Зодчий. Жизнь Николая Гумилева — страница 62 из 155

кая литературная энциклопедия. Т. 1. 1962; автор статьи — А. Д. Синявский). Но вот два вождя русского символизма в один голос упрекают его за пренебрежение «сущей реальностью мира», «наблюдением действительности», за чрезмерный уход в мир мечты. Причем речь не идет о первых, незрелых опытах начинающего поэта — многие стихотворения из «Жемчугов» стали классикой, а до возникновения акмеизма и Цеха поэтов оставалось лишь два с половиной года.

И все же между двумя рецензиями есть существенное различие. Иванов надеется, что молодой поэт нащупает путь к «сущей реальности мира», наполнив свой «бутафорский», романтический мир собственной семантикой (которая будет оптимистичнее, и, подразумевается, возвышеннее, чем у Брюсова). Брюсов имеет в виду чисто экстенсивное тематическое расширение. При этом московский мэтр не готов признать Гумилева только своим последователем: Брюсов помнит, что тот — «ученик Анненского, Вячеслава Иванова и того поэта, которому посвящены «Жемчуга». По Иванову, гумилевский «романтический антураж» заимствован у Брюсова. Брюсов же иронически дистанцируется по отношению к гумилевским сюжетам:


…Если встречаются нам в этом мире имена, знакомые нам по другим источникам: античные герои, как Одиссей, Агамемнон, Ромул, исторические личности, как Тимур, Данте, Дон-Жуан, Васко-да-Гама, некоторые местности земного шара, как степь Гоби, или Кастилия, или Анды, — то все они как-то странно видоизменены, стали новыми, неузнаваемыми.


Все эти оттенки не случайны. За ними стоят, по всей вероятности, сложные изгибы взаимоотношений двух старших поэтов, их идейные споры и личные счеты. Времена, когда Вячеслав Иванов целовал глаза Брюсова, давно прошли. Не случайно оба пишут о книге молодого автора, которая далеко не привела их в вострог, куда пространнее и подробнее, чем это было в практике тогдашнего рецензирования. Разговор идет не только о Гумилеве, его книга — лишь повод. О сущности расхождений между вождями символизма, обнажившихся в 1910 году, — чуть ниже, а пока обратимся к другим рецензиям.

Из друзей и сверстников поэта отозвался Ауслендер (Речь. 1910. № 181):


В опасные битвы приходилось вступать первым поэтам-модернистам, приходилось отказываться от всякой связи со старым, чтобы тверже и яснее выявить новое. Но в настоящее время, когда многое уже достигнуто, когда внешние победы выдвигают новые опасности: опасность успокоения… или опасность бесформенных порывов, фальшивого горения… все это — новый лозунг спокойного и взыскательного ученичества делает единственно спасительным.

Не изменить ни одному слову великих, тайных заветов; долгой, упорной работой добиться твердости и верности руки, чтобы каждый удар шпаги был не только проявлением природной смелости и ловкости, но и сложным, благородным искусством, — таковы законы рыцарства, когда оно становится великим цехом.


Произнесено важнейшее для дальнейшей биографии Гумилева слово — «цех».

Ауслендер, представитель кружка, в котором выше всего ценится непосредственность и импровизационная свобода, хвалит Гумилева (похоже, искренне) за готовность истово и неустанно совершенствоваться в своем ремесле, но не может не добавить: «Юношеское целомудрие, скромность ученика, быть может, не всегда позволяет Гумилеву быть вполне свободным, все последние тайны души отдавать своим строкам».

Б. Кремнев (псевдоним поэта и прозаика Георгия Чулкова, 1879–1939) также снисходительно-благожелателен:


Среди учеников Брюсова выделяется даровитый Н. Гумилев. Он не хуже мэтра умеет пользоваться сокровищами пушкинской речи и украшать свой стих жемчугами во вкусе изысканного парнасца… В стихах Гумилева есть прелесть романтизма, но не того романтизма, которым чаруют нас Новалис или Блок с их влюбленностью в Прекрасную Даму, а того, молодого, воинствующего, бряцающего романтизма, который зовет нас в страны, «где, дробясь, пылают блики солнца».


Забавна рецензия М. Чуносова (Новое слово. 1911. № 3):


Стих у г. Гумилева отточенный, звонкий, красивый и красочный. Он недаром называет себя учеником Валерия Брюсова. У г. Гумилева шаловливая, а временами необузданная фантазия; от крайних изломов и вывертов его спасает вкус, его образы благородны, хотя контуры их стерты и затушеваны каким-то колоритным туманом…


Но: «миросозерцание его туманно и загадочно». Вывод: «Г. Гумилев — поэт очень избранного кружка… каких-то особых, очаровательных, но для большинства запретных и недоступных эстетических наслаждений, и даже не наслаждений, а упоений, подобных упоению расцветающих цветов в сумеречный вечерний час».

Разве эта рецензия сама по себе не говорит больше любых исследований о «предсеверянинской» эпохе — эпохе стремительного шествия модернизма в массы? Однако еще любопытнее становится, когда мы узнаем подлинное имя человека, скрывавшегося под невзрачным псевдонимом. Чуносов — это Иероним Иеронимович Ясинский (1850–1931) — одна из примечательных фигур российской словесности конца XIX — начала XX века. В молодости Ясинский печатал нравоописательно-обличительные рассказы под именем Максим Белинский; вернувшийся с каторги автор «Что делать?» ценил его выше всех современных писателей. В начале века Белинский, любимый автор Чернышевского, стал беллетристом охранительного направления, в то же время отдал дань «запретным упоениям» декаданса — в меру собственного понимания, конечно.

«Перу И. Ясинского» посвящено стихотворение Северянина «Кривая яблоня». После революции он немедленно «перешел на сторону советской власти», стал деятелем Пролеткульта и переводил стихи Фридриха Энгельса. С Гумилевым он общался на «Вечерах Случевского».

Как ни странно, книга Гумилева вызвала отклики двух критиков-марксистов, стремления к «запретным упоениям», вообще говоря, не разделявших. Один из них — Л. В. (Лев Наумович Войтоловский, 1876–1941), чья сдвоенная рецензия «Парнасские трофеи» (посвященная «Жемчугам» и книге А. Рославлева) напечатана в газете «Киевская мысль» (1910. 11 июля. № 189).


Все решительно таинства постиг, очевидно, Н. Гумилев. Маги, кудесники и чародеи, зелья и наговоры, «немыслимые травы» и «нездешние слова» так и кишат в его стихах. Одному лишь таинству он не сумел научиться — таинству неподдельной поэзии.


Стоит заметить, что Войтоловский с подчеркнутым пиететом говорит о Брюсове — «большом художнике слова», уважительно поминает о Верлене, о Блоке, о Сологубе. Главный упрек Гумилеву — подражательство. Войтоловский обвиняет его в заимствовании не только у Брюсова, но и у Тургенева, Гейне, и даже у современников — вплоть до Саши Черного. При этом имеется в виду заимствование «размеров» и «настроений» — ответить на эти упреки обычно нечего.


Но, конечно, больше и смелее — на правах ученика — берет он у Брюсова… Но там, где Брюсов поражает своей классической строгостью и величавой формой, Гумилев — напыщен и вылощен… Где у Брюсова гармоническое движение образов, там у копииста его шуршат картонные маски, напяленные равнодушной рукой. Всюду, где Гумилев обнаруживает свое собственное лицо, в глаза бросается множество прозаизмов, тяжеловесных эпитетов, избитых фраз и эстетических несообразностей.


В конце рецензент прибегает к непритязательному, но эффектному приему:


В общем, по произведенному мною утомительному, но полезному подсчету, на страницах «Жемчугов» г. Гумилева фигурирует 6 стай здоровых собак и 2 стаи бешеных, одна стая бешеных волков, несколько волков-одиночек, 4 буйвола, 8 пантер (не считая двух, нарисованных на обложке), 3 слона, 4 кондора, несколько «рыжих тюленей», 5 барсов, 1 верблюд, 1 носорог, 2 антилопы, лань, фламинго, 10 павлинов, 4 попугая (из них один — антильский), несколько мустангов, медведь с медведицей, дракон, 3 тигра, росомаха и множество мелкой пернатой твари.

Полагаю, что при таком неисчерпаемом изобилии всех представителей животного царства книге стихов г. Гумилева правильнее было бы именоваться не «Жемчуга», а «Зверинец», бояться которого, конечно, не следует, ибо и звери, и птицы — все, от пантеры до малейшей пичужки — сделаны автором из раскрашенного картона. И это, по-моему, безопаснее. Ибо за поддельных зверей и ответственности никакой не несешь. Совсем не то, что за фальшивые камни, особенно если питаешь тенденцию выдать их за настоящие жемчуга.


Рецензия В. Львова-Рогачевского (Василий Львович Рогачевский; 1873/74–1930), бывшего члена «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», в настоящем — меньшевика, в конце жизни — советского литературоведа из «вульгарных социологов», очень похожа по тональности на рецензию Войтоловского:


Свои «Жемчуга» поэт Н. Гумилев посвящает своему учителю Валерию Брюсову, но смело он мог бы ее посвятить и многим другим — и Г. Гейне, и К. Бальмонту, и французским лирикам. У безглазой музы поэта хорошая память. Она плохо видит, но она хорошо запоминает. Размеры брюсовские, выражения бальмонтовские, грустная усмешка гейневская, экзотизм французский…

Есть у поэта Н. Гумилева стихотворение «Читатель книг», где он рассказывает, как любит «неутомимо плыть ручьями строк, в проливы глав вступать нетерпеливо»… Когда такой читатель книг становится писателем и продолжает «плыть ручьями строк», журчащими в книгах его «учителей», он легко может захлебнуться даже и в ручье…

Над его поэзией тяготеют как проклятье слова Верлена: «Все прочее — литература!» Поэзия Н. Гумилева — это «литература», но при этом литература, в которой хромает грамматика (Современный мир. 1911. № 5).



Иероним Ясинский в кругу семьи, 1910-е


Модернисты старшего поколения обвиняли своих оппонентов в ненависти к «новому искусству» как таковому. Но те к концу десятилетия сменили тактику. Настойчиво демонстрируя знание (весьма поверхностное) азбуки «декаданса», учтиво расшаркиваясь перед авторами, уже завоевавшими место в литературе, они направляли свое оружие против младшего поколения поэтов-модернистов. Обвинения в «нежизненности» и «неискренности» очень характерны. Также характерны разговоры о «подражательстве» — когда речь шла об эпигонах народнической беллетристики, таких упреков, как правило, не возникало. Возможно, и в данном случае книга Гумилева оказалась лишь поводом, — слишком уж много страсти и творчества, да и слов многовато вкладывают Войтоловский и Львов-Рогачевский в ее обличение. Но, должно быть, было в ней нечто, вызывавшее у известного рода критиков особенно сильное раздражение. Характерно, что действительно насквозь подражательный декадент Рославлев сердит Войтоловского меньше.