Зоя Васильевна Корвин-Круковская родилась в 1903 году в состоятельной семье, приближенной ко двору, видела Николая II и Распутина, училась во ВХУТЕМАСе у Василия Кандинского. Первая мировая отняла у нее отца и отчима, революция вынудила бежать в Стокгольм, заключив брак со шведским коммунистом Карлом Чильбумом. Еще в Москве познакомившись с работами Гогена, Пикассо, Сезанна, очарованная живописью Зоя отправилась в Париж — средоточие культурной жизни, на Монпарнас Шагала и Модильяни, Фицджеральда и Хемингуэя. В 1929-м в Париже состоялась ее первая выставка… А дальше — долгая жизнь, полная тайн, многие из которых не раскрыты до сих пор. Умерла Зоя Васильевна в декабре 1999 года. Несколько ее картин можно найти в Третьяковской галерее.
Хотя карьера Зои Корвин-Круковской достаточно неплохо известна в мире искусства, ее частная жизнь — тайна за семью печатями. Ее личные архивы нигде не опубликованы, она никогда никому не рассказывала о своей жизни в России. Но вопросы не дают покоя искусствоведам и поклонникам ее творчества. Английский историк и писатель Филип Сингтон попытался ответить на некоторые в своей версии судьбы этой необычайной женщины.
Автор признается, что с опаской брался за работу над «Зоиным золотом»: его первый роман, также посвященный России, опубликован не был. Как и его герой, Сингтон никогда не встречался с художницей, однако, получив доступ к архиву, который Зоя незадолго до смерти доверила своей подруге, молодому кинорежиссеру Анжелике Брозлер, не устоял перед искушением рассказать об этой удивительной художнице, о тайнах, которые открылись ему в письмах, о том, что за сверкающими зеркалами картин он увидел кошмарную личную трагедию. Но роман, в который искусно вплетена биография Зои Корвин-Круковской и фрагменты ее подлинной переписки, — не только и не столько исторический. Это книга о поисках если не счастья, то — душевного покоя, мира с самим собой, книга о том, как, сокрушаясь об ошибках прошлого, не забыть о главном.
И еще — о том, что ради прибыли и политической выгоды искусство по-прежнему можно толковать так, как это удобно сегодня…
Об авторе
Филип Сингтон преподавал историю в Кембридже, работал журналистом и редактором. С 1993 по 1999 г. были опубликованы шесть остросюжетных романов Сингтона в соавторстве с Гэри Хэмфрисом (под общим псевдонимом Патрик Линч). Книги переведены на двенадцать языков и разошлись по миру тиражом свыше миллиона экземпляров. В настоящее время Филип Сингтон живет в Лондоне.
Пресса о романе «Зоино золото»
Чарующая история о печалях прошлого и надеждах будущего, жадности, коварстве и интригах — от императорского двора Романовых до аукционных залов современности.
На редкость изобретательно… Волнующе, увлекательно и непредсказуемо.
Захватывающая, гипнотизирующая книга. Чарующая золотая картина русской жизни.
Насыщенный сюжет и безупречный стиль. «Зоино золото» — занимательный роман о потрясающей женщине.
Сингтону удалось восхитительное переплетение жанров, которое порадует как любителей головоломок, так и поклонников исторической прозы.
Роскошно написанный роман саспенса… Разбитое зеркало, элегантно собранная головоломка множества культур.
Подлинный психологический детектив, основанный на реальной истории «мадам Зои»…
Соблазнительный роман — вдохновляет на то, чтобы узнать о таинственной и загадочной Зое больше.
Странно обольщает.
Книга Сингтона — великолепный памятник его музе.
В романе ставится справедливый вопрос: какова роль искусства, когда оно взмывает в финансовую стратосферу?
Чарующий портрет художника…
Филип СингтонЗОИНО ЗОЛОТО
Матери и отцу
Различие между прошлым, настоящим и будущим — всего лишь иллюзия, хотя и довольно стойкая.
Заключенные
1
Он видит ее, залитую лучами рассвета, лицо прижато к исцарапанной стене. Он представляет ее со спины, она прикрывает рукой голову, как побитый ребенок. Там, в камере, она цепляется за чистую красоту, воспоминания, которые не таят в себе страха. Они не даруют ни защиты, ни помилования, лишь бегство в иное место, что за гранью греха и расплаты. Он видит ее в миг, когда все кончено: пленница еще молит о спасении, но сам Господь всепрощающий не может помочь ей.
В шесть утра во дворе заводят грузовики. Рокочут тяжелые двухтактные моторы, визжат приводные ремни вентиляторов. Грузовики не трогаются с места. В первое утро она недоумевала, почему они никуда не едут. Потом кто-то объяснил ей: шум моторов заглушает звуки выстрелов.
Теперь этот рокот будит ее по утрам. Прокрадывается в водоворот ее снов, она резко просыпается и слушает, ждет, пока двигатели заглохнут. Потому что это значит — опасность миновала. Ты проживешь хотя бы еще один день.
Москва, июль 1921-го. В это лето она должна была умереть вместе с остальными.
Никто не говорит, пока работают моторы. Восемь женщин, втиснутых на кишащие вшами нары, лежат тихо, с широко раскрытыми глазами, и сернистая вонь дизеля медленно заползает в их ноздри. Некоторые знают, за что их арестовали. Другие — нет. Одна старуха провела здесь год, но ее даже не допросили.
Приглушенные выстрелы доносятся сквозь хриплый ритм. Иногда непонятно даже, на самом ли деле ты слышишь их. Официально расстрельных команд больше не существует, равно как и традиции раздавать боевые патроны вперемешку с холостыми, чтобы никто не знал истинного убийцу. Теперь просто ставят на колени и пускают пулю в затылок. Грязное дело. Кровь и мозги летят в тебя, неважно, под каким углом держишь револьвер. Говорят, палачи требуют чистую форму каждый день. Но не для того, чтобы оправдаться. Бойня — критерий пролетарской решимости, одобренный и прославленный на самом высоком уровне.
Как-то утром с одной девушкой, ровесницей Зои, случилась истерика — она кричала так, словно ей вырывали глаза. Никто не пробовал успокоить ее — из страха привлечь к себе внимание. Среди заключенных есть стукачи. Дружеское участие опасно. Так что, как всегда, они просто лежали, слушали моторы, старались не думать ни о чем. Две женщины бормотали молитвы, заклинали покрытый волдырями потолок.
Через пару дней девушку увели. Все знают, что с ней случилось. Если охранники говорят оставить пожитки в камере, значит, тебя просто хотят допросить. Если велят забрать с собой — это конец.
Еще с первых дней она заметила: голоса у охранников всегда скучающие, словно в очереди на почте или в банке, словно ты просишь об услугах, которые учреждение не предоставляет, чертовски досаждая одним своим присутствием. Они скучают, что бы ни говорили, даже если оглашают смертный приговор. В основном это литовцы или азиаты, которых сюда привезли специально. Местных жителей, даже русских, как правило, избегают. Эти слишком любят поболтать о работе и о том, что видели.
Девушке велели забрать вещи с собой. Ее за руки выволокли из камеры.
Это было вчера. Сегодня охранники вернулись. Она слышит их свинцовую поступь в коридоре.
Зоя всегда закрывает глаза.
Первый визит в галерею Щукина был подобен сну. Фигуры и цвета танцевали на стенах со сверхчеловеческой силой и великолепием. Такого искусства она прежде не видела, картины эти, малопонятные, но неотразимые, не могла описать словами. Она горела желанием познать этот тайный язык.
Зоя Корвин-Круковская, любопытная и дерзко красивая, с темными, настороженными и ясными глазами под тяжелыми веками, за три года до ареста.
Сергей Щукин покупал картины с 1890-х годов — украшал ими стены своего московского особняка. Двести двадцать одно полотно, приобретенное или заказанное в длительных поездках по Западной Европе художникам, о которых в России никто не слышал. Зоя уже несколько месяцев жила в Москве, когда Андрей Буров повел ее взглянуть на них. К этому времени и особняк, и имущество были конфискованы красными, переименованы в Музей современного западного искусства и укомплектованы парой часовых со штыками у дверей. Андрей был сыном московского архитектора, хорошо знал и любил искусство французского авангарда. Но Зоя пошла с ним на выставку не поэтому. По правде говоря, он нравился ей с той самой минуты, как они познакомились среди бардака новой государственной школы. Внешность тут ни при чем: он был высок и костляв, с выдающимся носом и плохим зрением. Но они сидели за одной партой, и хотя уроки были случайными и бестолковыми, вскоре стало ясно, что у него самая светлая голова в классе. Он был всего на два года старше, но эти два года наделили его верой во власть идей, верой, которую не мог погасить даже пустой желудок. Он провожал ее в школу и из школы, не забывая убраться с улиц до наступления темноты, но ей понравилась идея ускользнуть с ним тайком, увидеть что-то новое. Кроме того, она не спешила возвращаться в ледяную квартирку на Арбате, которую Зое, ее матери и бабке приходилось делить с чужаками.
Он взял Зою с собой во дворец Щукина на ее пятнадцатый день рождения.
Она пытается вспомнить, что ожидала увидеть там, ловит расплывающиеся воображаемые картины: дамы в вечерних платьях и неестественных томных позах; сумрачные холмистые пейзажи; натюрморты с мертвой дичью и очищенными фруктами; природа, скопированная маслом, запихнутая в вечность старательными, умелыми руками. Как те холсты, что висели на стенах дома ее отчима.
Она была не готова к тому, что увидела.
Зоя вспоминает заговорщицкую улыбку Андрея, когда тот потянул на себя дверь, ведущую в огромный зал. Вспоминает перламутровый солнечный свет, струящийся сквозь застекленную крышу, эхо приглушенных голосов, похожее на шелест крыльев. Она стояла на лестнице, когда фигуры выскочили перед ней. Она вспоминает, как застыла на месте, как забилась жилка на шее.
Этот миг изменил все.
Два гигантских панно: с одной стороны «Танец», с другой — «Музыка». Высокие фигуры, примитивные и пророческие. Пятна бездонного синего и пронзительного зеленого. Первой реакцией был страх. Ей показалось, что революция всегда была здесь, ждала своего часа, чтобы уничтожить прогнивший старый мир и ее вместе с ним. Щукин втайне разработал этот новый порядок. Новый язык для новой эпохи.
Но она не могла отвести от них глаз. Они были изначальны, вневременны. Прекрасны, но таили в себе нечто большее, чем просто красота. Они манили ее в неведомый мир, словно иероглифы на древней гробнице.
Андрей наблюдал за ней, стоя на пару ступеней ниже, пытался оценить ее реакцию.
— Анри Матисс, — наконец сказал он, будто в имени этом таилась некая суть. — Наверху еще тридцать пять его работ.
Откуда они, эти странные видения? Куда пытаются унести ее?
Андрей сунул руки в карманы, ожидая услышать первые впечатления.
— Итак? Что ты думаешь? Товарищ Щукин бросал деньги на ветер?
Она залилась краской. Это картины заставили ее покраснеть. Она подобрала юбки и поспешила вверх по ступеням.
Каждый день той весны они с Андреем возвращались к Щукину или в огромный особняк Ивана Морозова за версту отсюда. Морозов был еще одним промышленником, ныне сбежавшим на Запад. Андрей презирал его за любовь к масштабному и вычурному. На лестнице массивный триптих Боннара представлял Средиземноморье в разное время года. История Психеи разворачивалась на восьми панно в музыкальной комнате, сама нимфа была вызывающе обнажена.
Морозов был молод и ненасытен. Им двигала страсть к обладанию. Он пожрал Гогена, Матисса, Сезанна. Но в его коллекции не нашлось места для меланхоличного анатомирования кисти маленького пучеглазого испанца Пикассо, пятьдесят одно полотно которого с катартическим рвением собрал Щукин. Но причиной была не только разница во вкусах. Зоя чувствовала это. Пикассо вошел в жизнь миллионера Щукина, когда мир последнего развалился на части. Сначала болезнь забрала его жену. Затем последовало самоубийство брата и двух его сыновей. Горечь утрат привела к тому, что Щукин начал всерьез скупать живопись: Пикассо и Матисс, Матисс и Пикассо. Работы, увиденные внутренним взором, работы, над которыми открыто насмехались большинство коллекционеров. Но он собирал их не для коллекции. Щукин искал что-то, и Смерть была его проводником.
Иногда Зоя вздрагивает в доме Щукина. Перекошенные лица Пикассо дышат в спину ледяным сквозняком. У Морозова такого никогда не случалось, с ним она даже ощущала какую-то связь, наслаждалась цветом и роскошью, которая казалась знакомой. Больше всего она любила «Воспоминание о саде в Эттене». Эта картина Ван Гога являла собой исключение, поскольку была написана не с натуры, а из головы. Две женщины на переднем плане, съежившиеся, укутанные в платки, напоминали персонажей русского фольклора.
Они держали свои прогулки в секрете. Если бы мать Зои прознала, что они шатаются по галереям, то немедленно положила бы этому конец. Москве грозил голод. Революции еще и полугода не исполнилось. По улицам все еще сновали дезертиры и воры. Храни господь смельчака, вышедшего из дома в приличном пальто или похожего на человека, у которого водятся деньги. Мать зарабатывала на жизнь уборкой снега и шитьем, распродавала остатки кружев и драгоценностей, что сумела спрятать от солдат. Безопасных мест не осталось. Иногда целые семьи исчезали в ночи.
В часы перед рассветом Зоя лежит без сна и слушает рыдания матери. Они пугают ее. В детстве она не верила, что мать способна плакать, полагала, что это привилегия детей. Но в Москве она часто плакала. Им пришлось переехать сюда, где никто их не знал, чтобы укрыться от злых шепотков. В Петербурге даже старые слуги — даже те, кому они доверяли как родным, — обворовывали их, угрожая в случае протеста доносом. Но в анонимности таилось одиночество, окутавшее их, подобно савану. Они сожгли все, что напоминало о прежней жизни: альбомы, письма — все, что выдавало былые связи со двором. Сожгли письма, которые доверила им балерина Кшесинская, любовные письма царя. Сожгли даже фотографии отчима Зои. Ах, если бы он не настоял на том, чтобы позировать в офицерской форме! Но они должны были стать никем. Незаметными серыми мышками — пока не закончится кошмар.
Иногда мать Зои подходит к ее кровати и гладит дочь по волосам. Все будет хорошо, говорит она. Они снова станут собой, когда красные прекратят свои глупые эксперименты. Или когда с Юга придут белые.
Зоя закроет глаза и представит себя в Эттенском саду, ощутит присутствие одинокого художника. Она будет смотреть на извилистую пеструю дорогу и изо всех сил стараться понять, куда она ведет.
Через три дня и три ночи в КПЗ ее раздели в поисках ценностей. Две чекистки обращались с ее телом, как с тушей на вертеле. Руки их, словно клешни, царапали ее нежную кожу.
Потом первые допросы. Чернобородый следователь. Спрашивал о семье и о работе. Когда она сказала, что мать уехала в Севастополь, ее снова увели.
Шесть дней в одиночке, дыре без окон и света, не считая того, что просачивался из-под двери. С утра до ночи вонь нечистот и кашель туберкулезников. Она визжала, когда по ней бегали тараканы.
Второй допрос длился дольше. Мужчина с кривыми зубами и коричневыми деснами выпаливал вопросы, от которых она подпрыгивала.
Итак, ее мать и бабка уехали в Севастополь. Почему?
Это интересовало их больше всего.
Следователь ударил кулаком по столу.
— Почему Севастополь?
Она знала, поверят лишь одному: они пытались сбежать на Запад. Белые восстали на Украине и на Кавказе, между ними висел Крым, не поддерживавший большевиков и готовый упасть в руки белогвардейцам. Восторженные рассказы об отваге контрреволюционеров передавались беженцами-дворянами, все еще полными надежд на спасение, из уст в уста. Например, о том, как донские казаки под командованием Краснова прорубали путь сквозь толпу матерящихся красных милиционеров и обрывали тирады, снимая головы с плеч.
Но она не могла прибегнуть к этому объяснению. Как и рассказать правду.
— Бабушка заболела. Ей надо было переехать в теплые края.
— Почему ты отправилась туда?
— Чтобы помочь ухаживать за ней.
— Вот как. Но ты вернулась через две недели. Оказалось, что ты не нужна?
Он, похоже, знал, что она говорит неправду, хотя она не понимала откуда. Презрение в его голосе обращало все ее слова в ложь.
— Я хотела увидеться с Юрием. Моим мужем.
Следователь хрюкнул и потер челюсть. Зоя сообразила, что у него болит зуб, абсцесс, наверное. Она видела, как он теребит языком десну за нижней губой. Говорили, что палачи из ЧК сидят на кокаине — начальство их снабжает, чтобы превратить в бесчувственные машины и привязать к работе.
— Твоим мужем, предателем?
Она повесила голову. Так его называла мать, по крайней мере когда думала, что дочь не слышит. Она и другое говорила: например, что Зоя вообще не должна была выходить за него замуж.
Глаза Зои наполнились слезами.
— И ты увиделась с ним?
— Нет. Он…
— Разумеется, нет. Он в психиатрической больнице. На принудительном лечении. Но ты же знала об этом еще до того, как уехала, верно? Так почему же ты уехала?
Ее мать питала большие надежды на Севастополь. До войны люди ее сословия отдыхали там. Летом они прогуливались по набережной, а в кафе и казино играли духовые и струнные оркестры. В этом городе планировались браки и завязывались отношения с иными, не столь высокими целями. Любые помехи наслаждениям, равно как и неприятные их последствия, можно было устранить за соответствующую цену.
Мать сказала, что там они начнут новую жизнь. Оставят прошлое позади. Но оказалось, что она имела в виду не только спасение.
Следователь снова выкрикивал вопросы о Севастополе, о Петербурге. Он хотел знать, как она устроилась переводчиком на Третьем конгрессе Коминтерна. Несмотря на страх, Зоя поняла, что в этих вопросах нет никакой системы. Она должна была проболтаться, вот и все, и тем самым погубить себя или кого-то другого.
Возможно, взять на себя вину — это единственный способ выбраться из одиночки. Быть может, лучше умереть сейчас, чем медленно сходить с ума.
— Что с тобой? — спросил товарищ следователь. Она осознала, что держится за живот, и заставила себя сесть прямо.
— У меня месячные.
Следователь фыркнул. Ничего нового. Он быстро перелистал блокнот, исписанный школьными каракулями. Они отправились на юг, все трое, чтобы добраться до белых. Тут все ясно. Но потом девчонка вернулась в Москву, а это уже не укладывается в стройную теорию.
Зоя думала, что допрос окончен, но тут следователь перегнулся через стол и впился в нее жесткими серыми глазами.
— Это ведь не мать посадила тебя на тот поезд со скотом? Такая красивая девочка провела десять дней среди бандитов?
Его голос неожиданно смягчился, став почти ласковым. Ни с того ни с сего Зоя начала откровенно всхлипывать. Следователь достал карандаш.
— А теперь расскажи мне. От чего именно ты бежала?
Пять недель слышит она, как шаги замирают у ее камеры. Из-за гула моторов Лубянка напоминает фабрику, которая каждые полчаса перерабатывает очередную порцию человеческого мяса. Соседка по нарам снова молится, но Зоя не может разобрать слов. Она молится, чтобы забрали кого-то другого. Или чтобы забрали ее.
Замки и засовы открываются долго. Как обычно, заслышав шум, крыса ныряет в нору. Лубянка кишит крысами. Ночью они лезут на нары. Если дать им выбор, даже они предпочтут мясо, которое еще не протухло.
Охранники приносят с собой ворох особенных запахов: табак, ружейная смазка, иногда гуталин. Свежие новые запахи, запахи внешнего мира. От них больше не воняет застарелым потом.
Привычная пауза в поисках намеченной жертвы. Она крепко зажмуривается.
— Круковская.
Она мгновенно открывает глаза. Перекатывается, садится.
Один из охранников — новичок. Мальчик-татарин, едва ли старше Зои. Юноша смотрит в сторону, отводит взгляд. И в этот миг она понимает.
— Вещи с собой.
Одна из женщин всхлипывает. Другая отворачивается, пряча лицо. Зоя понимает, что в последний раз видит дневной свет. В подвалах нет окон. Ее отведут вниз, в темноту, и она никогда не вернется.
Она собирает вещи, руки и ноги ее дрожат. Больше всего она сейчас боится темноты.
Они ведут ее прочь, и она бросает прощальный взгляд в зарешеченное окошко под самым потолком. Над темными крышами окрашен золотом квадратик неба.
ИНТЕРНЭШНЛ ГЕРАЛЬД ТРИБЬЮН
4 ДЕКАБРЯ 1999 ГОДА. ИСКУССТВО И ДОСУГ
СТОКГОЛЬМ. Небольшая глава истории завершилась вчера на открытом всем ветрам городском кладбище, где скромная группа почитателей, в основном — пожилого возраста, — собралась, чтобы отдать последнюю дань Зое Корвин-Круковской, знаменитой русской «художнице по золоту».
Корвин-Круковская, известная в мире искусства как просто «Зоя», была последней представительницей двора Романовых. Она родилась в 1903 году в Санкт-Петербурге, в богатой семье, девочкой играла с великими князьями и дружила с царской фавориткой, балериной Матильдой Кшесинской. Корвин-Круковская скончалась на 96-м году жизни от полиорганной недостаточности, развившейся вследствие лечения рака, — как полагают, она была последней из живущих, кто видел царя Николая II.
В числе учителей Зои — мастер абстрактного экспрессионизма Василий Кандинский и японский живописец Цугухару Фудзита. Фудзита был одним из легиона художников — наряду с Модильяни, Пикассо и Шагалом, — являвших собой знаменитую богему парижского квартала Монпарнас 1920-х. Именно Фудзита обучил Зою технике живописи по драгоценным металлам: так началось удивительное, но и таинственное артистическое путешествие, в котором Зоя пыталась соединить чувственность экспрессиониста и колориста с глубокой и неиссякаемой любовью к художественным традициям России — традициям, которые на ее родине находились под угрозой исчезновения.
Впоследствии она получила признание в посткоммунистической России, в 1993 году Борис Ельцин организовал персональную выставку Зои в стенах Кремля.
По иронии судьбы, жизнь художнице после большевистского переворота 1917-го спас влюбленный шведский коммунист. Зоя была арестована по подозрению в соучастии в контрреволюционном заговоре. Ее будущий муж, прибывший в Москву на Третий конгресс Коммунистического Интернационала, вымолил освобождение Зои у заместителя главы ЧК. В итоге она уехала из России в Швецию с жалким чемоданчиком и игрушечным мишкой, в котором спрятала несколько икон.
Личная жизнь Зои не менее загадочна, чем ее искусство. Она пережила трех мужей, но детей у нее не было. Отказывала всем потенциальным биографам, просившим о сотрудничестве. Даже у края могилы художницы собрались в основном недавние ее знакомые, которые признают, что крайне мало знают о ее юности. Что бы ни вызвало эту отчужденность — аристократическое воспитание или причины посерьезней, — интерес к работам Зои не ослабевает. На следующий год ожидается крупная ретроспектива, которая завершится аукционом. О своем интересе уже заявили русские коллекционеры, в частности музей Эрмитаж (Санкт-Петербург).
Практически всегда смерть повышает стоимость работ художника. Но дело не только в том, что они становятся раритетами. Картины перестают принадлежать настоящему и становятся материальной связью с прошлым, с канувшими в Лету перспективами, а иногда и с потерянными мирами. Учитывая историю Зои, интерес обещает быть еще горячее.
2
Воздушное пространство Швеции, февраль 2000 г.
Эта история началась в тот день, когда он нашел картину. Обозревая руины последних трех лет, он понимает: в этот миг она нашла путь обратно в его жизнь. Словно он разбудил призрак.
До тех пор жизнь была безопасной и предсказуемой, удерживать ее в стабильном русле не составляло труда. Агентство приносило прибыль. У него была молодая красивая жена. Были друзья. Но Зоя завела его обратно в тень, шаг за шагом, изводя вопросами, на которые он не мог ответить, но не в силах был игнорировать их.
«Китайская принцесса в Париже» — картина, позднее известная как парижский автопортрет. Работа с туманной историей. Написана маслом на позолоченном дубе в 1929-м — тот год Зоя провела на Монпарнасе, среди художников и искателей удовольствий, именно тогда все это богемное буйство наконец взорвалось, и безумие и смерть обрушились, подобно казням египетским, на верховных жрецов невоздержанности. Картина изображала восточную девушку в сером шелковом платье, сидящую в лакированном кресле. То, что это автопортрет, предположили через много лет, на эту мысль критиков, как говорят, навела сама Зоя. В те дни она не могла себе позволить натурщиц, объяснила Зоя любопытному визитеру. Так что она позировала себе сама, экспериментировала с прическами и макияжем и, вероятно, делала это перед большим зеркалом. Раньше считалось, что автопортрета парижских лет не существует, теперь же решили, что «Китайская принцесса» вполне может им быть.
Эллиот нашел ее под лестницей в доме отца, втиснутую между парой источенных червями шезлонгов. Когда он коснулся дерева, на пальцах остался слой пыли, густой, как краска. Он вытащил ее в узкий коридор, увидел маленькую радугу мерцающего золота и только тогда со смутным трепетом осознал, на что смотрит.
Пыль и заброшенность не поразили его. Удивительнее всего то, что он вообще обнаружил ее в доме. Он всегда считал, что отец уничтожил картину четверть века назад или по крайней мере продал. Как странно было узнать, что он хранил ее, на самом деле, жил с нею все эти годы. Каждую ночь, взбираясь по ступенькам в свою одинокую спальню, он, должно быть, думал о том, как она лежит здесь и смотрит на него своими темными презрительными глазами, напоминая обо всем, что он потерял: жену, сына, рассудок. Предвестница краха.
Это единственная ценная вещь, которую Эллиот забрал из дома в тот день — фактически уклоняясь от налогов, поскольку до утверждения завещания оставались месяцы. (Все предстояло оценить, чтобы подсчитать размер налога на наследство, вплоть до занавесок и кухонной мебели, и только потом он получит право распоряжаться имуществом.) Эллиот обернул картину газетой и положил на заднее сиденье машины. Тогда у него не было ощущения, будто он совершает преступление или делает первый шаг в темноту.
Неделю или около того картина провела в гараже. Потом он перенес ее в кабинет, а затем — в кладовую своей галереи на Вестборн-Гроув. Он не собирался продавать ее. Просто не хотел показывать жене, Наде, и рассказывать всю историю. У него было предчувствие, что она не поймет. Надя не из тех, кого интересует прошлое. «Мертвые не кусаются», — любила повторять она. Эту старинную чешскую поговорку его жена привезла со своей родины.
Он никогда не говорил ей, что она не права.
Первые несколько недель он ничего не делал. Он не знал, что делать. Картина не была занесена в каталоги галереи, так что смысла выставлять ее не было. Он даже не застраховал ее. Официально картины просто не существовало.
Но однажды, без особой на то причины, он решил почистить «Принцессу». Оказалось достаточно лишь пропылесосить — ни вода, ни растворители не понадобились. Раме когда-то крепко досталось: с одной стороны она была расколота. Он отдал ее в починку, правда, не своему обычному мастеру. В день, когда картина вернулась, он впервые повесил ее — над камином в офисе. Это было единственное свободное место, не считая кладовой. А вернуть ее туда он не мог.
Кажется, она осталась им довольна: китайская принцесса вернулась на трон. В ее взгляде было какое-то снисходительное великодушие. Франческа, студентка факультета истории искусств, — она работала у него в то лето, — узнала стиль и спросила о сюжете. Кто эта китайская принцесса? Какова ее история? Эллиот не знал. Он никогда не сталкивался с работами Зои. Живые художники, даже возраста Зои, категорически не входили в сферу его интересов.
— Как по-вашему, может, это автопортрет? — спросила она. — Название такое шутливое. И вообще, разве в Китае были принцессы?
Он посмеялся над ее словами. Какая бессмыслица. Это же не перьевой набросок на бумаге — панель из массива дуба, тщательно подготовленная и покрытая двадцатичетырехкаратным золотом. В любом случае, с какой стати художнику писать самого себя в маскарадном костюме? А затем подкреплять обман лживым названием? Живописцы стараются запечатлеть истину, как и все художники, — ухватить суть. Разве не для этого нужен портрет?
Только потом он узнал, что Франческа вполне могла быть права. Сначала в газетах, а потом и в научных статьях существование уникального автопортрета начали преподносить как установленный факт. Если это правда, то один из первых шагов Зои в технику, которой она впоследствии посвятила себя, возможно самый первый, был своего рода тайной шуткой.
Интересно, смеялась ли мать над этой шуткой, когда покупала картину осенью 1970-го, за десять дней до своей смерти? Знала ли, что это Зою она несет домой?
Аэробус закладывает вираж, нырнув в высокие кучевые облака. Под ним лежит берег, но не какая-то узнаваемая линия, а просто граница между морем и сушей. Осколки камня и льда, пятна серо-голубой воды простираются до самого горизонта, не давая различить, что же, наконец, чему уступает место. Он ловит взглядом тень самолета на снегу и темных заплатках леса, чувствует его скорость.
Зоин дом. И место Зоиного упокоения. Он представляет ее тело, погребенное в мерзлой земле. Почему он давным-давно сюда не приехал, спрашивает он себя? А потом оглядывается по сторонам, подозревая, что говорил вслух.
Блондинка, стюардесса «Скандинавских авиалиний», наклоняется к нему с кофейником, сверкая зубными коронками.
— Мистер Эллиот? Еще чашечку?
Должно быть, прочитала его имя на посадочном талоне — индивидуальный подход к клиентам.
— Нет, спасибо.
Раздается приглушенный гудок, и загорается надпись «Пристегните ремни». Слегка потряхивает: самолет попал в зону турбулентности. Он никогда не любил летать. Ему трудно поверить, как верят другие, что бесчисленные проверки и техобслуживание были проведены с надлежащим усердием.
Он открывает картонную папку, лежащую на коленях. Ее прислал Корнелиус Валландер, начальник отдела искусств аукционного дома «Буковски» в Стокгольме. Внутри — вырезки из прессы, некрологи, копии каталогов с прошлых выставок, эссе русского художественного критика Саввы Лескова, впервые опубликованное в «Фигаро» в 1989-м. Это положит начало толстому глянцевому каталогу, который аукционный дом планирует выпустить к началу торгов. Задача Эллиота — привести все в законченный и привлекательный вид. Корнелиус возлагает большие надежды на faux[1] монографию. О Зоиных работах годами не писали ничего существенного, никаких воспоминаний современников. Шумиха повысит продажи, каталог разойдется по всему миру тиражом в тысяч сто экземпляров, а может, и больше. По сорок долларов за штуку — неплохой источник дополнительной прибыли для всех заинтересованных лиц. Корнелиус считает, что добраться до сути и деталей теперь, когда художница мертва и собственность ее перешла в руки адвокатов и друзей, будет проще.
Он пробегает пальцами по буквам.
Странно, что Корнелиус обратился к нему после всего, что произошло. Сейчас большинство старых деловых знакомых Эллиота держатся от него подальше, словно боятся заразиться. Он до сих пор помнит тот звонок: Корнелиус полон сезонного дружелюбия, ибо на дворе очередное Рождество, жалуется на «Проблему 2000» и истерию вокруг миллениума, сам же Эллиот делает вид, будто его радуют предстоящие десятидневные каникулы. Потом они поговорили о смерти Зои, выставлении на торги ее частной коллекции и ретроспективе, которую планирует «Буковски». Корнелиус каким-то образом заметил интерес Эллиота, узнал, что тот начал приторговывать работами Зои. Он был столь любезен, что попросил «оказать ему личную услугу» — составить каталог, как будто в «Буковски» не было младшего персонала, который прекрасно бы с этим справился. Это был единственный приятный сюрприз за все праздники, дружеская помощь, откуда не ждали, может быть, даже первый шаг к той жизни, что была у него когда-то.
Старый добрый Корнелиус.
Эллиот листает вырезки. Полезнее всего — статья Лескова, попытка поместить Зою в русский культурно-исторический контекст. Иностранное влияние и учеба Зои за рубежом всегда затрудняли националистический подход, но Лесков обладал пониманием российских подводных течений, которых большинство западных критиков оценить не могли, и проведенный им анализ до сих пор не знает себе равных.
Эллиот перечитывает эссе, захваченный бойким собственническим тоном автора. Русский о русской. В подобных вещах всегда содержится намек, что, мол, сытый голодного не разумеет. Что даже владения языком — а Эллиот знал русский — недостаточно, особенно когда речь идет о духовном аспекте. А что касается статьи Лескова, именно о нем речь и шла. Призвание Зои было не в том, чтобы следовать западной традиции самовыражения, говорит он. Зоя не исследовала свой внутренний пейзаж с помощью языка цвета и формы, как требовал Василий Кандинский, некогда бывший ее учителем. Равно как последние следы тирании и фаталистической религии, она хранила славянскую художественную традицию, которую ее прозападные враги стремились уничтожить. Ее искусством было искусство созерцания, ее работы — сияющее зеркало мистической вселенной, в сердце которой пребывает единый и непознаваемый Бог.
Самолет поворачивает на северо-восток, пронзает толщу облаков и купается в лучах холодного зимнего солнца. Где-то сзади, через несколько кресел от Эллиота, начинает плакать ребенок. Эллиот закрывает папку и выглядывает в иллюминатор.
До самого горизонта нет ничего, кроме льда.
3
В автобусе из аэропорта пассажиров было всего четверо. Эллиот сидел в окружении пустых кресел, наблюдая, как снежинки возникают из черного неба. Береговая линия и гавани сияли огнями, обещание уюта струилось из окон солидных, величавых зданий. Скандинавия — истинная обитель Рождества. В Англии рождественские праздники стыдливо обветшали, как маскарадный костюм из проката: Санта-Клаус с нейлоновой бородой шатается по торговому центру, а на улице льет дождь. Эллиот всегда мечтал устроить настоящее семейное Рождество на родине своей матери — со снегом, северными оленями и санками.
Автобус громыхал по широким заснеженным улицам. Его дочь Тереза уже достаточно взрослая. На следующее Рождество, или через Рождество, когда его финансовая лодка наконец перестанет крениться, он соберет пару-тройку друзей и организует поездку. Они будут кататься с гор на санках и любоваться северным сиянием по вечерам. Швеция станет волшебной страной Терезы, страной, которая останется с ней навсегда. И он тоже будет в ней, упакованный и убранный на хранение в яркое и нерушимое воспоминание.
Когда он подъехал к «Буковски», где-то неподалеку звонил колокол. Здание напоминало викторианский кукольный домик, из парка можно было разглядеть безукоризненные интерьеры разных эпох. Основатель дома Хенрик Буковски был польским дворянином, изгнанным из страны русскими оккупантами. Он первым устроил в Швеции каталожные аукционы, сорвав большой куш в 1873-м, когда с молотка пошла обширная коллекция произведений искусства короля Карла XV. С тех пор его компания занимала лидирующие позиции на рынке Северной Европы, а сезонные аукционы «Буковски» стали главным событием в календаре покупателей. В межсезонье ценные лоты, от мебели в стиле ампир до плексигласовых скульптур, выставлялись, словно в частном особняке, в должным образом оформленных комнатах.
Он вышел из такси и стоял, глядя на классический фасад, пока водитель доставал чемоданы. Прошлый его визит сюда, три с половиной года назад, был обусловлен совершенно иными причинами: Маркус Эллиот, торговец, приехал покупать. Предметы искусства и артефакты, на шесть десятилетий погребенные в странах советского блока, в конце концов нашли дорогу на рынок — иконы, спрятанные под половицами или награбленные в коллекции государственных музеев, художественные ценности, неверно классифицированные или утерянные, картины и ремесленные товары, вывозились эмигрантами и продавались за наличные. Между тем в посткоммунистическом пространстве образовались новые покупатели: супер-нувориши приватизированной индустрии, медиамагнаты и нефтяные боссы, люди, чья страсть к внешним атрибутам потомственной аристократии сочеталась с отчаянным патриотизмом. Хороший рынок, если знать, как залезть к ним в карман. Потенциальная прибыль гораздо выше, чем может ожидать посредник, спекулирующий фламандскими жанровыми картинками или работами третьесортных импрессионистов. Да и менее рискованно, по крайней мере так он считал.
Эллиот расплатился с водителем и взял чемоданы; у дверей его едва не сбил с ног скейтбордист в шерстяной шапке со скандинавским орнаментом. Парень, гикнув, лихо прокатил мимо, и Эллиот неожиданно остановился.
Что-то впереди приковало его взор. Лицо в пластиковой окантовке зеркала заднего вида. Женщина. Секунду ему казалось, что это стюардесса, та самая, которая знала его имя. Нет, не может быть.
Она сидела за рулем побитого белого «фольксвагена-поло». Через заднее стекло он разглядел силуэт ее головы в лыжной шапочке. Она говорила по сотовому телефону.
Внутри пахло мастикой и дорогими духами. Охранники и грузчики топтались у входа. Деловые женщины неслись мимо в идеально отглаженных темных костюмах. У девушки за стойкой администратора были бледные, призрачные глаза, короткие светло-золотистые волосы и телефонная гарнитура. Она разговаривала, когда Эллиот назвал свое имя.
— Мистер Валландер спустится через минуту, — пообещала она, указывая на диван.
Он сидел и ждал. Три грузчика затаскивали бронзовую обнаженную статую в дверь на втором этаже. Возвращение тревожило его. Он вновь ощутил меру своего падения — ощутил физически, как будто горячие иглы впились в кожу. Две женщины беседовали sotto voce[2] через порог главного аукционного зала. Они одновременно обернулись и посмотрели на него, прежде чем исчезнуть внутри.
— Маркус! Приехал, значит.
Лицо Корнелиуса Валландера стало краснее, а челюсть еще сильнее обвисла с тех пор, как они виделись в последний раз. Он схватил ладонь Эллиота обеими руками и сердечно пожал ее. Валландер был крупным мужчиной, лысым и в очках, безнадежно неэлегантным по стандартам «Буковски». Эллиот подозревал, что в молодости он был застенчив, но с годами научился смеяться над собственной неуклюжестью, с улыбкой подчиняясь более ярким или утонченным, по его мнению, людям — таким, как Эллиот. Энтузиазм, с которым Валландер относился к работе, также говорил в его пользу. Эллиот никогда прежде не видел, чтобы кто-то так лучился от гордости за предметы, которыми не обладает. Корнелиус боготворил мощные и прекрасные вещи, словно эти качества благодаря самой их близости каким-то образом проецировались на него.
— Спасибо, что приехал. Выглядишь… — он помедлил и внимательно посмотрел на Эллиота, — …хорошо, Маркус. Очень хорошо.
Похоже, он удивлен.
— Спасибо за предоставленную возможность, Корнелиус. И за то, что подумал обо мне.
Корнелиус взял чемоданы Эллиота и сунул их за стойку администратора.
— Не за что, абсолютно не за что. Это особенная работа. Ничего общего с обычной поденщиной. Я не знал, к кому еще обратиться. К тому же я знал, что ты поклонник Зои.
— Да, но как?
— Как что?
— Как ты узнал?
Корнелиус усмехнулся.
— Международный аукцион, осень 96-го? Ты проиграл борьбу за Корвин-Круковскую. За «Вазу с маками», кажется. Тебе пришлось довольствоваться чем-то поменьше.
— «Особняком Щукина», верно. Вот это память.
Корнелиус покачал головой.
— Просто слишком долго работаю здесь. — Он провел Эллиота в лифт, суетясь и болтая о пустяках, словно ничего не случилось. — Кстати, а что с ним стало, с «Особняком Щукина»? Ты его продал?
Эллиот смотрел, как закрываются двери.
— В конце концов я продал все.
Корнелиус покраснел и нажал на кнопку.
— Конечно, конечно. В смысле, ты быстро продал его?
— Через год или около того. Лондонскому отделению Московского народного банка. Куда мы едем? Тебя что, сослали в подвал?
Корнелиус хихикнул.
— Хотел тебе показать, что мы уже собрали. Слухи разошлись на удивление быстро. Добыча у нас ого-го.
Эллиот предвидел это. Аукцион, назначенный на первую неделю июня, — не просто шанс купить. Это еще и шанс продать, и лучшего может не представиться долгие годы. Любой, у кого есть Корвин-Круковская, испытает соблазн выставить ее на торги.
— Сейчас все покупают акции, — сказал Корнелиус. — Я имею в виду, акции «новой экономики». Именно так коллекционеры будущего заработают свои миллионы. — Он глядел на матовые стальные двери, хмурясь своему расплывчатому отражению. — Фредерик Валь говорит, мы должны готовиться к тому, что даже живопись начнут продавать с интернет-аукционов. Мы вкладываем целое состояние в новые технологии. Скоро вместо каталогов будут трехмерные виртуальные экскурсии.
— Тогда вам не нужны будут такие люди, как я.
Двери скользнули в стороны. За ними было темно, горел только красный дежурный свет. Когда они вышли, порождая эхо шагами и голосами, Корнелиус хлопнул Эллиота по плечу.
— Нам всегда будут нужны такие люди, как ты, Маркус. Эксперты, посвященные. Что за экскурсия без гида.
Эллиот прежде не бывал в этой части здания. Что-то вроде подвального этажа, недавно вырытого или перестроенного, судя по бетонным стенам и цементному полу. Раздавался мерный гул машин: генераторов, паровых котлов и множества электросистем, хранивших «Буковски» и его содержимое от огня, грабителей и климатических напастей.
Корнелиус вел его по широкому проходу, звенел ключами в кармане пиджака, говорил о запросах, поступивших из Японии, США и России. Последняя выставка в Токио каких-то пять лет назад прошла с аншлагом. Ничего удивительного, что японцы заинтересованы. Американские коллекционеры всегда держатся поблизости, особенно когда работы с королевской или имперской подоплекой — словно в монархической крови есть что-то волшебное, то, что их собственный мир безвозвратно утратил. Но кто действительно интересовал Эллиота, так это русские, новички на рынке.
— Они считают, что ее произведения — часть их истории, — сообщил Корнелиус. — И хотят все вернуть. Вообще-то грех их винить, учитывая, что они потеряли.
Этот аргумент Савва Лесков выдвинул в своей статье в «Фигаро»: теперь, когда коммунизм мертв, Россия может кануть в нигилизм суррогатной западной поп-культуры или же вновь найти себя и заново открыть то, что потеряла. Зоя стилистически и исторически прекрасно подходила для этого.
— О ком конкретно ты говоришь? Я что-то читал об Эрмитаже.
— Эрмитаж, Московский музей современного искусства и еще прорва частных коллекционеров.
Корнелиус достал ключи. Они остановились перед парой укрепленных деревянных дверей. По обе стороны из гнезд свисали электрические кабели.
— Помещение еще не совсем готово. Но я экспроприировал его для закрытых просмотров. — Он отпер замки. Чтобы открыть один хитрый на вид, латунный, пришлось повернуть штурвал. — К тому же есть у меня такое ощущение, что работы Зои лучше смотрятся в простой обстановке, как по-твоему?
Двери распахнулись на бесшумных петлях. Внутри было темно и пахло сырым цементом. По центру лежала красная ковровая дорожка.
Корнелиус сделал шаг вперед.
— Ты готов? — спросил он, протянув руку к выключателям.
Эллиот ступил на ковер, дивясь театральности происходящего и гадая, какого черта Корнелиус держит ценные картины в месте, где до сих пор идут строительные работы.
— Так сколько картин у вас уже?..
Вспыхнул свет. И он увидел это, ослепленный, ошеломленный.
— Иисусе.
Золотая улица.
По обе стороны от прохода висело восемнадцать картин, прикрепленных к высоким серым панелям. Разные сюжеты, разные стили он видел и ощущал как единое сияющее целое. Корнелиус развернул их к двери, так, чтобы все можно было увидеть одновременно.
Атака божественного света.
— Незабываемое зрелище, верно? Я всегда мечтал сделать что-то подобное. А другого шанса может и не представиться.
Он распределил их по сюжетам: впереди натюрморты, пейзажи сзади, между ними здания и фигуры людей. Все на золоте — золоте, которое, казалось, обращалось в жидкость, когда Эллиот проходил мимо.
Он видел свою тень, свой призрачный образ. И вспоминал один эпизод из детства, тех дней, когда мать еще была жива. Они путешествовали по Испании, ехали по какому-то пыльному, далекому от моря городу. Мать хотела посмотреть церковь, о которой много слышала. Он помнил, как зашел в холодное затхлое помещение и как оно расцвело перед его глазами: стена золота за алтарем — панно, иконы, кресты, фигуры — все золотое, мерцающее в свете свечей. Он помнил, как дергал мать за руку, хотел понять, что все это значит, а она стояла там неподвижно, зачарованно, безмятежно.
— Я вечность подбирал освещение, — признался Корнелиус. — Даже сейчас я не уверен, что эта задача выполнима. С золотом стоит изменить угол — и все меняется. Невозможно показать все варианты.
Это правда: разглядывая каталоги, никогда не поймаешь это ощущение нематериальности, игру света и тени. Фотография раскрывает только один определенный ракурс, воссоздавая золото в близких тонах желтого и охры. Результат плосок и скучен. Зоино золото окутывает тебя светом, подобно зеркалу, а нарисованный образ парит свободно.
В своем эссе Савва Лесков придумал название для этого эффекта — «иконописное расщепление». Он утверждал, что техника эта зародилась в византийских монастырях, дабы способствовать постижению сферы Божественного, Девы Марии и Младенца Иисуса, подвешенных между тем миром и этим.
Живые цвета. Краски нанесены простыми мазками, промежуточные тона дробятся на крошечные, похожие на реснички, дуги. Суровое, опасное требование к живописи по золоту состоит в том, что как только краска наложена, изменить уже ничего нельзя.
Выставка Корнелиуса нарушала хронологию. С исторической точки зрения это был бред. Корнелиус намекал на план, которого у художницы никогда не существовало, отдельные работы складывались в посмертное заявление, прощальное подведение итогов. Но это привлекало внимание.
— Разумеется, это лишь крупные, — продолжал Корнелиус. — У нас есть и другие, поменьше. Еще наброски и эскизы театральных костюмов. Весьма недурны, на мой вкус. Конечно, некоторые значительные картины мы не смогли разыскать. Парижский автопортрет, например. Похоже, никто не знает, где он находится.
Эллиот наклонился к «Подсолнуху с птицами». Автопортрет был в Лондоне, в хранилище, о чем знал только он и Пол Коста, знакомый, который поместил туда картину по его просьбе.
— Он неразрывно связан с Фудзитой, — продолжал Корнелиус. — Работа довольно крупная, особенно для японца.
Почти все парижские годы Зое едва хватало денег на краски. Но когда она увидела работы Фудзиты на драгоценных металлах, у нее развилась странная одержимость этой техникой. Учеников Фудзита не брал. Но питал слабость к круглолицым девушкам с короткими черными волосами — Эллиот называл их европейками à la Japonaise. Возможно, поэтому мастер со временем смягчился и поделился с ней своими секретами. Картина принадлежала этому периоду, была одним из первых образцов живописи по золоту, позднее прославившей Зою. Кое-кто даже утверждал, что Фудзита сам написал ее, по крайней мере частично.
В любом случае картина могла бы стать гвоздем программы: единственный известный портрет Зои крайне важного парижского периода.
— Мы рассчитываем одолжить портрет Оскара Бьорка у Национального музея, — сообщил Корнелиус. — Но ты же знаешь, какие они.
— Возможно, владельцы проявятся ближе к делу.
— Если бы мы знали, кто они, то связались бы с ними. Они могли бы получить кучу денег. Но я поспрашивал у торговцев, и никто даже не догадывается, где портрет. — Если он и лицемерил, то очень тонко. — Возможно, ты найдешь что-то в летнем доме, договор о продаже или вроде того.
— Летнем доме?
— Разве я не сказал? Там хранятся все ее бумаги. В Сальтсёбадене. Многие на русском языке, полагаю. Так что твои языковые познания пригодятся. Ты туда поедешь, я уже все устроил. Разузнай ее подноготную для каталога. Какие-нибудь детали биографии.
В комнате словно похолодало. Эллиот обхватил себя руками.
— Хорошо. Когда?
— Завтра, — улыбнулся Корнелиус, его лоснящиеся щеки светились золотом. — Жаль, конечно, что сейчас не сезон. Зато тебя никто не побеспокоит.
Корнелиус извинился за планы на вечер — точнее за их отсутствие: свояченица в больнице, и он обещал навестить ее вместе с женой. В прошлые визиты Эллиота они ужинали рыбой и олениной в каком-нибудь ресторане шведской кухни и надирались пивом и абсурдно дорогой водкой. Но Эллиот ни капли не расстроился, что на этот раз ничего не выйдет. Очень сложно притворяться, будто все вернулось на круги своя. И он не был уверен, что хочет обсуждать это с Корнелиусом — даже в приятной алкогольной дымке — и хочет ли сам Корнелиус выслушать его.
Пока Эллиот забирал чемоданы из-за стойки и любовался пустой, формальной улыбкой блондинки, он понял, что на самом деле границы были определены сознательно. Корнелиус оказал ему профессиональную услугу из симпатии, из уважения к выгодным сделкам, которые они вместе проворачивали в прошлом. Дружеский жест, но не дружба. Не то чтобы он получил эту работу в любом случае. Ему дали шанс. В конце концов, он его заслужил. Но это все.
Он вышел на улицу. Народу стало больше, служащие возвращались домой, кружился легкий снежок, и даже некоторые сотрудники «Буковски» сочли свой долг на сегодня выполненным. Он оглянулся в поисках такси, вытянул руку, после того как несколько проехало мимо, не остановившись.
Белый «фольксваген» по-прежнему стоял в двадцати ярдах от здания. Он увидел, как женщина за рулем убрала телефон, открыла дверь и шагнула на дорогу. На ней была куртка с поднятым капюшоном. Она смотрела в его сторону, изучая силуэты, которые толпились рядом с ним на тротуаре.
Она не могла высматривать его. Он никогда ее прежде не видел. Он огляделся. Не двигались только они двое.
Она направилась к нему быстрым шагом. Руки ее были в карманах.
Он подпрыгнул, услышав гудок автомобиля. Остановилось такси.
Эллиот забрался внутрь.