиньонов, истово храня казенные деньги, а по установлении Францией дипломатических отношений с СССР передал их (деньги, а не шампиньоны) в полпредство. За это он не только получил советское подданство, но и был принят на службу — правда, не по военно-дипломатической части, а в торговое представительство СССР.

22 января Ермолов пишет Занкевичу:


Неудовлетворение Вами прапорщика Гумилева проездными и подъемными деньгами признаны англичанами как отсутствие Вашей рекомендации, поэтому командирование его в Месопотамию они отклонили. За невозможностью откомандирования его обратно во Францию отправляю его первым пароходом в Россию.


На сей раз отправки в Россию удалось избежать. Анреп устроил Гумилева на службу в шифровальный отдел Русского правительственного комитета. Старый поэт К. Льдов (Константин-Витольд Николаевич Розенблюм), ранний декадент, в каком-то смысле сподвижник молодых Мережковского и Минского, познакомившийся с Гумилевым в Париже, писал ему: «Мы рады, что Вам удалось пристроиться в Лондоне… Консульство даст Вам возможность продержаться до неизбежного переворота»[140]. Но Гумилева не привлекала канцелярская служба в иностранном комитете уже не существующего правительства.

Нельзя не подивиться и тому, что за две недели летом 1917 года Гумилев завел столько литературных знакомств в «королевской столице», а два с половиной месяца в 1918 году прошли в этом смысле бесследно. Видимо, поэт чувствовал, что очередной — уже четвертый — круг жизни заканчивается так же, как и предыдущие: все, что удалось выиграть, завоевать, заслужить, исчезло. На сей раз — по вине грандиозных и неподвластных человеку исторических событий. Все надо начинать сначала… Разговаривать ни с кем не хотелось, затевать планы было поздно или рано.

В марте 1918-го решение принято. Гумилев больше не собирается ждать «переворота» и становиться эмигрантом. В конце концов, Совет народных комиссаров и Временное правительство, Ленин и Керенский из прекрасного далека, да еще для такого политически эксцентричного человека, как он, отличались, вероятно, мало[141]. Конечно, Брестский мир должен был Гумилева шокировать, но не настолько, чтобы помешать возвращению на родину.

Видимо, некоторое время ушло на улаживание формальностей. Дипломатические отношения с Советской Россией еще сохранялись. В посольство вместо просвещенного и любезного К. Д. Набокова, брата политика и дяди писателя[142], временно исполнявшего обязанности российского представителя, въехал эмигрант-большевик М. М. Литвинов, будущий наркоминдел. Тем не менее визу на въезд в Россию Гумилев у него получил.

В начале апреля Гумилев покидает Великобританию и на английском транспортном судне уплывает в Мурманск.

Перед отъездом Анреп передал Гумилеву два подарка для Ахматовой — монету Александра Македонского и материю на платье.


Он театрально отшатнулся и сказал: «Борис Васильевич, как вы можете это просить, все-таки она моя жена». Я рассмеялся: «Не принимайте моей просьбы дурно, это просто дружеский жест». Он взял мой подарок, но не знаю, передал ли его по назначению…