Зодчий. Жизнь Николая Гумилева — страница 55 из 155

и кубы плоскокрышие гостиниц,

и в дланях нищих конские хвосты…


О существовании этой Абиссинии мы тоже не должны забывать — хотя как раз о ней Гумилев не сказал нам ничего.


В конце 1912 года (к тому времени в жизни Гумилева, и личной, и творческой, очень многое изменилось) поэт решает передать собранные в Абиссинии предметы Академии наук. Это стало толчком к его последней — и самой значительной биографически и плодотворной творчески — поездке в Эфиопию.

Но тут уж предоставим слово самому поэту. Здесь и ниже мы цитируем его «Африканский дневник». Первая его половина, хранившаяся у А. С. Сверчковой, была в 1950 году передана ею О. Н. Высотскому, который опубликовал ее в 1987 году в журнале «Огонек» (№ 14, 15). Вторая часть — «две тетрадочки без обложек, сброшюрованные железными скрепками», попавшая в руки коллекционера профессора В. В. Бронгулеева (купившего ее в 1961-м у другого коллекционера, В. Г. Данилевского), была частично опубликована им в журнале «Наше наследие» (1988. № 1). Первая половина «Дневника» — художественное произведение (причем очень своеобразное: Гумилев описывает события, от которых его отделяет от нескольких недель до нескольких дней, как будто из отдаленного будущего — бесстрастным тоном мемуариста). «Я пишу так, чтобы прямо можно было печатать», — сообщает он в письме Ахматовой. Фрагмент и был позднее напечатан (включен в рассказ «Африканская охота»). Но вторая часть дневника (с 4 июня по 21 июля) велась в полевых условиях — и это именно дневник, даже «записная книжка».

Итак:


Однажды в декабре 1912 г. я находился в одном из тех прелестных, заставленных книгами уголков Петербургского университета, где студенты, магистранты, а иногда и профессора пьют чай, слегка подтрунивая над специальностью друг друга. Я ждал известного египтолога, которому принес в подарок вывезенный мной из предыдущей поездки абиссинский складень: Деву Марию с младенцем на одной половине и святого с отрубленной ногой на другой. В этом маленьком собраньи мой складень имел посредственный успех: классик говорил о его антихудожественности, исследователь Ренессанса о европейском влияньи, обесценивающем его, этнограф о преимуществе искусства сибирских инородцев. Гораздо больше интересовались моим путешествием, задавая обычные в таких случаях вопросы: много ли там львов, очень ли опасны гиены, как поступают путешественники в случае нападения абиссинцев. И как я ни уверял, что львов надо искать неделями, что гиены трусливее зайцев, что абиссинцы страшные законники и никогда ни на кого не нападают, я видел, что мне почти не верят. Разрушать легенды оказалось труднее, чем их создавать.

В конце разговора профессор Ж. спросил, был ли я уже с рассказом о моем путешествии в Академии наук. Я сразу представил себе это громадное белое здание с внутренними дворами, лестницами, переулками, целую крепость, охраняющую официальную науку от внешнего мира; служителей с галунами, допытывающихся, кого именно я хочу видеть; и, наконец, холодное лицо дежурного секретаря, объявляющего мне, что Академия не интересуется частными работами, что у Академии есть свои исследователи, и тому подобные обескураживающие фразы. Кроме того, как литератор я привык смотреть на академиков как на своих исконных врагов. Часть этих соображений, конечно в смягченной форме, я и высказал профессору Ж. Однако не прошло и получаса, как с рекомендательным письмом в руках я оказался на витой каменной лестнице перед дверью в приемную одного из вершителей академических судеб.


По указанию Ахматовой, «Ж.» — Б. А. Тураев (1868–1920), не только египтолог, но и эфиопист, между прочим, автор статьи об эфиопской поэзии. «Один из вершителей академических судеб» — это либо В. В. Радлов (1837–1918), тогдашний диретор Кунсткамеры, либо Л. Я. Штернберг, ее ученый хранитель. Дальнейшую переписку Гумилев вел со Штернбергом.

Гумилев передал в Кунсткамеру материалы своих предыдущих экспедиций. Это произведения амхарской культуры, ныне составляющие фонд 2131. В нем всего пять предметов — деревянный гребень, кинжал и три детали конской упряжи. В сравнении с собранием, привезенным из экспедиции 1913 года, эта коллекция чрезвычайно бедна. Тем не менее Кунсткамера приняла ее и (что особенно важно) согласилась частично проспонсировать следующее путешествие.

Гумилев мечтал


пройти с юга на север Данакильскую пустыню, лежащую между Абиссинией и Красным морем, исследовать нижнее течение реки Гаваша, узнать рассеянные там неизвестные загадочные племена. Номинально они находятся под властью абиссинского правительства, фактически свободны. И так как все они принадлежат к одному племени данакилей, довольно способному, хотя очень свирепому, их можно объединить и, найдя выход к морю, цивилизовать или, по крайней мере, арабизировать. В семье народов прибавится еще один сочлен.


Данакили — устаревшее название кушитских народностей сахо и афар. Сегодня их земли входят в состав эфиопских провинций Уолло и Тигре и независимых государств Эритрея и Джибути.

Академия сочла этот маршрут слишком дорогостоящим; тогда Гумилев предложил другой — в юго-восточную часть Эфиопии, близ границы с нынешней Кенией.


Я должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе, оттуда по железной дороге к Харрару, потом, составив караван, на юг, в область, лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа, Маргариты, Звай; захватить возможно больший район исследования.


Гумилев должен был


делать снимки, собирать этнографические коллекции, записывать песни и легенды. Кроме того, мне предоставлялось право собирать зоологические коллекции.


Гумилеву разрешили взять с собой спутника. Выбор пал на племянника — Николая Леонидовича Сверчкова. По словам Гумилева, «он отличался настолько покладистым характером, что уже из-за одного желания сохранить мир пошел бы на всевозможные лишения и опасности».

Николай Сверчков, Коля Маленький, как его звали в семье, был на восемь лет моложе Коли Большого и относился к нему скорее как к старшему брату — боготворил его, верил в его гениальность. По словам Гумилева, он «интересовался естественными науками»; А. С. Сверчкова указывает, что ее сын нужен был Гумилеву «в качестве фотографа и препаратора». Действительно, все экспедиционные снимки сделаны Сверчковым. Жизнь Коле Маленькому выпала короткая: он был отравлен газами на фронте, и в годы Гражданской войны (которые он провел в Бежецке, где заведовал краеведческим музеем) у него развился туберкулез; в поисках исцеления он отправился в Грузию (его жена была урожденной княгиней Амилахвари) и по дороге умер в Екатеринодаре от воспаления легких, двадцати пяти лет. Тема Грузии возникает снова — теперь в качестве недостижимого рая. Памяти Сверчкова посвящен вышедший спустя два года после его смерти (но написанный еще при его жизни) «Шатер».



Николай Сверчков в студенческом мундире. Фотография Л. Городецкого. Царское Село, 1914–915 годы


26 марта Гумилеву выдали «открытый лист» на приобретение экспонатов, тысячу рублей наличными, билеты на проезд до Джибути и несколько винтовок с патронами. 7 апреля 1913 года Коля Большой и Коля Маленький выехали в Одессу. Перед отъездом Гумилев заболел. По свидетельству Георгия Иванова[85], Гумилев бредил, говорил


о каких-то белых кроликах, которые умеют читать, обрывал на полуслове, опять начинал говорить разумно и вновь обрывал.

Когда я прощался, он не подал мне руки: «Еще заразишься, — и прибавил: Ну, прощай, будь здоров, я ведь сегодня непременно уеду».

На другой день я вновь пришел его навестить, так как не сомневался, что фраза об отъезде была тем же, что и читающие кролики, то есть бредом. Меня встретила заплаканная Ахматова: «Коля уехал».


В данном случае Иванову можно верить. Гумилев сам признается, что в день отъезда «лежал в жару». И все же уехал. Право, это мальчишество впечатляет.

4

Первые путевые впечатления Гумилева связаны с Одессой. Этому городу посвящены довольно язвительные заметки.


Странное впечатление производит на северянина Одесса. Словно какой-нибудь заграничный город, русифицированный усердным администратором. Огромные кафе, наполненные подозрительно-изящными коммивояжерами. Вечернее гуляние по Дерибасовской, напоминающей в это время парижский бульвар Сен-Мишель. И говор, специфический одесский говор, с измененными удареньями, с неверным употребленьем падежей, с какими-то новыми и противными словечками. Кажется, что в этом говоре яснее всего сказывается психология Одессы, ее детски-наивная вера во всемогущество хитрости, ее экстатическая жажда успеха…

Несомненно, в Одессе много безукоризненно-порядочных, даже в северном смысле слова, людей. Но не они задают общий тон. На разлагающемся трупе Востока завелись маленькие юркие червячки, за которыми будущее. Их имена — Порт-Саид, Смирна, Одесса.


Это взгляд человека «феодальных» представлений на буржуазный город; и это взгляд человека, так сказать, «нордического» на понтийский еврейско-греческий город, который кажется ему «восточным». Между тем именно здесь, в этом чуждом для него городе, с его жутким для петербургского уха говором, взрослели подлинные ученики Гумилева-акмеиста, всерьез воспринявшие и его высокий формализм, и его героический пафос. Спустя несколько лет Нарбут, вместе с Бабелем, возглавит «юго-западную» (или «южнорусскую») школу. Но пока, в 1913 году, все эти юноши ходят в гимназии и коммерческие училища неутомимого нерусского города, читают долетающий сюда «Гиперборей» и только пробуют писать первые стихи и рассказы. Еще учится в Талмуд-торе (еврейской религиозной школе второй степени)[86]