Зодчий. Жизнь Николая Гумилева — страница 126 из 155


Что еще? Она писала стихи, и он, такой суровый к чужому творчеству, в том числе и к творчеству своих любовниц, хвалил их… И они — до конца! — оставались на «вы».


Он чем дальше, тем чаще говорил о разводе с Аней и женитьбе. Об Ане — он понял, конечно! ее глупость! И даже ненормальность. Но ведь и я была в житейском смысле глупа…


Ей самой замуж не хотелось — 23-летнюю красавицу не прельщал «брак с готовкой».


Он довольно часто говорил мне: «Кошка, которая бродит сама по себе»… «О мой враг, и жена моего врага, и сын моего врага…»


Раз он как-то пожаловался на физическую слабость… Я, имея в виду образ «конквистадора», безжалостно отвернулась.


Как же плохо ему было, если он позволил себе пожаловаться! Вот что пишет Одоевцева:


«Я никогда не устаю, — говорил он. — Никогда».

Но стоило ему вернуться домой и надеть войлочные туфли, он садился в кресло, бледный, в полном изнеможении. Этого полагалось не замечать… Длились такие припадки слабости только несколько минут. Он вставал, отряхивался, как пудель, вышедший из воды, и как ни в чем не бывало продолжал разговор.


Эти отношения продолжались весь год. Иногда Олечка бросала Гумилева — потом возвращалась. Он время от времени ездил в Бежецк к семье.

Был ли Гумилев в самом деле верен ей? В июне, в доме отдыха, немного пофлиртовал с некой рыженькой Зоей Ольхиной. Вероятно, еще в 1919 году, но возможно и в 1920-м, был у него роман с Ниной Шишкиной (позднее по мужу Цур-Милен) — цыганской певицей из знаменитого рода. Надо сказать, что культура цыганского пения, вдохновлявшего когда-то Державина, Пушкина, Языкова, Полежаева, Бенедиктова, Аполлона Григорьева, к концу XIX века выродилась. Цыганские певцы стали атрибутом дешевых ресторанов, где порою черпал вдохновение Блок. Едва ли ту же Нину Шишкину можно было сравнить как певицу с легендарными Таней и Стешей, современницами Пушкина… Увлечение Гумилева «цыганщиной» на первый взгляд странно, но именно этому увлечению мы обязаны одним из его зрелых шедевров. В течение 1920-го Гумилев бывал «у цыган» неоднократно. 28 октября 1920 года Кузмин записывает в дневнике: «Совсем собрался спать, как прибежали Рождественский и Берман. Пошел все-таки… У печки все сидят. Маленькая цыганка со странным личиком и огромной гитарой. Мила, но петь еще не умеет. Большая прелесть. Гумилеву говорит «ты»…» Павел Лукницкий, у которого также был в 1920-е годы с Шишкиной роман, кажется, склонен был сильно преувеличивать ее роль в жизни Гумилева. Сделанная ей 25 сентября 1920 года надпись на «Жемчугах» («Богине из Богинь, Любимейшей из Любимых, крови моей славянской простой, огню моей таборной крови, последнему Счастью, последней Славе…) — лишь свидетельство малоудачных попыток поэта, возможно бывшего в этот момент во хмелю, имитировать «цыганский стиль». Арбенина, кстати, о визитах Гумилева в цыганский хор знала и особенно по этому поводу не беспокоилась.



Ольга Гильдебрандт-Арбенина. Фотография М. С. Наппельбаума, начало 1920-х. Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме (Санкт-Петербург)


Осенью в Петербурге появился Мандельштам — и начал оказывать Ольге Арбениной знаки внимания.


Я помню папиросный дым — и стихи — в его комнате. Неколько раз мы бегали по улицам, провожая друг друга — туда и обратно… Моя «беготня» с Мандельштамом и редкие свидания… в его комнате не вызывали сомнений у Гумилева. Или он ревновал к моему восхищению стихами Мандельштама?


Мандельштама Гумилев не считал соперником (впрочем, когда-то он не считал соперником Шилейко). О любовных неудачах Осипа Эмильевича рассказывали анекдоты. Так же как о его любви к сладкому… О его героической трусости и изобретательной непрактичности… О его манере прикуривать от серной спички, не дожидаясь, пока сера догорит, и, куря, сбрасывать пепел на левое плечо… О его знаменитом жабо — «жабе»… О золотом зубе, который вставил ему дантист из Коктебеля — так и не дождавшийся оплаты… Вместе со всеми смеялся и Гумилев — смеялся и умилялся: «Какой смешной, какой милый. Такого нарочно не придумаешь». Конечно, все эти насмешники любили и ценили стихи Мандельштама, но едва ли понимали масштаб его гения. Который, впрочем, еще не вполне проявился.

Между тем Мандельштам, вернувшийся из Киева, уже привык к другому отношению: «Там я впервые почувствовал себя знаменитым. Со мной все носились, как здесь с Гумилевым… Тамошний мэтр, Бенедикт Лившиц, совсем завял при мне… А тут Гумилев верховодит, и не совсем, признайтесь, по праву». Так говорил он Одоевцевой. Раздраженный любовным, но несколько покровительственным отношением «старшего братца» Гумилева, уставший от его менторства, Мандельштам не спорил с ним в лицо, но исподволь переучивал по-своему Одоевцеву — и ухаживал за Арбениной. «Со времен Натальи Пушкиной женщины предпочитали гусара поэту» — эта полушутливая фраза, сказанная Мандельштамом «Олечке», была для Гумилева более чем обидна: ведь Мандельштам сравнил себя с Пушкиным, а его — с Дантесом и отказал ему в принадлежности к поэтическому цеху. Другой раз, провожая «Олечку» домой, Мандельштам стал передавать ей какие-то сплетни о гумилевском донжуанстве. «Я выговорила все это Гумилеву. Где и как не помню, но помню, как на Бассейной… Гумилев при мне выговаривал Осипу, а я стояла ни жива ни мертва и ждала потасовки…»

Видимо, именно в этот момент отношения поэтов осложнились и подошли к черте разрыва. И именно в это время под пером Мандельштама рождается несколько прославленных любовных стихотворений («За то, что я руки твои не сумел удержать…», «Я наравне с другими…») и еще одно, традиционно относимое к их числу, — «В Петербурге мы сойдемся снова…». К фразе Мандельштама, сказанной позднее жене, о том, что стихи эти «обращены скорее к мужчинам, чем к женщинам», никто всерьез не отнесся. И никто (в том числе и М. Л. Гаспаров, посвятивший этому стихотворению большую статью) не обратил должного внимания на две загадочные строчки:


Заводная кукла офицера —

Не для черных душ и низменных святош…


Эти строчки понимались по-разному. В них видели и намек на «наводнивших Петроград после Брестского мира немецких офицеров». Но все это не объясняет напора и пафоса второй строки. Лишь советская цензура 1928 года все поняла правильно и вырезала два опасных стиха, заставив поэта заменить их другими, благозвучными, благополучными, понятными.

Если этот образ — «заводная кукла офицера» — имеет отношение к Гумилеву (вспомним, сколько мемуаристов писали о его «деревянности»), то понятны и «черные души», и «низменные святоши». Это те, кто сплетничает за спиной поэта и судит его, «светская чернь» из «пушкинского» сюжета, который, парадоксально меняясь ролями, разыгрывают два акмеиста; те, кому смешно это патетическое лицедейство на краю советской ночи. Отсюда мотив театра, «шифоньерки лож», «афиши-голубки» — именно в театральном зале произошла, как мы помним, встреча Гумилева и Оленьки в январе 1920 года. Но тогда перестраивается весь семантический строй стихотворения, и оно оказывается обращенным уж точно не к юной Арбениной (которая, в сущности, была Мандельштаму не нужна — его успех в Киеве был не только литературным: там ждала его Надя Хазина, и впереди у него было семнадцать лет счастливого, хотя и странно-счастливого, брака), а скорее к другу-сопернику. Увлечение Мандельштама Ольгой Арбениной-Гильдебрандт было лишь частью той сложнейшей и многолетней эмоциональной игры, которая сопровождала его дружбу с Ахматовой и Гумилевым. В 1934 году, ненадолго, но пылко влюбившись в Марию Петровых (у которой был роман со Львом Гумилевым), Мандельштам (по свидетельству Э. Герштейн), говорил: «Ах, как это интересно. У меня было такое же с Колей». Возможно, «В Петербурге мы сойдемся снова…» — это объяснение в любви к собрату-поэту по ту сторону творческого «бунта» и мужского соперничества (и в связи с тем и другим), признание в братстве перед лицом «вчерашнего солнца», похороненного в Петербурге. Это, конечно, лишь версия. Но, на наш взгляд, имеющая право на рассмотрение.

А Гумилев? И его преследовал в эти месяцы дух Мандельштама. Одоевцева передает мистический случай: в переполненном вагоне, по дороге из Бежецка, Гумилев повторял про себя в такт колесам старые мандельштамовские стихи: «Сегодня дурной день, кузнечиков хор спит…» И вдруг кто-то из попутчиков отчетливо произнес: «Сегодня дурной день». Такие случайности не случайны…

Но уже 1 января 1921 года Мандельштам пришел к Гумилеву и сказал: «Мы оба обмануты». Для него этот обман значил, однако, несравнимо меньше, чем для Гумилева.

Еще весной 1920-го Гумилев познакомил свою подругу с Кузминым и его неразлучным спутником Юрочкой Юркуном. 48-летний (но убавлявший себе годы) Кузмин и 25-летний Юркун жили вместе уже семь лет. К Юркуну были обращены самые возвышенные образцы кузминской любовной лирики:


Вы так близки мне, так родны,

Что кажетесь уж нелюбимы,

Наверно, так же холодны

В раю друг к другу серафимы.


Однако все знали, что Юркун — денди, небольшой милый прозаик (роман «Шведские перчатки», рассказы), художник-акварелист, библиофил — дарит нежность не только своему немолодому другу, но и молодым женщинам. Призрак Дантеса выступает вновь. Но в случае Юркуна и Арбениной Кузмин вел себя отнюдь не как барон Геккерн. Он уговаривал Юрочку: «Что вы делаете? Она хорошая молодая девушка… Она собирается выходить за Гумилева». Это была не столько ревность, сколько жалость к юной Олечке, «Психее».



Нина Шишкина. Фотография М. С. Наппельбаума, 1925 год


«Психея», «Коломбина», «Валькирия»… Как по-разному виделась и воспринималась мужчинами одна и та же очаровательная молодая женщина. Сколько образов и сколько масок! И какие разные стихи посвящались ей.