за раскрывает перед ним его миссию и предсказывает грядущее величие Рима. «Панегирик» Исократа содержит призыв к походу против персов. Можно ли соотнести эти сюжеты с творчеством и биографией Гумилева? Вероятно, можно. Но тут уж мы ступим на путь произвольных интерпретаций, любезный некоторым литературоведам постструктуралистской эпохи. Скорее всего, мотивы, по которым Гумилев выбирал себе курсы для обучения, были совершенно случайными. На деле он, как мы уже заметили, университет удостаивал посещением не часто — во всяком случае, в эти годы.
Ходатайство Николая Гумилева ректору Санкт-Петербургского университета о разрешении на вступление в брак с Анной Горенко, 5 апреля 1910 года.
Центральный государственный исторический архив (Санкт-Петербург)
Сдавал ли он какие-то экзамены? Вроде бы да; сам Гумилев рассказывал о профессоре[53], который на экзамене по русской литературе спросил его: «Как вы думаете, что бы сделал Онегин, если бы Татьяна согласилась уйти от мужа?» Эта история приводилась им как пример затхлого невежества и скудомыслия, царящего по крайней мере среди преподавателей-русистов.
В студентах Гумилев числился очень долго, хотя и с перерывом в год. 7 мая 1911 года он был отчислен из университета по причине невнесения платы за осенний семестр 1910 года (который он целиком провел в Абиссинии). Осенью 1912-го он был восстановлен в числе студентов, но 5 марта 1915-го уволен вновь «за невнесение платы за осень 1914-го». Как известно, осенью 1914-го и зимой 1915-го Гумилев находился в действующей армии, но это не было сочтено смягчающим обстоятельством.
Был короткий период (о нем мы скажем ниже), когда Гумилев стал уделять больше внимания академическим занятиям. А в 1908–1910 годы университет из всех сторон его жизни был едва ли не наименее значительной. Куда важнее были другие вещи — дружеское общение и литературная работа.
Кривич вводит Гумилева в уже поминавшийся кружок «Вечера Случевского». Когда-то, при жизни Константина Константиновича, на его «пятницах» бывали и Владимир Соловьев, и Фофанов, и молодой Бальмонт, и молодые Мережковские. С тех пор утекло много воды: в дни, когда туда попал Гумилев, кружок был оттеснен далеко на периферию литературной жизни. Невесть зачем Гумилев захаживал сюда до 1915 года — и один, и с Ахматовой. Никакого пиетета к нему здесь не испытывали, но терпели его — как «декадента строгого рисунка». Известен эпизод (относящийся к апрелю 1911 года), когда стихи Гумилева («И снова царствует Багдад, и снова странствует Синдбад…») на миг пробудили мирно спящего поэта с завидным — причем подлинным! — именем Аполлон Коринфский. На фоне других членов кружка Коринфский был чуть ли не классиком: его стихи обильно включались в «традиционалистские» антологии и «Чтеца-декламатора». Внешне он напоминал не столько Аполлона, сколько скифского или гуннского шамана: маленькие глазки, выступающие скулы, черные космы, густая бородища; да и родился он не в Коринфе, а в Симбирске — и был одноклассником В. И. Ульянова-Ленина. Главное же — что в свое время Коринфский (мы упоминали об этом) перевел «Старого морехода» Кольриджа. Стихи о морских странствиях, о Синдбаде недаром вывели из спячки этого посредственного стихотворца и смешного человечка…
Практически одновременно Гумилев входит в другой (куда более «актуальный») литературный круг.
Уже в ноябре 1908 года он впервые появляется на Башне Вячеслава Иванова.
Об этой квартире в доме на углу Тверской и Таврической улиц, где впервые прозвучавшая «Незнакомка» Блока была продолжена в вечность пением паркового соловья, где Мережковский после обыска тщетно искал якобы украденную жандармами шапку, а молодой социалист-богостроитель Луначарский доказывал, что пролетариат есть современное воплощение платоновского Эроса, написано много; повторяться не хочется. Дни самых раскованных и безоглядных духовных поисков обитателей Башни (поисков, зачастую переходивших и в плотскую сферу, но непременно с мистическим «вторым значением») миновали со смертью Диотимы — Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал, жены Вячеслава Иванова. Она в одночасье сгорела в 1907 году от опасной в ту допенициллинную эпоху скарлатины. В конце 1908-го вместе с «огненным Вячеславом» гостей Башни принимала молодая хозяйка — 18-летняя Вера Шварсалон, дочь Зиновьевой-Аннибал от первого брака, хрупкая и одухотворенная, не похожая на свою яркую и несколько тяжеловесную мать. Спустя три с половиной года она станет женой своего отчима; но пока об этой двусмысленной любовной истории, которая положит конец Башне, никто и не думает.
Когда-то юному читателю «Весов» казалось, что деятелей нового искусства должны связывать братские узы. До известного момента это было не так уж далеко от истины. Чувство духовного товарищества поэтов-символистов, конечно, существовало, и выражалось оно порою в формах, для современного человека странных. «Я помню, целовал его глаза (а глаза его — темные, прекрасные, подчас гениальные) неоднократно» (М. Альтман, «Разговоры с Вячеславом Ивановым»). Экзальтация, удивительная для взрослых гетеросексуальных мужчин (а Иванов, несмотря на общество «Гафиз» и прочие робкие эксперименты 1906–1907 годов, был от природы, конечно, чистейшим гетеросексуалом, как и Брюсов, о котором идет речь). Но уже к середине 1900-х стал намечаться раскол — точнее, целый комплекс расколов: между «старшими» и «младшими» символистами, между теми, кто видел в символе лишь средство передачи тонких ощущений и настроений, и теми, для кого символическая поэзия была средством мистического познания, между оккультистами и «новыми христианами», между индивидуалистами и теми, кто мечтал о «соборном действе». Так, в новой аранжировке, возобновлялись старые русские споры — споры сторонников «чистого» и ангажированного искусства, славянофилов и западников. Брюсов и Иванов были по большинству параметров в противоположных лагерях; после 1917-го интеллектуальный и духовный раскол дополнится политическим. В одном из тех же разговоров с Альтманом (происходивших, напомню, в 1920–1924 годы в Баку) Иванов скажет: «Еще посмотрим, что останется от Брюсова через десять лет… Он от отца лжи, он проституировал поэзию…» Почти столь же жесткие слова говорил он в эти годы Брюсову в лицо (в присутствии В. А. Мануйлова).
Вячеслав Иванов и Вера Шварсалон, начало 1910-х
Но пока (в 1908–1909 годы) Брюсов и хозяин Башни — соратники; разделяют их, казалось бы, лишь частности и, конечно, личное соперничество: каждый из них претендует на статус вождя русского символизма. С учетом этого любопытна явная ревность, с которой отнесся Брюсов к знакомству своего ученика с Ивановым. Гумилеву пришлось оправдываться: «Я три раза виделся с «царицей Савской» (как вы назвали Вячеслава Иванова), но в дионисийскую ересь не совратился. Ни на каких редакционных или иных собраниях, относительно которых вы меня предостерегали, не был…» — пишет он Брюсову 26 февраля 1909 года. Утопия «синтеза искусств», священной мистерии, преображающей мир, вдохновлявшая Иванова и некоторых из его друзей — от Скрябина до Чурлениса, основывалась на по-своему интерпретированных идеях раннего Ницше, на «Рождении трагедии из духа музыки». Но Гумилев вычитывал у своего любимого философа совсем другие вещи и интересовался другими его работами.
По этой или по иной причине, попытки молодого поэта строить общение с Ивановым почти в таком же почтительно-ученическом духе, как с Брюсовым, были в общем и целом неудачны. Гумилев, несмотря на уже не столь юный возраст и все сильнее дававшее о себе знать честолюбие, не торопился расставаться с ученическим статусом. Но у Брюсова он уже научился всему, чему мог. А Иванов, при всей своей «мудрости змииной», при всей своей поэтической и человеческой талантливости, был слишком от него далек.
В мае 1909-го, в период наибольшего сближения, Гумилев посвящает Иванову сонет, стилизованный в манере старшего поэта:
Раскроется серебряная книга,
Пылающая магия полудней,
И станет храмом брошенная рига,
Где, нищий, я дремал во мраке будней.
Священных схим озлобленный расстрига,
Я принял мир и горестный, и трудный,
Но тяжкая на грудь легла верига,
Я вижу свет… то день приходит Судный.
Не мирру, не бдолах, не кость слоновью —
Я приношу зловещему пророку
Багряный ток из виноградин сердца.
И он во мне найдет единоверца,
Залитого, как он, во славу Року
Блаженно расточаемою кровью.
Все же здесь чувствуется и брюсовская выучка («магия полудней», «зловещий пророк» — так бы Иванов не сказал), и сложность отношения к новому мэтру, в чьем облике видятся Гумилеву «зловещие» черты. Иванов отвечает сонетом на те же рифмы, начинающимся так:
Не верь, поэт, что гимнам учит книга:
Их боги ткут из золота полудней.
Книжник и мастер «плетения словес» как будто предупреждает молодого стихотворца об опасности злоупотребления книжным учением — и противопоставляет свое солнечное «золото» его (или брюсовскому?) «серебру».
С годами взаимоотношения поэтов менялись, иногда становясь теплее и ближе, иногда доходя до открытой враждебности. Перед войной, когда конфликт достиг апогея, Вячеслав Иванов раздраженно говорил С. К. Маковскому о вожде акмеистов: «Он глуп, да и плохо образован…» В «Разговорах…» Альтмана зафиксирован отклик Иванова на гибель Гумилева — своеобразный устный некролог, и тональность его совершенно иная:
Это был своеобразный, но несомненный поэт. Он был романтиком, конечно, и упивался экзотикой, но этот романтизм был у него не заемный, а подлинно пережитый… От его описаний действительно отдает морской пылью… Был он всегда безусловно храбр и по-рыцарски благороден.