Зодчий. Жизнь Николая Гумилева — страница 52 из 155

Иван Александрович Аксенов (1884–1935) был кадровым офицером (в дни войны — на фронте), а после 1917-го — красным командиром и председателем ВЧК по борьбе с дезертирством. Помимо этого, он переводил Шекспира и драматургов-елизаветинцев, написал книгу о Пикассо, служил ректором театральных мастерских при театре Мейерхольда. В числе его учеников был, между прочим, Сергей Эйзенштейн. Входя в умеренную футуристическую группу «Центрифуга» (вместе с Пастернаком), он при этом слагал весьма радикальные авангардистские стихи. Но это еще не все, что можно сказать об Аксенове. В воспоминаниях Е. Рапп (свояченицы Бердяева) поминается полковник А., «человек утонченнейшей культуры, переводивший Кальдерона, что не мешало ему с удовольствием присутствовать при казнях революционеров». После революции полковник стал чекистом. Несмотря на то что Аксенов был не полковником, а штабс-капитаном, и переводил не Кальдерона, а его английских современников, Н. Л. Елисеев убедительно доказывает[78], что в воспоминаниях Рапп имеется в виду именно он. Елисеев характеризует Аксенова как «ренессансного имморалиста, человека из трагедий елизаветинских драматургов» (которые он переводил). Вот таким был второй шафер Гумилева на свадьбе с Ахматовой: «сильный, злой и веселый».

Любопытно, что беглая встреча Гумилева с человеком столь эффектной политической биографии (от «присутствия на казнях»… — к присутствию на других казнях?) произошла близ Киева — города, где проходили самые, может быть, болезненные гражданские и этнокультурные разломы тогдашней России. Год спустя в древней столице убьют Столыпина; еще два года спустя именно здесь начнется процесс Бейлиса. Аполитичный Гумилев ко всему этому был глух (впрочем, так ли уж глух? — в августе того же года в разговоре с Ауслендером он вдруг начал, как-то даже по-блоковски, пророчить грандиозные грядущие потрясения, мятежи, катастрофы…). Равнодушен он был и к древним красотам города. Киев присутствует в его стихах лишь однажды — как «город змиев», город Лысой горы, ведовская столица. (Этот ореол Киева и вообще Украины восходит к русской романтической традиции — вспомним хотя бы пушкинского «Гусара» и «Вечера на хуторе…», не говоря уж о многочисленных произведениях более скромных авторов, таких как Антоний Погорельский, Иван Козлов или Орест Сомов.) Эти строки рождаются вскоре после женитьбы — и рождаются далеко не случайно. Молодая жена ассоциируется уже не с Царским Селом, а с чужим, мрачно-таинственным городом, в котором она провела годы разлуки.

Пока молодожены отправляются (1 мая) в Париж. О многочисленных литературных встречах в этом городе в мае 1910 года — во многом этапных для литературной судьбы Гумилева — мы еще поговорим. Для нас существенно, что именно в эти месяцы произошло нечто, роковым образом повлиявшее на его психологическое состояние и предопределившее его вторую поездку в Эфиопию.

Для Анны Горенко (теперь уже Гумилевой) первое время брака было, видимо, счастливым временем. Она открыла в Гумилеве человека, совершенно не похожего на того чопорного юношу в цилиндре и с моноклем, которого знала до сих пор. Она рассказывала Лукницкому о простодушии, ребячливости своего молодого мужа, о том, как в Париже он ни с того ни с сего присоединился к «бегущей за кем-то толпе»… Гумилев оказался легким спутником, и с ним можно было говорить о том деле, которое для обоих было самым важным в жизни. Вероятно, на большее Анна и не рассчитывала — а потому была удовлетворена своей жизнью. Но вот воспоминания ее ближайшей подруги — В. Тюльпановой-Срезневской:


Вскоре (после свадьбы. — В. Ш.) приехала Аня. И сразу пришла ко мне. Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у нее не было совсем желания, как это часто бывает у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для нее, ни для меня.


А Гумилев? Как считала Ахматова, они «слишком долго были женихом и невестой… К моменту свадьбы он уже во многом растерял свой пафос». Но они не были женихом и невестой все эти пять или шесть лет.

Мы не знаем, что случилось в июне-июле 1910 года. Вполне беллетристический рассказ Б. Носика о столкновении Гумилева в парижском кафе с Амедео Модильяни, влюбленным в его молодую жену, едва ли основан на фактах. В воспоминаниях Ахматовой о Модильяни эта история излагается так: «Николай Гумилев, когда я… спросила его о Модильяни, назвал его «пьяным чудовищем» и упомянул о ссоре, случившейся между ними в Париже из-за того, что Гумилев говорил в какой-то компании по-русски». Этот разговор относится к 1918 году. С какой же стати было бы Гумилеву рассказывать Ахматовой о ссоре, которая произошла восемь лет назад при ней и из-за нее? Вероятно, роман Ахматовой с Модильяни сыграл, в числе прочего, роковую роль в судьбе ее брака с Гумилевым, но он начался не в 1910 году, а год спустя, когда она, уже во многом сложившаяся поэтесса, была в Париже одна, а столкновение Гумилева с итальянским художником имело место, скорее всего, в 1917 году[79].

Будем следовать за достоверными свидетельствами современников. Маковский:


…На обратном моем пути из Парижа в Петербург случайно оказались мы в том же международном вагоне. Молодые тоже возвращались из Парижа, делились впечатлениями об оперных и балетных спектаклях Дягилева… Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только как законная жена Гумилева, повесы из повес, у кого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов «без последствий»…


Гумилев и Маковский были знакомы всего полтора года, и сам же Маковский пишет чуть выше, что «второй лик Гумилева» открылся ему лишь после истории Черубины — до этого он знал его лишь как литератора; но назвать роман Гумилева с Дмитриевой «романом без последствий» трудно… Вот характерный пример того, как последующие события деформируют воспоминания о прошлом. В 1910-м у Маковского не было никаких оснований считать Гумилева «повесой» и ловеласом. «По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он полюбил ее серьезно и горд ею. Не раз до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии о своей настоящей любви… с отроческих лет».

Идиллия, одним словом. Но вот свидетельство Ауслендера, относящееся к августу того же года. Друг Гумилева (чья свадьба должна была состояться в середине августа в Окуловке) захотел пригласить Гумилева к себе шафером и приехал к нему в Царское Село.


Анны Андреевны не было дома. Он был один в садике, был нежен. Но чувствовалось, что у него огромная тоска. «Ну вот, ты счастлив. Ты не боишься жениться?» — «Конечно, боюсь. Все изменится, и люди изменятся». И я сказал, что он тоже изменился.

Он провожал меня парком, и мы холодно и твердо решили, что все изменится, что надо себя побороть, чтобы не жалеть старой квартиры, старой обстановки. И это было для нас отнюдь не литературной фразой.

Гумилев сразу повеселел и ожил: «Ну, женился, ну, разведусь, буду драться на дуэли, что ж особенного!»


Загадочное (Ауслендер то ли небрежен, то ли сознательно недоговаривает) и впечатляющее место. Через три месяца после свадьбы Гумилев думал о разводе и о дуэли — с кем?

Существуют вещи, не менее оскорбительные для мужчины, чем измена.

Перед свадьбой Гумилев спросил у Анны, разрешит ли она ему путешествовать. «Когда хочешь, когда хочешь», — ответила она. Но выслушивать его рассказы об Африке она отказывалась — выходила в другую комнату и просила дать знать, когда он закончит. Все, связанное с «чужим небом», со «сладким воздухом», казалось ей скучным, комичным, ненужным. Между тем подвиги в сказочных странах были «адресованы» во многом именно ей.

В начале своей второй абиссинской экспедиции Гумилев пишет одно из своих самых «киплинговских» (скорее даже — джек-лондоновских), самых бутафорских и потому — самых популярных стихотворений.


«Древний я открыл храм из-под песка,

Именем моим названа река,

И в стране озер пять больших племен

Слушали меня, чтили мой закон.

Но теперь я слаб, весь во власти сна,

И больна душа, тягостно больна;

Я узнал, узнал, что такое страх,

Погребенный здесь в четырех стенах…»

………………………….

И, тая в глазах злое торжество,

Женщина в углу слушала его.


Каким бы бутафорским ни был антураж — за этими стихами стоит вполне конкретный опыт. Может быть, несколько романтизированный.


…В августе 1910 года (за исключением нескольких дней, проведенных в Окуловке) Гумилев и впрямь сидел в одиночестве в царскосельском доме Георгиевского. Анна Андреевна была у матери в Киеве. Именно в эти дни созрела мысль о втором путешествии — что было все же лучше развода и самоубийства. Гумилев сделал выбор в пользу той стороны своей жизни, которая была чужда его молодой жене, в пользу того, что он (в отличие от поэзии) даже на вербальном уровне не мог разделить с ней.

В первых числах сентября он срочным письмом вызывает Анну из Киева, сообщая ей о своем намерении отправиться в Африку. 13 сентября он устраивает прощальный вечер, четыре дня спустя идет в театр с Кузминым и Зноско-Боровским — что примечательно, на «негритянскую оперетку» (по отзыву Кузмина, она «оказалась вздором»). Возможно, речь шла о пьесе М.Н. Волконского «Вампука, принцесса африканская» — пародии на штампы классической оперы, написанной для театра «Кривое зеркало» и позднее шедшей в других театрах миниатюр. Надо думать, Гумилева пригласили на этот фарс, в котором действуют «эфиопы, противники Европы», не без умысла.

25 сентября Гумилев отправился в Одессу и оттуда, через Черное и Средиземное море, в Красное. С дороги он писал Вячеславу Иванову, Маковскому, Зноско-Боровскому. Е. Е. Степанов на основнии почтовых штемпелей делает правдоподобное предположение: 13 сен