«Записки кавалериста» начинаются с описания первого боя, состоявшегося 17–20 октября 1914 года.
За три дня до этого Лейб-гвардии уланский полк был включен в состав 1-й отдельной кавалерийской бригады под командованием генерал-майора барона Майделя. Уланы участвовали в битве при Владиславове (ныне Кудиркос-Науместис). Город, находившийся по русскую сторону границы (проходившей по рекам Ширвинте и Шешупе), был занят немцами — и вот отбит русскими. Затем войска генерал-майора Майделя форсировали Ширвинту и попытались взять расположенный на другом берегу город Ширвиндт, но, столкнувшись с сильным сопротивлением противника, отступили.
Вот как выглядит все это под пером Гумилева:
Помню, был свежий солнечный день, когда мы подходили к границе Восточной Пруссии. Я участвовал в разъезде, посланном, чтобы найти генерала М., к отряду которого мы должны были присоединиться. Он был на линии боя, но где протянулась эта линия, мы точно не знали. Так же легко, как на своих, мы могли выехать на германцев. Уже совсем близко, словно большие кузнечные молоты, гремели германские пушки, и наши залпами ревели им в ответ. Где-то убедительно быстро на своем ребячьем и страшном языке пулемет лепетал непонятное.
Неприятельский аэроплан, как ястреб над спрятавшейся в траве перепелкою, постоял над нашим разъездом и стал медленно спускаться к югу. Я увидел в бинокль его черный крест.
Этот день навсегда останется священным в моей памяти. Я был дозорным и первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать, не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный, нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул «ура», с которым был взят В. Огнезарная птица победы в этот день слегка коснулась своим огромным крылом и меня.
Все же несправедлива уничижительная оценка возможностей Гумилева-прозаика, с которой и сам он во многом готов был согласиться. Если к сюжетной прозе он был и впрямь не слишком способен, то его документалистика действительно хороша: точно найденный ритм фразы, великолепная изобразительность. «Ребячий язык пулемета» — ведь это замечательно!
Оказавшись в Германии, Гумилев невольно переживает заново ощущения Пушкина, ступившего на «уже завоеванную нами» землю Арзрума (Эрзерума, где в дни Первой мировой вновь случатся великие бои — и где, в Западной Армении, совершится в 1915 году первое из великих преступлений XX века). Но, в отличие от Пушкина, Гумилев за границей бывал многократно и подолгу. Его волнение — другого рода:
Эти шоссейные дороги, разбегающиеся в разные стороны, эти расчищенные, как парки, рощи, эти каменные домики с красными черепичными крышами наполнили мою душу сладкой жаждой стремления вперед, и так близки показались мне мечты Ермака, Перовского и других представителей России, завоевывающей и торжествующей. Не это ли и дорога в Берлин, пышный город солдатской культуры, в который надлежит входить не с ученическим посохом в руках, а на коне и с винтовкой за плечами?
Державный патриотизм, охвативший, конечно, и Гумилева, сочетается у него не с «германоедством» (как у многих других), а с уважением к «солдатской культуре» противника. Пафос русских газет, в лучших традициях военной пропаганды расписывавших «тевтонские зверства», был ему чужд. Вспомним его разговор на эту тему с Фидлером; не менее выразительно место из его письма к Ахматовой (ноябрь 1914):
Ни в Литве, ни в Польше не слышал о германских зверствах, ни об одном убитом жителе, изнасилованной женщине. Скотину и хлеб они действительно забирают, но, во-первых, им же нужен провиант, во-вторых, им нужно лишить провианта нас; то же делаем и мы… Войско уважает врага. Мне кажется, и газетчики могли бы поступать так же.
Что же до мечты о параде победителей в Берлине (в уме Гумилева был и Париж 1814 года, и 1760-го, когда казаки ненадолго овладели прусской столицей), то он рисовался прежде всего художественно выразительным.
Наверное, всем выдадут парадную форму, и весь огромный город будет как оживший альбом литографий. Представляешь себе во всю ширину Фридрихштрассе цепи взявшихся под руки гусар, кирасир, сипаев, сенегальцев, канадцев, казаков, их разноцветные мундиры с орденами всего мира… (письмо к М. Лозинскому от 1 ноября).
Мечты не то эстета-аполлоновца, не то гимназиста третьего класса…
В газетной публикации «Записки» носят фрагментарный характер — разумеется, они прошли военную цензуру, причем не на стадии публикации (выпущенные цензурой места в газетах по традиции отмечались белыми пятнами, тогда как в тексте Гумилева они обозначены многоточиями), а перед отправкой из боевой части. Увы, в своих многообразных литературных занятиях Гумилев не нашел времени, чтобы обработать «Записки», создать их канонический текст. В результате это произведение Гумилева постигла та же судьба, что и «Африканский дневник».
Вторая глава, появившаяся в печати лишь 3 мая, описывает позиционные бои в последней декаде октября и начало нового наступления на территории Восточной Пруссии и взятие города Шиленена. Затем был взят расположенный южнее Вилюнен. Но уже 27 октября был получен приказ: оставив все занятые города, отойти обратно в Россиены. В сохранившемся черновике второй главы «Записок кавалериста» есть такое место:
Невозможно лучше передать картины наступления, чем это сделал Тютчев в четырех строках:
Победно шли его полки,
Знамена весело шумели.
На солнце искрились штыки,
Мосты под пушками гремели…
У Тютчева речь идет о переходе Наполеона через Неман в 1812 году, и заканчивается его стихотворение так:
Несметно было их число —
И в этом бесконечном строе
Едва ль десятое число
Минуло клеймо роковое…
В данном случае Гумилев предпочел забыть об этом «продолжении». Ему нравится борьба, опасности, преодоление трудностей. В уже процитированном письме Лозинскому он пишет:
В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под выстрелами, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое удовольствие испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого крепкого коньяка…
Но война (как и Абиссиния) дает ему новый опыт соприкосновения с грубой плотью человеческой жизни.
Низкие, душные халупы, где под кроватью кудахтают куры, а под столом поселился баран… и безумно-дерзкие мечты, что на вопрос о молоке и яйцах вместо традиционного ответа: «Вшистко германи забрали», хозяйка поставит на стол крынку с густым налетом сливок и что на плите радостно зашипит большая яичница с салом! И горькие разочарования, когда приходится ночевать на сеновалах или на снопах немолоченого хлеба…
Совершенно безлюдные дома, где на плите кипел кофе, на столе лежало начатое вязанье, открытая книга; я вспомнил о девочке, зашедшей в дом медведей, и все ждал услышать грозное: «Кто съел мой суп? Кто лежал на моей кровати?»
Этот образ войны, такой толстовски достоверный и земной, противоречит общепринятому представлению о Гумилеве-писателе. Собственно, этот материал в его художественные тексты и не вошел — и мог быть использован лишь в документальной прозе.
В последних числах октября Лейб-гвардии уланский полк был отведен в Ковно, откуда через несколько дней переброшен в Польшу, в район Ивангорода и Радома, к юго-западу от Варшавы. Сюда уланы прибыли 13 ноября. Затем — трехдневный переход сначала на господский двор Янков, близ станции Олюшки, затем в деревню Катаржинов. Отсюда 18–19 ноября полк был переброшен в район Петракова. Задача улан, как указывает Е. Е. Степанов, заключалась в том, чтобы «заполнить промежуток между располагавшейся к северу V армией и относящейся к Юго-Западному фронту IV армией».
Здесь уланам предстояли бои уже не наступательного, а оборонительного характера. Немцы предприняли наступление на Ивангород и Варшаву, которое удалось остановить. 20 ноября состоялось сражение у Петрокова. Атака немцев была отбита с большими потерями. Командир 1-й бригады генерал-майор Лопухин был ранен (и через несколько дней умер), и командование бригадой перешло к Княжевичу, командиру уланского полка. Гумилев накануне боя и после него, в ночь с 20 на 21 ноября, участвовал в боевой разведке.
Отношение к разведке в армии было традиционно сложным. Пережитки средневековых представлений о доблести, несовместимых с «военной хитростью» и шпионством, были очень живучи. В дни наполеоновских войн, да и позднее, армии прибегали к услугам «лазутчиков» из местного населения, обычно евреев (так как они понимали несколько языков), к которым относились в высшей степени пренебрежительно. «Шпионы» не считались военнопленными и подлежали смертной казни через повешение. Брюссельская декларация 1874 года, принятая по инициативе России и посвященная «правилам войны», подчеркивает: «Военные, проникшие в пределы действия неприятельской армии с целью рекогносцировки, не могут быть рассматриваемы как шпионы, если только они находятся в присвоенной им одежде». К «шпионам» не относились также разведчики-воздухоплаватели (видимо, из пиетета перед технической новинкой). Бывали исключения: славный партизанский командир 1812 года Фигнер лично ходил на разведку в мундире неприятельской армии или в крестьянской одежде; но Фигнер вообще пренебрегал правилами ведения войны — на его совести убийства пленных и другие военные преступления, так шокировавшие благородного Дениса Давыдова. Первая мировая война, конечно, не оставила от прежней феодальной этики и следа — но она только начиналась.