Зоино золото — страница 2 из 8

4

Санкт-Петербургская губерния, июль 1914 г.


Сквозь дымку летней пыли. Пыли, танцующей в солнечном свете. Свет падает разрозненными лучами на тенистую улочку. Так она представляет последние прекрасные мгновения.

Мать Владимира подарила ему воздушного змея, больше и красивее которого Зоя не видела никогда. Он был сделан из шелка и раскрашен под орла, белые ленточки свисали с кончиков его крыльев.

В поле за городом она и Вова — так все его называли — бежали по скошенной траве, а змей реял высоко над их головами. Они спотыкались о невидимые борозды, падали, кувыркались друг через друга и приземлялись грудой переплетенных рук-ног и бечевки. Мгновение они не двигались, тяжело дыша, ощущая непривычную тяжесть тел друг друга, прежде чем снова вскочить на ноги и побежать. Лицо Вовы покрывал загар. На переносице у него были веснушки, похожие на россыпь звезд.

— Ветер слишком слабый, — запротестовала она, когда Вова пошел на пятый заход. — Бесполезно.

Он только улыбнулся и крикнул:

— Вперед!

Голос его оставался мальчишеским и высоким, несмотря на то, что Вова был на год старше Зои. Люди говорили, что он унаследовал от матери, знаменитой балерины Матильды Кшесинской, хрупкое сложение и красивые, тонкие черты лица. Но никогда не говорили, что он похож на отца или, если уж на то пошло, кто был его отцом.

Она увидела, как он взобрался на гребень холма. Змей тащился за ним всего в полутора саженях от земли, выписывая восьмерки, когда Вова тянул за веревку. Зоя боялась, что хвост змея запутается в траве.

Из-за спины налетел ветер, пронесся по открытому полю. Приложив руку козырьком, Зоя смотрела, как змей улетает в небо, вырвав катушку из Вовиных рук.

— Держи его! — крикнул Вова. Но она даже не пошевелилась. Нарисованный орел парил над ней, взбираясь в небо, и кончики крыльев его трепетали. Ей показалось, что она сама уменьшается, становится далекой, привязанной к земле точкой, ее лицо было нетерпеливо обращено к небу.

Вова промчался мимо, гонясь за катушкой. Он бодро и радостно улыбался, наслаждаясь этой внезапной опасностью.

— Быстре-ее!

Она вприпрыжку пустилась за ним по склону. Змей начал терять высоту. Он по дуге опускался среди деревьев, окаймлявших дорогу, напугал стайку птиц, которые просвистели над головами детей. Вова подпрыгнул, пытаясь схватить катушку, но не тут-то было. Он поскользнулся и растянулся на траве. Зоя перепрыгнула через распростертое тело и побежала дальше, полная решимости стать на этот раз героиней, неважно, сколько царапин и дырок на чулках это будет ей стоить. Она засмеялась, подумав о добродушном ворчании бабули, представив лицо, которое та делает, когда хочет казаться возмущенной.

Вова изрядно отставал от нее, когда Зоя добежала до обочины дороги. Она слышала, как он зовет ее. Но у нее не было времени оборачиваться. Змей исчез из виду за верхушками деревьев. Она не была уверена, полетел ли он дальше или же застрял в ветвях.

Зоя повернула за угол, глядя в небо. Здесь было уютнее, листва гуще. Солнечный свет рассыпался множеством лучей.

Тишина заставила ее остановиться. Она встревожилась: ее охватило чувство, будто она забрела дальше, чем следовало, словно девочка из сказки.

Легкий ветерок поднимал пыль. В косом свете она видела узоры, завитки и вихри, бесчисленные детали. Видела мир сквозь живую вуаль.

Услышав шум мотора, Зоя обернулась. Он становился то громче, то тише. Она не могла точно сказать, приближается ли он. Она несколько раз видела автомобили, стоящие около усадьбы Кшесинской. Обычно это означало, что в доме гостят важные персоны — князь Дмитрий Павловский, великие князья Сергей и Андрей, генерал Сухомлинов, военный министр, старике печальными глазами, который беспрестанно кивал. Но они редко ездили по округе.

Змей Вовы лежал посреди дороги.

— Вова! Вова! Нашла!

Она подбежала к змею. И встала как вкопанная.

Путь ей преградил незнакомец. Она услышала треск ветвей. Еще двое мужчин медленно выбирались из кустов перед ней. Крупных мужчин. Они двигались осторожно, словно охотники, выслеживающие дичь.

Она не могла перевести дыхание. Голос в ее голове кричал «беги!». У первого мужчины на пальце было массивное золотое кольцо. Казалось, он прочел ее мысли.

— Не двигайся, — произнес он.

Она уже видела их. Они появились в Стрельне пару дней назад. Форму не носили, но все одевались одинаково: в сапоги и длинные плащи с поясами, хотя дождя не было уже несколько недель. Они ничего особо не делали. Просто гуляли по улицам, иногда заходили в магазины, иногда курили сигареты и разглядывали прохожих. Зоя спросила няню Вовы, кто такие эти люди в форме, которая совсем и не форма, но ответа не получила. Как будто они были призраками. Никто не хотел смотреть на них или признавать, что их присутствие является чем-то из ряда вон выходящим.

Наконец придворный гость открыл Вовиной матери секрет: царь собирается в эти края, чтобы посмотреть военные маневры в Красном Селе. Странные люди — это тайная полиция. Их всегда посылали вперед царя, чтобы обеспечить его безопасность. Каждый городок, каждую деревеньку на пути проверяли на предмет засады.

До сих пор Зоя не догадывалась, что кто-то может захотеть убить царя, особенно здесь, всего в полусотне верст от столицы. Вова сказал, что такое прежде случалось, что родной дед царя был убит взрывом бомбы, брошенной в открытую карету, хотя мальчик не знал, кто и за что убил его. Зоя ничего не ответила, но про себя гадала, не выдумывает ли, может ли вообще обычный человек убить помазанника Божьего. Бог посадил царя на трон. Так разве не очевидно, что только Бог может сместить его?

Вова все еще звал ее. Он решил, что теперь они играют в прятки. Один тайный полицейский полез за пазуху, глаза его изучали дорогу за ее спиной. Зоя показала на змея.

— Это наш.

Звуки мотора стали громче. Вдалеке она видела вздымающиеся клубы пыли. Вова подбежал к ней, щеки его горели, рот был разинут.

— Это он, — прошипел Вова, и Зоя поначалу не поняла, о чем он. Она всегда воображала царя на лошади, гарцующим по городским улицам — как в Санкт-Петербурге по случаю трехсотлетия дома Романовых. Она не видела его — почти никто не видел, потому что вдоль всего пути государя выстроилась императорская гвардия в высоких киверах с плюмажами, — но открытки с портретом в Зоиной школе передавались из рук в руки.

Полицейский с золотым кольцом выкрикнул:

— С дороги!

Дети отошли назад — теперь они увидели автомобиль, черный, с открытым верхом, он приближался к ним с пугающей скоростью, поднимая за собой вихри пыли. Полицейский продолжал следить за ними, словно они собирались что-нибудь учинить, но это не помешало Вове поднять руки и заорать «Боже, царя храни!» во всю мощь своих легких.

Он действительно был там, никакой ошибки, сидел на заднем сиденье, неподвижно смотрел вперед. Возможно, он был даже слишком похож на свои портреты и официальные фотографии — оклад бороды, спокойное лицо, мечтательный, отстраненный взгляд, — Зое почему-то казалось неправильным, что она не заметила чего-то большего, пусть за несколько жалких секунд, чего-то, что сделало бы встречу с живым царем иной, лучшей, более настоящей, что ли.

Она заморгала от пыли. Вова стоял на цыпочках, ловя последние отблески императорского автомобиля. Слишком поздно он отыскал носовой платок в кармане, и теперь махал им над головой. Тайной полиции как не бывало.

Зоя нагнулась, чтобы подобрать змея. Он лежал на дороге, сломанный и порванный. Машина царя проехалась прямо по нему. Зоя собрала ошметки и стояла, глядя на них, разглаживая ткань с птичьим рисунком.

— Он погиб.

Вова все еще таращился на дорогу.

— Может, еще починим, — сказала Зоя, стараясь смотреть на вещи оптимистично. — Шелк в порядке. А бамбук можно раздобыть в оранжерее.

Вова подошел и осмотрел повреждения, пробежав пальцами по сломанному каркасу.

— Да, в оранжерее, — произнес он отсутствующим голосом, словно мысли его были заняты более важными вещами.


Когда она впервые пришла к Вове домой, по бальной зале бродили слонята. На них можно было прокатиться в дальний конец розового сада и обратно. Матильда Кшесинская пригласила на праздник в честь дня рождения сына цирк. Еще там были дрессированные собачки, которые умели делать сальто назад и ходить на задних лапках, наряженные как маленькие человечки. И китайские акробаты, и фокусники. Грандиозным финалом праздника стало появление Владимира Леонидовича Дурова, самого знаменитого клоуна и дрессировщика во всей России. Он специально приехал из Москвы с труппой танцующих обезьян и здоровенной хавроньей, читавшей газеты в промежутках между прыжками с парашютом с галереи.

Родители Зои тоже устраивали балы в Петербурге, но совершенно иные. Элегантные. Мужчины надевали медали, женщины — сверкающие драгоценные колье. Лакеи в сюртуках стояли навытяжку у дверей, а танцевали на этих балах исключительно менуэты и венские вальсы. Обычно Зое разрешали появиться ненадолго, но не раньше чем гувернантка уложит ей волосы и оденет в лучшее платье. В определенный момент ее представят гостям, потом она прочтет что-нибудь из французской поэзии, разученное специально для подобных случаев. Гости поаплодируют, родители просияют, а потом ее отведут обратно в постель, где она разделит триумф с Мишкой, большим игрушечным медведем.

Это она любила больше всего: видеть, как родители улыбаются, знать, что они гордятся ею, несмотря на то, что их так подолгу не бывает дома.

На неделе она почти не видела их. Казалось, они живут в другом мире. Но на этих балах, наслаждаясь аплодисментами блестящего круга, она ощущала, что брешь заполняется. Одобрительные улыбки говорили ей, что однажды она удачно выйдет замуж, а это очень важно, и даст жизнь сыновьям.

В Петербурге ей приходилось наряжаться, просто чтобы выйти на улицу. Она наденет пелерину и шляпку и высокие ботинки и отправится за своей гувернанткой мадемуазель Элен по гранитным набережным, мимо посольств и особняков аристократии с их строгими европейскими фасадами. Иногда мать отправлялась на прогулку вместе с ними, но даже тогда Зоя должна была идти позади, рядом с гувернанткой.

Она помнила, как старалась подойти поближе, чтобы рукав матери коснулся ее щеки.

В доме Вовы она могла не беспокоиться о том, что подумают родители. Она могла делать все что угодно. И здесь всегда было чем заняться. Повсюду гуляли животные: пони, овцы и ягнята, свора терьеров, ходившая по пятам за Матильдой, и даже домашние поросята, привезенные с севера Англии. Несколько раз в неделю устраивались музыкальные вечера и театральные представления. Дом всегда был полон танцоров, музыкантов и придворных, наезжавших из летней резиденции императора в Петергофе. Они были очень милы с Вовой и его юными друзьями и считали свои долгом участвовать в любых затеянных ими играх и конкурсах и вовлекать детей в разговор. Год больших маневров. Великий князь Сергей, который был не только дядей царя, но и генерал-инспектором артиллерии, на целый день отложил разработку военных планов, чтобы устроить для детей игру в саду. Он помогал им строить деревянную крепость посреди декоративного озера — подобно польским крепостям, она остановит немцев, сказал он — и две батареи катапульт, которые стреляли теннисными мячиками.

А однажды объявили, что в гости ожидается Григорий Распутин в сопровождении Анны Вырубовой, фрейлины императрицы, и членов ее кружка. Вова уже видел Распутина и отзывался о нем исключительно как о «вонючем попе». Он никогда не моется, утверждал мальчик, а борода и волосы у него спутались от грязи и стали жесткими, как кокосовый орех. День выдался странный. Никто не играл в саду. Многие завсегдатаи дворца Кшесинской остались сегодня дома, а те, что все же приехали, вели себя крайне тихо, словно опасаясь привлекать внимание. Большую часть вечера Распутин провел в гостиной в окружении своей свиты и почти ничего не говорил. Когда Зоя наконец собралась с духом, чтобы представиться, он уставился на нее и осмотрел с головы до ног прозрачными насмешливыми глазами. Он спросил, как ее зовут и кто ее отец, но Матильда, которой он адресовал эти вопросы, замялась и сменила тему. И тогда Зоя задумалась: если истории о мистической силе Распутина правдивы, то, похоже, опасно уже даже то, что он просто знает твое имя.

Сам царь никогда не приезжал, и все знали, почему. В юности Николай был влюблен в Матильду, но ему пришлось разорвать эту связь после помолвки с будущей императрицей. Он не появлялся в доме Кшесинской из уважения к супруге. В школе болтали, что это царь построил особняк Кшесинской в Петербурге и существует тайный подземный ход, соединяющий его с Зимним дворцом, — однако Вова слухи яростно отрицал. Никакого хода нет, сказал он, и в любом случае, мать купила дом на деньги, заработанные в Мариинском театре.

Если царь больше и не любил Кшесинскую, то о великих князьях этого сказать было нельзя. Дня не проходило без визита одного из них. Великий князь Сергей, как говорили, построил ей дачу в Стрельне, но Зое казалось, что Матильда больше любит великого князя Андрея. Она всегда высматривала его в полных гостей залах. А когда находилась с ним рядом, улыбки ее словно становились теплее.

Взрослые, бывавшие в доме, никогда не говорили об этом, по крайней мере в присутствии Зои, но девочка знала, что всем ужасно интересно. Когда бы балерина ни вставала, чтобы потанцевать или пособирать грибы-ягоды в приусадебном парке, все головы поворачивались, чтобы взглянуть, на чью руку она обопрется. Когда Зоя возвращалась домой, мать всегда спрашивала ее об этом, хотя и не напрямик. Какой великий князь был? Как они провели время? И так далее. Лишь много лет спустя мать открыла Зое тайну: оказывается, великий князь Андрей был отцом Вовы.


О некоторых вещах, происходивших в Стрельне, Зоя никому не рассказывала. Некоторые чувства она просто не могла облечь в слова. Как в тот раз, когда юный партнер Матильды по танцам Пьер играл с ними в войну. Теннисный мячик попал ему в грудь, и он устроил потрясающее представление, сделал вид, что ранен, рухнул на траву и вдруг запел, подобно герою трагической оперы. Зоя в тот день была сестрой милосердия. Битва кипела, Вова шел в атаку по дамбе, а она опустилась на колени рядом с раненым и промокнула его чело носовым платком. Он издал тихий стон, глаза его все еще были закрыты, потом жалостно закашлялся. Зоя рассмеялась и расстегнула ему воротничок. Отвороты рубашки разошлись, обнажив треугольник гладкой белой кожи.

— Вы умерли? — спросила она. Но Пьер не отвечал.

Она секунду смотрела на него, потом, не раздумывая, сунула руку ему под рубашку и приложила ладонь к сердцу.

Увидев, что он открыл глаза, Зоя отпрянула.

Он схватил ее за руку.

— Разве ты не знаешь, прекрасная принцесса, — прошептал он, — что лишь поцелуй может меня спасти?

Он снова откинулся на траву, руки его безвольно упали вдоль тела.

На комоде в спальне Матильды Кшесинской стояла маленькая мраморная копия «Поцелуя» Родена. Зоя увидела ее однажды утром, когда горничные прибирались в комнате. Одна из девушек хихикнула, обмахнув статуэтку метелкой. Той же ночью, когда ужин был в самом разгаре, Зоя прокралась наверх с лампой. Двое обнаженных влюбленных. Она провела пальцами по их совершенным формам.

Сейчас она сидела неподвижно, затаив дыхание, и не знала, что делать, не знала даже, что она хотела бы сделать.

Рот Пьера был приоткрыт. За губами мелькнули белые зубы. Внутри Зои закипало что-то хмельное и опасное.

А потом она наклонилась к нему, и сердце ее чуть не выпрыгнуло из груди. Лоб юноши был влажным. Кожа вдоль линии волос блестела. От Пьера исходил едва уловимый сладкий аромат миндаля. Его дыхание опалило щеку Зои, она закрыла глаза.

Только поцелуй может меня спасти.

Она почувствовала его губы прежде, чем коснулась их.

— Попалась!

Он засмеялся и схватил ее за талию, потом опрокинул на спину, Зоя завизжала, юноша вскочил на ноги.

— Спасен! Спасен! — крикнул он и побежал к сражающимся, оставив ее распростертой лежать на земле.

Она помнила, как смотрела ему вслед, поднося пальцы к губам. Она знала, что ей должно быть стыдно, но, как ни странно, ничего подобного она не ощущала.

У самого берега Пьер обернулся и улыбнулся ей.


Пьер был двадцатитрехлетним красавчиком. Женщины разглядывали его, когда он танцевал, и веера их трепетали, как крылья бабочек, в душном вечернем воздухе. Но он был не единственным интересным юношей, посещавшим усадьбу. Стеснительный скрипач по имени Антон, мальчик не старше семнадцати, раз в неделю играл в струнном оркестре. Со старшими родственниками приезжали кадеты в щегольской темно-синей форме. И еще тот мальчик, что присматривал за танцующими обезьянками Владимира Дурова. Он был небольшого росточка, с щелью между передними зубами, в которую вполне можно было просунуть палец. Но обезьяны, похоже, считали его самой настоящей ходячей кладовой, и ничего смешнее Зоя в жизни не видела. Они карабкались на него и обыскивали многочисленные карманы в поисках орехов без всякого уважения к этикету. Пуговицы не были помехой для их ловких пальцев, а как-то раз им даже удалось расстегнуть ему подтяжки, в результате чего, к вящей радости присутствующих, паренек остался без штанов.

Вскоре Зоя начала замечать, как мужчины смотрят на нее, как молодые краснеют, а те, что постарше, улыбаются, когда она поднимает глаза. Иногда она гадала, почему же они ничего не говорят, раз находят ее привлекательной. А если все-таки говорят, то почему на такие нейтральные темы, как погода, школьные дела или здоровье ее родственников.

Как-то раз, стоя перед большим зеркалом, она неожиданно поняла, что им достаточно просто смотреть, чтобы узнать все, что нужно. Они видят, что у нее внутри, все ее думы и чувства, которые она изо всех сил старается скрыть. Мысль о том, что созерцание открывает путь к столь обширному знанию, и возбуждала, и пугала ее.

Она протянула руку и коснулась своего отражения, закрыв ему лицо.

5

Стокгольм, февраль 2000 г.

На следующий день с утра пораньше он взял напрокат машину и поехал на юг, обогнул серое Соленое море, повернул на восток и направился к Балтике по бульварам тяжеловесной помпезности и камня. Большую часть вчерашнего снега задуло в щели и трещины, заключив в белые рамы черепицу и окна домов. Согбенные пешеходы брели по набережным, щурясь от резкого ветра.

Через милю девятнадцатый век уступил место веку двадцатому. Жилые кварталы и серебристые трубы стояли, будто часовые, в окружении лесопарков. Эллиот вел автомобиль, разложив карту города на пассажирском сиденье, переключая радиостанции, если пропадал сигнал или ставили плохую музыку. Сквозь помехи доносились сдавленные, искаженные голоса: немецкие, финские, русские. Они хрипели и бормотали, заглушая музыку на классической станции, потом слабели, становясь едва различимым шепотом. Чем ближе он подъезжал к морю, тем громче становились голоса: видимо, это как-то связано с необычными атмосферными условиями, предположил он. Голоса теснились, накладывались друг на друга, умоляя, угрожая. Ему было не по себе, словно он шел по кладбищу и слышал шепот в ветвях деревьев.

Горизонт темнел, по мере того как город таял в зеркале заднего вида. Фары встречных машин вспыхивали в полумраке, но временами он подолгу ехал по совершенно пустой дороге. Через четыре мили по шоссе 228 снова пошел снег, белые хлопья пухом оседали на дворниках. На местечке под названием Фисксэтра карта закончилась. Еще через милю закончилось и шоссе. Он обнаружил, что петляет по сосновому лесу мимо железных ворот, закрывающих въезды на частные дороги.

От снега асфальт стал скользким. На холме Эллиот не вписался в поворот, потерял управление, машина затормозила, накренилась и замерла у самого края. Он вышел проверить, все ли в порядке. Над левым переднем колесом пара нехороших царапин, но ничего серьезного. Он снова забрался в машину и повел уже медленнее. Он гадал, что будет, если снегопад не утихнет. В Скандинавии следят за дорогами, но снегоуборочных машин что-то не видно. Возможно, летние курорты не главная их забота зимой. Может, считается, что надо сидеть дома, пока все не растает.

Где-то в середине века Зоя начала проводить лето в предместьях Сальтсёбадена, на краю Стокгольмского архипелага. Городок уже полвека был курортом, кто-то из банкиров Валленбергов превратил его в место морского отдыха. В шведский Ньюпорт, Род-Айленд, чье уединенное расположение в верхней части архипелага в равной степени привлекало и яхтсменов, и жаждущих веселья студентов — хотя позднее, в более эгалитарные времена, его роскошные отели принимали политические конференции, шахматные турниры и фестивали независимого кино. Годы шли, Зоя проводила все больше и больше времени в Сальтсёбадене — может, потому, что ей нравился здешний покой, а может, потому, что больше не нравился Стокгольм. Там, под самой крышей своего дома, она написала множество картин по золоту, усердно занимаясь любимым делом, и лишь доведя каждую деталь до совершенства, позволяла миру взглянуть на свои работы.

Это место являлось Эллиоту во сне.

Поначалу городок его не впечатлил: немногочисленное дешевое жилье ютилось на второй береговой линии — молодежные базы отдыха, кемпинг, шале, сдаваемые на неделю, — все закрыто и безмолвно под толстым слоем снега. То, что курорт элитный, становилось очевидно лишь у самого моря. Эллиот ехал мимо пристаней для яхт, белоснежных особняков, великолепного отеля с башенками. Но яхты сбились в кучу под брезентом, и никто не прогуливался по набережной, кроме чаек. Течение несло серые льдины.

Корнелиус распечатал на фирменном бланке «Буковски» схематическую карту городка и необходимую Эллиоту информацию:

Д-р Петер Линдквист

Лэрквэген, 31.

Тел. (08)7170139

Линдквист был врачом Зои, и, поскольку семьи у нее не было, именно ему художница завещала большую часть состояния, включая летний домик и личную коллекцию картин. Подробностей Корнелиус не знал. Линдквист был терапевтом и сейчас отошел от дел. Они с сестрой практически постоянно жили в Сальтсёбадене и заботились о Зое в последние годы. Это он послал коллекцию — всю, как полагал Корнелиус, — в «Буковски» на выставку-аукцион и, как никто другой, был заинтересован в успехе мероприятия.

— Вот увидишь, он само дружелюбие, — сказал Корнелиус на прощанье. — Но ты с ним поделикатнее. По-моему, этот парень старается не высовываться.


Лэрквэген оказалась извилистой улочкой в доброй полумиле от берега, со скромными, как и положено сезонным строениям, домиками из вагонки и камня, стоящими поодаль от дороги. Доктор обитал в облезлом сером здании с провисшей черепичной крышей и рамами, выкрашенными в тусклый зеленый цвет. На флагштоке трепетал выцветший шведский флаг. Эллиот остановился рядом со старым черным «мерседесом». Он видел похожие модели в выставочных залах Южного Кенсингтона — плоские, с квадратным радиатором, угловатые, сплошь прямые линии — старые машины, с любовью отреставрированные и бешено дорогие. У этой же краска по низу дверей и вокруг фар шла пузырями.

Он поднялся на крыльцо. Где-то неподалеку раздавалось громкое механическое жужжание. Он несколько раз постучал и, не получив ответа, пошел на шум, вокруг дома. Он вдруг осознал, как неудачно оделся: кожаные ботинки и серое городское пальто. Он не был готов к поездке в деревню.

В конце узкого дворика женщина в платке скармливала ветки дробилке для щепы.

— Прощу прощения! Здравствуйте?

Женщина не смотрела на него, сосредоточенная на зияющей металлической пасти, которая выхватывала ветки из ее рук.

— Мистер Эллиот, верно?

Голос раздался за его спиной. Эллиот обернулся. Мужчина стоял рядом с «вольво» Эллиота и держал охапку свежесрезанной листвы. На нем были засаленная кожаная куртка и шерстяные брюки, заправленные в ботинки.

— Верно. Доктор Линдквист?

Эллиот вернулся на дорогу, стараясь не поскользнуться на утоптанном снегу.

— Я ожидал вас во второй половине дня.

— Решил выехать пораньше, — улыбнулся Эллиот, окинув взглядом пустую дорогу. — Боялся пробок.

Линдквист, похоже, шутку не оценил. Он повернулся к «вольво».

— Машина помята. Попали в аварию?

Эллиот только сейчас заметил, что передний бампер отошел с одной стороны. Он хотел было соврать, но что-то в поведении Линдквиста подсказало ему, что это плохая идея.

— Да, в паре миль отсюда. Это все гололед. Ничего серьезного.

Он протянул руку. Линдквист неуклюже пожал ее. Вблизи стало видно, что кожа у него ободрана и шелушится, на шее полно засохших царапин — кожа мужчины, не верящего в увлажняющий крем и прочую мужскую косметику. Аккуратные седые усы и очки в тяжелой оправе из тех, что на кинокритике или архитекторе казались бы постмодернистскими, но на нем выглядели убогими и старыми. Под определенным углом выпуклые линзы делали глаза карикатурно выпученными.

— Что ж, я освобожусь через минутку. Полагаю, вам не терпится приступить к работе.

Он обошел дом и бросил поклажу возле дробилки. Пока машина чавкала и жевала, он обменялся парой слов с женщиной. Из вежливости та бросила приветственный взгляд на Эллиота, но липу ее как-то не хватало улыбки.


Доктор Линдквист сказал, что хочет прогреть мотор, поэтому к Зое они поехали на «мерседесе», дыхание паром вырывалось из их ртов, несмотря на астматический обогреватель под ветровым стеклом. За рулем старик несколько подобрел. Он спросил, не утомило ли Эллиота путешествие, и поинтересовался, как идут приготовления к выставке.

— Вы проделали неблизкий путь из Лондона. Надеюсь, вы не будете разочарованы.

Линдквист говорил по-английски как сельский учитель: грамматически правильно и с сильным акцентом.

— В «Буковски» ожидают большого международного интереса к событию. Они уже получили несколько весьма многообещающих запросов.

Эллиот вдруг подумал, что говорит как агент по недвижимости. Линдквист нахмурился.

— Неужели? Ну-ну.

— Вы удивлены?

Машину подбрасывало на ухабах. Они снова ехали на восток по направлению к морю. Эллиот порядком нервничал.

— Я ничего в этом не понимаю: кто из художников значителен, а кто нет. Кому судить?

— Вы когда-нибудь говорили об этом? В смысле, с мадам Зоей?

Линдквист осмотрелся по сторонам, его гигантские глаза на секунду задержались на Эллиоте. Потом он рассмеялся.

— Вы явно с ней не встречались.

— Да, не встречался.

— Если бы вы ее знали, то не задали бы этот вопрос.

— Почему?

Линдквист включил более низкую передачу и уставился на дорогу. Передними расстилалось нетронутое снежное поле. Колеса скользили на поворотах.

— Она не была частью того мира. И никогда не стремилась к этому.

— Какого мира?

— Вашего мира, полагаю.

Эллиот выдавил улыбку.

— Что вы имеете в виду?

— Критиков, ученых. Ее не интересовали все эти дебаты. О той школе или об этой. Ей не было ни малейшего дела до вашего эстетического мировоззрения.

Эллиот не стал спорить, хотя опыт говорил ему, что торговцы следят за тенденциями современного искусства точно так же и по тем же причинам, что брокеры — за тенденциями на фондовой бирже: ради прибыли. Они говорят языком модных критиков, получают от ста до трехсот процентов прибыли и живут в старинных домах в Челси. Мировоззрение тут ни при чем. С другой стороны, он уже не торговец.

— Так значит… Она никогда не говорила о своих работах? Ей нечего было о них сказать.

Линдквист барабанил пальцами по рулю.

— Время от времени ее припирали к стенке. Появлялись люди с камерами, микрофонами. Она всегда говорила, что их вопросы глупы и бессмысленны. Они уезжали, так ничего и не узнав.

— Не узнав о ней или о ее работах?

Линдквист не ответил. Они остановились у деревянных ворот, запертых на висячий замок. За густыми ветвями дома было не разглядеть.

— У меня в багажнике есть запасные ботинки, — сказал он. — Тут снегу намело. Лучше б вам переобуться.

Оставив машину у ворот, они двинулись по дорожке, петляющей между фруктовыми деревьями, схваченными морозом. Дом расположился на дальней стороне склона. Пробираясь через сугробы в ботинках, которые были ему велики на пару размеров, Эллиот высматривал детали: красная односкатная крыша с водостоком, часть деревянного балкона на втором этаже, каменная кладка, подпирающая кремовые стены, обшитые вагонкой. Дом побольше, чем у Линдквиста, но стоит дальше от дороги, словно избегая гостей. Эллиот ожидал увидеть нечто иное: белые оштукатуренные стены, классическую симметрию, декоративные сады, населенные статуями, — виллу на побережье Балтийского моря. Но никак не этот уединенный приют.

Линдквист нашарил в кармане ключи и, борясь с одышкой, открыл сперва один замок, потом другой. Притолока сплошь была покрыта зигзагообразной резьбой и стилизованными цветочными мотивами — азиатские, скифские узоры, вошедшие в моду у русских художников, когда Зоя была еще ребенком.

Линдквист плечом открыл дверь. Напротив была кухня, темная, с закрытыми ставнями, но безошибочно пахнущая несвежей пищей и жиром. Эллиот увидел несколько медных сковородок над плитой, старый холодильник пятидесятых годов, тяжелые дубовые буфеты с железными ручками, большой стол, испещренный ножевыми зарубками. Посреди стола нелепо стояла жестяная банка и лежал консервный нож.

Признаки жизни.

— Здесь до сих пор никого?..

Линдквист нашел выключатель. Над столом вспыхнула голая лампочка.

— А. Еще работает. Это хорошо.

Он закрыл дверь, снял перчатки и энергично потер руки. Завывания ветра стали тише. Эллиот слышал, как дом скрипит, словно галеон, плывущий по бурному морю.

— Когда его построили?

Линдквист поднялся по невысокой лестнице.

— Лет восемьдесят назад. Ремонт бы не помешал, но вы не беспокойтесь, стоит он крепко. Бумаги наверху.

Эллиот последовал за доктором в узкий коридор. Напротив лестницы лежал скатанный ковер. В стеклянной вазе у двери стояли пшеничные колосья и сухие цветы. Шаги эхом отражались от голых половиц.

— Полагаю, вы собираетесь продать его? — спросил Эллиот, стараясь поддержать беседу, пока они поднимались на следующий этаж.

Дом был пропитан влажным древесным запахом.

— Конечно. Весной. Как и все остальное. Мне надо заплатить налоги.

Посередине пролета висела икона. Четыре на четыре дюйма. Георгий Победоносец невозмутимо восседал на белом коне и пронзал змея длинным копьем, за плечами святого трепетал алый плащ с неровными краями. Стиль и сюжет принадлежали Новгородской школе конца XVII столетия, хотя эта копия была по меньшей мере на сто лет моложе.

— Так значит, вы ничего не сохраните?

Окна на лестничной площадке были закрыты ставнями. Летом здесь, должно быть, просторно и светло, но в пропахшей сыростью темноте это представлялось с трудом.

Линдквист остановился перед филенчатой дверью.

— Полагаю, вы считаете меня несентиментальным.

— Вовсе нет, я…

— Зоя лишь несколько лет назад решила оставить дом мне. Я уверен, вы уже слышали об этом, а если и нет, то скоро услышите.

Огромные глаза моргали. Похоже, Эллиот задел его за живое.

— То же и с картинами, — продолжал Линдквист. — Полагаю, Зоя собиралась раздать их близким друзьям и родственникам. Но вышло так, что она всех пережила. У нее не было детей, как вы знаете. — Он вздохнул и налег на дверь. — Печально, что в последние годы самым близким для нее человеком стал врач. А я не хочу все время печалиться. Я уважаю мадам Зою за ее доброту и благодарен ей. Но мне необязательно каждый день видеть ее картины, чтобы чтить ее память.

— Конечно, — произнес Эллиот. — Я понимаю.

Линдквист кивнул.

— Хорошо.

Он провел его в гостиную: мебель в чехлах, пианино, изразцовая печь.

Света не было. Линдквист открыл окна, доходящие до пола, и распахнул ставни. За ними виднелся балкон и серое море, едва различимое сквозь деревья. Где-то вдалеке кричали чайки. Из залива простирался водный путь до самого Санкт-Петербурга.

Здесь она, «Китайская принцесса в Париже», и висела обычно. Франческа, студентка факультета истории искусств, раскопала упоминание об этом и черно-белый фрагмент картины в «Вог» шестидесятых. Отсутствие записи об официальной продаже в галерее или аукционном доме говорило о том, что Зоя продала ее прямо со стены несколько лет спустя. Или подарила — миссис Ханне Эллиот, урожденной Карлсон.

Он осмотрел стены в поисках пятна и понял, что оно, вероятно, рядом с ним, где свет как будто ярче. Он стоял на том же месте, что и его мать за две недели до смерти.

Линдквист закрыл окна.

— Сюда. Все бумаги здесь.

За плечом Эллиота частично скрытый диваном стоял высокий книжный шкаф-бюро. Георгианской эпохи, с откидной доской, ящиками внизу и зеркальными створками наверху, серебряное покрытие которых, испещренное темными прожилками, давно потускнело. Он мог бы представлять ценность, если бы не очевидные следы повреждений и непрофессионального ремонта.

Линдквист выудил еще один ключ, маленький латунный.

— Нам пришлось долго искать его. Уже почти отчаялись.

Он отпер замки. Вокруг того, что на крышке, виднелись царапины, словно кто-то пытался взломать его ножом.

Линдквист опустил крышку, за которой обнаружились полки, и на одной их них в ряд стояли прямоугольные коробки: черный картон, серый картон, металл. На некоторых были ярлыки с чернильными каракулями, складывающимися в неразборчивые слова.

— Взгляните, — предложил Линдквист. — Вот то, за чем вы пришли.

Эллиот подошел, пробежал пальцами по полке, остановившись на черной металлической коробке. Когда-то на ручке висел ярлык, но сейчас от него остался лишь обрывок.

Он вынул коробку и осторожно открыл ее.

На него пахнуло затхлостью старой бумаги и клея. Эллиот сунул палец в коробку и подцепил пачку писем, конвертов, открыток в добрый дюйм толщиной. Он вытащил одну страницу наугад, она оказалась надписана по-французски торопливым наклонным почерком:

Я ужасно скучаю по тебе, малыш. Кажется, вечность прошла с тех пор, как твои губы касались моих. Неужели ты забыл меня?..

Наверху стояла дата: 1 июля 1930 г.

Раздалась громкая трель, Эллиот вскинул голову. Смущенный Линдквист полез в куртку и достал мобильный телефон. Он выглядел так неуместно в его руке, что Эллиот едва не рассмеялся.

Линдквист произнес пару слов и нахмурился, выслушивая ответ. Похоже, сигнал был слабым.

— Спущусь-ка я лучше, — сказал он. — Прошу прощения.

Он вышел из комнаты, оставив Эллиота одного. Его шаги простучали по коридору и стихли.

Неужели ты забыл меня?

Подписи не было. Как и обращения. Это был черновик письма. Зое двадцать семь, девять лет назад она покинула Россию, девять лет назад вырвалась с Лубянки. В 30-м ей взбрело в голову отправиться в Северную Африку, никто не знал почему. В художественном отношении это был непродуктивный период, увенчавшийся серьезным заболеванием, предположительно — неврологическим. В большинство жизнеописаний Зои он вообще не входил. Но одно можно было сказать точно: к моменту возвращения домой ее брак с Карлом Чильбумом, коммунистом-спасителем, фактически распался.

Эллиот взял следующую коробку. Письмо, лежавшее сверху, было написано раньше и на этот раз по-русски. Бумага шероховатая, припудренная на ощупь. Автор хотел быть аккуратным во всем: прямые поля, ровные буквы, одинаковые интервалы между строками. Но на середине страницы все начало разваливаться: почерк стал кривым, судорожным, строки залезали на поля, набегали друг на друга словно под сокрушительной тяжестью чувства.

6 октября 1926 г.


Дорогая Зоя,

не знаю, где ты. Ты уже вернулась из Парижа? Получила ли мое письмо из Москвы? Сегодня вечером, в одиннадцать, мы отплываем из Одессы. Я отправлю это письмо из следующего порта — Севастополя. Где ты, Зоя? Где на этой идиотской планете?..

Он перевернул страницу и увидел подпись: Андрей. Мужчина, которого Зоя, вероятно, оставила в России пять лет назад.

Временные и языковые барьеры. Ему всегда доставляло особенное удовольствие преодолевать их. Именно это ощущение привилегированного доступа и заставляло его изучать языки. Даже в детстве страницы, написанные на чужих языках, казались ему стенами, которые необходимо разрушить. Со временем он понял, что искусство для него — еще один иностранный язык.

Эллиот принялся вытаскивать один за другим ящики. Груды коробок разных размеров и форм, на этот раз в полном беспорядке. Он распахнул коробку из-под сигар — внутри лежала стопка старых фотографий. В столовой круизного судна группа людей лет тридцати поднимает бокалы в тосте. Платья в стиле двадцатых, гладко зачесанные назад волосы. Штемпель на обороте гласил: «Полярная звезда».

В 1933-м Зоя начала работать в круизах по Средиземноморью, писала портреты пассажиров. В то время для нее это был единственный способ заработать на жизнь.

Линдквист увлекся разговором. Эллиот слышал, как он беседует по мобильному, стараясь приглушить голос. Похоже, он на улице.

Еще одна фотография: красивый блондин лет сорока. Он стоит в парке, на нем пиджак и светлые брюки. Похоже, обнимает кого-то одной рукой, но от снимка осталась лишь половина. С кем бы он ни был в тот день, этот кто-то покинул его. Эллиот продолжил рыться в ящике. Краем глаза он заметил фигуру на балконе. Линдквист зашел через другую комнату.

Один снимок, семь дюймов на пять, был лучшего качества, чем остальные. Благодаря плотной бумаге время не испортило изображение, черные и белые тона не выцвели до оттенков серого. Фотография была сделана в помещении, где-то в тридцатые годы: Зоя в студии, по одну сторону от нее мольберт, по другую — мужчина в костюме в тонкую полоску. На обороте надпись карандашом: «Кристоффер и Зоя за работой».

Мужчина — ровесник Зои, гладкие волосы, аккуратные усы. С застенчивой улыбкой он прижимал к груди черную квадратную кинокамеру, словно новую игрушку. Фотография запечатлела редкое событие. Зоя не приглашала гостей в студию, не считая тех, кто ей позировал. Неважно, в Париже, в Стокгольме или еще где, она не позволяла наблюдать за своей работой, и факт этот, несомненно, добавлял ей таинственности. Сбоку было высокое окно — четыре панели, разделенные крестом. Свет заливал лицо Зои, растворяя черты. К тому же она шевелилась во время съемки: если присмотреться, то видно, что на в остальном безупречной резкости отпечатке лицо Зои размыто. Нечеткое, упрощенное лицо — лицо куклы.

Распахнулись окна. Он ощутил дуновение влажного соленого воздуха.

— Вы не знаете, кто это? Мужчина с камерой? Возможно…

Он говорил с пустотой.

— Доктор?

Эллиот вышел на балкон. Он слышал голос Линдквиста, но самого Линдквиста там не было. Доктор расхаживал возле парадной двери, все так же прижимая к уху телефон.

Чайки прилетели с берега и кружили над домом, пронзительно крича.

Линдквист договорил и посмотрел вверх.

— Ну как, нашли что-нибудь полезное, мистер Эллиот?

6

«Величавый ибис» был единственным отелем средней категории в Сальтсёбадене, который работал круглый год, и являл собой типовое светло-коричневое здание восьмидесятых годов в пятидесяти ярдах от вокзала. С октября по апрель отель перебивался побочными заработками: торговые конференции (делегаты побогаче останавливались в «Гранде») и случайные коммивояжеры.

В половине четвертого Эллиот стоял в пустом вестибюле, слушая приторное исполнение «Времен года», пока администратор проверял его кредитку. За стойкой черно-белый монитор системы видеонаблюдения переключался с камеры на камеру, отображая пустые коридоры и пустынные улицы.

— Сколько ночей вы собираетесь провести у нас, сэр?

Портье, юноша лет двадцати двух, со стрижкой ежиком и бледной восковой кожей, не отрывал глаз от экрана компьютера.

— Две. Или три. Я пока не уверен.

— Давайте предварительно договоримся на три? Если уедете раньше, за лишние платить не придется.

На мониторе сгорбленная фигура миновала въезд на парковку, силуэт на фоне снега. Эллиот наблюдал, как он исчезает.

— Сэр?

— Что, простите?

— Договоримся предварительно на три ночи?

Похоже, кредитка еще работала, несмотря на недавние трудности. Еще один шаг по пути обратно. Все идет по плану.

Монитор переключился на камеру в вестибюле. Эллиот увидел себя у стойки, вцепившегося обеими руками в чемодан, точно беженец на вокзале.

— Да, хорошо. Три ночи.

— Замечательно, сэр.

Портье принялся перебирать ключи. Снаружи уже почти стемнело, на городок опустилась синяя пелена.

Три ночи. Три дня. Он рассчитывал, что все будет несколько иначе, но доктор Линдквист не оставил ему выбора. Он сказал, что не хочет отдавать письма, сказал, что еще не решил, что с ними делать. Словно он мог сделать с ними все что угодно. Словно оставлял за собой право в любой момент снова запереть их на замок. Это означало, что Эллиоту придется работать непосредственно в доме Зои, в окружении ее вещей, образов и звуков, которые некогда были частью ее жизни, — влезть в ее шкуру.

Позицию доктора нелегко было понять. Он получил в наследство кучу картин и горел желанием их продать. Ему достались куда менее ценные документы, но он хотел оставить их себе — явно стремился к тому, чтобы их вообще никто не увидел, не считая эксперта, который поможет «Буковски» привлечь покупателей. Странное поведение для человека, который жаждет сохранить память о художнике. Странное поведение для человека, которому вроде бы на все плевать.

Он хотел закрыть книгу жизни Зои как можно скорее, но по-своему. Делай свое дело и проваливай. Как телевизионщики, что приезжали к Зое и уезжали, так ничего и не узнав.

Монитор переключился на коридор с закрытыми дверьми слева и справа и огнетушителем в дальнем конце.

Эллиот подумал, что Линдквист, вероятно, собирается уничтожить письма. Это согласуется с двойственным поведением доктора. Но зачем? Единственный разумный ответ: Зоя просила его это сделать. Это многое объясняло: его отношение, занятую им оборонительную позицию. Она просила его уничтожить письма — как человек, ревностно оберегающий свою личную жизнь, — но вместо этого он сохранил их, поскольку Корнелиус сказал, что они могут оказаться полезны.

Бедный доктор Линдквист, зажатый между благородством и старой доброй жадностью. Понимает, что положение щекотливое, и боится, что люди осудят его.

Корнелиус рассказал ему однажды, как скандинавы коротают долгие темные зимы: датчане едят, финны пьют, а шведы — сплетничают. Линдквист явно опасался, что сплетни уже поползли.

Все предстало в новом свете. Это не просто заказное исследование. Это агрессия, нежеланное вторжение — хотя и совершенно законное, ведь у мертвых нет права на личную жизнь.

Он увидел себя в комнате Зои, копающимся в ее фотографиях. Двери на балкон распахнулись, и в комнату ворвался холодный ветер.

— Номер 210. Второй этаж.

Портье подтолкнул к нему пластиковый ключ. Эллиот моргнул.

— Лифт слева от вас.


Поднявшись наверх, он обнаружил пропущенный звонок на мобильном. Звонили примерно час назад, видимо, он не услышал. Эти цифры он знал наизусть.

Эллиот сбросил пальто и перезвонил с местного телефона.

— Гарриет Шоу.

Гарриет была из тех адвокатов, что всегда сами снимают трубку. Эллиоту это нравилось. Каждому клиенту казалось, что именно его дело представляет для Гарриет особую важность.

— Гарриет, это Маркус.

— Привет, Маркус. Подожди секунду.

Слушая, как она выпаливает указания секретарю, Эллиот представил, как в Холборнском офисе, зажав телефон между ухом и плечом, Гарриет протягивает через огромный стол какой-нибудь толстый документ, который надо скопировать или передать по факсу. Помимо неизбежных темно-синих костюмов у нее была страсть к блузкам с высокими воротничками, как правило, стянутым брошью у самого горла, что придавало ей почти викторианский вид, — Эллиот гадал, не прячет ли она послеоперационный шрам. Иногда, чтобы придать живости облику, она подводила глаза и красила ногти чересчур ярким красным лаком. Как и Эллиот, Гарриет поздно вступила в брак, избранником ее стал немец с приставкой «фон».

Дверь закрылась.

— Спасибо, что перезвонил. У тебя все в порядке?

— Да, да, все хорошо. Я в Швеции.

— Ну ясное дело. И как оно там, в Швеции?

Он слышал, как она листает бумаги. Несмотря на прекрасную связь, ему казалось, что он разговаривает с кем-то на другом конце света.

— Темно и холодно. И непросто.

— Работа?

— Все сложнее, чем я думал. И… серьезнее. Что случилось? Что-то с..?

— Боюсь, что да, Маркус. Это довольно неожиданно. — Эллиот вцепился в трубку. — Решение суда об опеке. Похоже, твоя жена — то есть Надя, — пытается опротестовать его, не дожидаясь слушания о месте проживания. Утром звонили из социальной службы.

Последние две недели их дочь Тереза провела с приемными родителями. Мистер и миссис Эдвардс из Тёрнэм-Грин. У них был красный кирпичный дом в викторианском стиле, нуждавшийся в ремонте, полные шкафы старых игрушек и стены, увешанные детскими рисунками и бумажными звездами. Тереза должна была находиться под их опекой до слушания о месте проживания, назначенного на март. Эллиот мог опротестовать это, мог получить предварительное решение в свою пользу, но Гарриет отсоветовала. В подобной ситуации выгодно показать себя благоразумным родителем, справедливым, и, более того, родителем, на которого можно полностью положиться в отношении соблюдения интересов ребенка. Кто знает, не перевесит ли это чашу весов в его пользу, когда начнется настоящая драка.

После того как они разошлись, стало ясно, что Надя собирается до последнего биться за дочь. Таким образом она рассчитывала извлечь максимум выгоды из развода. На самом деле она никогда не хотела ребенка, в двадцать четыре года считала себя слишком юной, чтобы стать матерью. Ее лишали свободы, лишали радостей западного мира, едва она дорвалась до них. Он замечал это по тому, как ее раздражало любое неудобство, связанное с беременностью. Он с трудом заставил ее отказаться от алкоголя, и то ничуть не сомневался, что она тайком выпивает в обеденный перерыв, а пустые бутылки выбрасывает в соседский мусорный бак. Это он следил за ее диетой, покупал лекарства и витамины и расставлял их на кухонном столе каждое утро, чтобы не утруждать жену чтением этикеток.

Так что он изрядно удивился, когда она попыталась сбежать с Терезой. Она намылилась в аэропорт Станстед через пару дней после Нового года. В Праге они с Терезой оказались бы вне досягаемости английских законов. Эллиоту было бы непросто даже найти их.

Лишь по чистой случайности он позвонил домой в то утро. Терезе должны были сделать прививку, и он хотел удостовериться, что Надя не забыла об этом, как забывала обо всем остальном. Трубку взяла Инес, уборщица, которая приходила раз в неделю. Она сказала, что видела, как Надя и Тереза вышли из дома, Надя тащила большой чемодан к ожидающему их такси-малолитражке. Та сообщила Инес, что собирается навестить семью. Это показалось Эллиоту странным, учитывая, что Тереза должна была со дня на день пойти в садик, и он попросил Инес проверить комод у кровати, где Надя держала свои семейные фотографии. Разумеется, все они исчезли. Равно как и футляр со скрипкой и инкрустированная шкатулка для драгоценностей, которую бабка подарила ей на шестнадцатилетие.

Тогда-то он и позвонил адвокату.

Поразительно, как быстро она вступила в бой. Гарриет Шоу работала в отделе семейного права «Мишкон де Рейя», аристократической фирмы, услуги которой были бы ему не по карману, если бы они с Гарриет не вернулись на двадцать лет назад, в студенческое общежитие в Эдинбурге и на факультативные занятия по русскому языку (которые она впоследствии бросила). В два часа дня она позвонила в Высокий суд, в половине третьего предстала перед судьей с просьбой запретить вывоз ребенка за границу, каковая была немедленно удовлетворена. Через несколько минут сотрудники суда уже рассылали предупреждения во все международные аэропорты Лондона и порты Английского канала в придачу.

Дальнейшие события по-прежнему оставались неясны. Надя и Тереза садились на самолет, когда их нашла охрана аэропорта. Возможно, Надя выпила. Как и Эллиот, она боялась летать, и сорокаминутная задержка рейса давала ей массу возможностей утопить тревогу в водке с лаймом. Возможно также, что в спешке конкретные обстоятельства операции не были переданы по цепочке. Некоторые полицейские, участвующие в задержании, вероятно, считали, что предотвращают похищение ребенка. Так или иначе, одна из женщин якобы решилась отобрать Терезу силой. Надя несколько раз ударила ее по лицу. Другого полицейского она укусила за руку. Надю задержали и обвинили в нападении. Эллиот приехал через час, и к этому времени Тереза попала под опеку социальной службы.

Он до сих пор не мог спокойно представить себе эту сцену: бешеная пьяная Надя визжит как сумасшедшая. В каком эмоциональном состоянии она должна была находиться, чтобы ввязаться в битву, которую не могла выиграть по определению? Он прямо видел, как остальные пассажиры, решив, что это нападение террористов, повытягивали шеи из-за подголовников кресел, распространяя волны страха и любопытства по салону. Когда он добрался до Терезы, она еще дрожала. В ту ночь в соседнем отеле ей снились кошмары, и она просыпалась в слезах.

Гарриет посоветовала ему взглянуть на вещи оптимистично: это же пьянство и насилие, в ярких красках продемонстрированное целой толпе напуганных свидетелей. Теперь у них появилась реальная возможность выиграть дело и обеспечить Терезе будущее, которое она заслуживает.

Но что-то пошло не так.

— Видимо, полиция Эссекса отказалась от обвинения.

Эллиот вскочил на ноги.

— Что? Почему?

Гарриет вздохнула.

— Ну, наверное, ее адвокат нашел свидетеля, который заявил, что люди из охраны аэропорта набросились на нее, не объяснив, в чем дело. Она восприняла это как угрозу ребенку, вот в чем их довод. Я знаю, что это вздор…

— Ну разумеется, это вздор.

— Маркус, даже если обвинение с нее бы не сняли, это не помешало бы ей обратиться с прошением в суд графства. Просто все было бы несколько сложнее.

Эллиот уговаривал себя сохранять спокойствие. По правде говоря, ему было не по себе от мысли, что на Надю навесили ярлык преступницы, несмотря на то, что ее шансы получить срок были практически равны нулю. Обвинением можно было лишь помахать перед судьей на слушании о месте проживания, заявив, что это еще одна причина, по которой Терезе будет лучше с отцом.

— Ладно. Хорошо. И что мы будем делать?

Гарриет дышала в трубку. Она первоклассный адвокат в первоклассной фирме. Она ни в чем не может ошибаться. Она должна быть непобедима.

— Ну, думаю, мы должны сражаться до последней капли крови. Мы не можем позволить, чтобы всю историю списали со счетов как некую безобидную ошибку. Это слишком важно для нас.

Эллиот не сумел скрыть, что чувствует себя обманутым.

— Я не понимаю, Гарриет. Неделю назад мы были на пути к успеху. Теперь мы должны сражаться до последней капли крови. Что, черт возьми, случилось?

— Маркус, я же не говорила… Понимаешь, дело в том, что Надя нашла себе нового адвоката. Майлза Хэнсона. Слышал о таком?

— Я? А с какой стати мне о нем слышать?

— Он партнер в «Кольер-Бристоу». Сделал имя на деле о похищении ребенка. «Оснан против Хэррис», нет? В общем, он хорош.

— Насколько хорош?

— Скажем так, противник он не слабый. Домашнюю работу выполняет на «отлично».

Эллиот поднес руку ко лбу. Его трясло и лихорадило, он как будто заболевал. Такое с ним часто случалось, с тех пор как они с Надей разошлись. Иногда он не мог есть целые сутки.

— Я не понимаю. Если этот парень Хэнсон так знаменит, как Надя смогла позволить себе нанять его?

— Я надеялась, что ты мне скажешь.

— Без понятия. Не представляю, где она…

Нет, он представлял. На Надю всегда оборачивались. С годами ее красота стала более хрупкой, сложной, но, если уж на то пошло, и более глубокой. В их кругу хватало друзей — его друзей, — которые открыто восхищались ею. К тому же были еще его старые клиенты: мужчины с толстыми кошельками, разбирающиеся в ценностях. В те дни, когда Надя работала в галерее, было ясно, что многие из них считают ее лучшим экспонатом.

И еще был тот парень, с которым она познакомилась на вечеринке, когда Эллиот уехал в Маастрихт. Лоран. Француз, которого она привела домой и трахнула на полу в гостиной, заявив, что встречаться с ним еще раз не собирается. «Ты никогда не понимал меня, ты не способен», — нехарактерная реплика в последовавшей ссоре, во всех прочих отношениях столь знакомой по сотням фильмов и телесериалов, что он до сих пор морщился от ее неприкрытой пошлости. Но он отчетливо помнил эти ее слова — поскольку они были правдой. Он всегда подозревал, что в ее жизни есть стороны, о которых он ничего не знает и никогда не узнает. Двери, которые она держит на замке.

В общем, далеко не один мужчина мог ухватиться за возможность предложить Наде поддержку в трудную минуту в обмен на весьма ощутимую благодарность.

— Ну ладно, это пока не важно, — сказала Гарриет. — Важно не позволить Наде изменить статус-кво. Если Тереза будет жить с матерью на момент слушания, нам будет куда труднее убедить суд отдать ребенка тебе.

Эллиот плюхнулся на кровать.

— Понятно.

— Не переживай, Маркус. У нас по-прежнему хорошие шансы. В прошлый раз суд вынес решение в нашу пользу.

— Это было до того, как появился Супермайлз.

Гарриет как-то слишком громко засмеялась, цепляясь за малейший намек на несерьезность.

— Слушание об опеке состоится на следующей неделе или через неделю. Я постараюсь максимально его отсрочить. Но, думаю, твое возвращение пошло бы на пользу. Суд должен видеть, что ты искренне заботишься о безопасности Терезы.

— Конечно, искренне, Гарриет. А ты как думаешь?

— Знаю, знаю. Но я хочу, чтобы ты смотрел судье в глаза, когда он вынесет решение.

Он рисовал себе эту сцену сотню раз, ужас перед ней не ослабевал и в самые горькие времена: они с Надей стоят в зале суда, всего в паре футов друг от друга, но не разговаривают, даже не узнают друг друга, между ними высокая стена молчания.

— Я буду, — сказал он. — Можешь на меня рассчитывать.


Спутниковое телевидение не могло отвлечь Эллиота от мыслей о слушании. Вести об очередном вялом открытии торгов на Уолл-стрит почти не достигали его сознания. Он думал было принять нитразепам, но удержался, зная, что потом об этом пожалеет. Частью возвращения к нормальной жизни было спать, когда положено, включаться и выключаться, каждый день следовать заведенному ритуалу, невзирая на то, чего ему сейчас хочется.

У Нади дорогой адвокат. И кто-то оплачивает ее расходы. Может, она уже завела любовника, нашла мужчину, который займет его место. Пройдет три года, а то и меньше, и Тереза перестанет называть его папой.

Через три месяца после того, как Эллиот нашел автопортрет Зои, он начал заводить с Надей разговоры о детях. Этот вопрос раньше почти не обсуждался, но внезапно стал для него безотлагательным, не то чтобы Эллиот хотел испытать любовь на прочность — нет, он все еще верил, что в этом нет необходимости, — но дабы укрепить ее, сделать вечной, неизменной. Красота, заключенная в янтаре. То, что было дальше, до сих пор не укладывалось в голове: она согласилась на ребенка, а потом предала его. Он так и не понял почему.

Разве что если Тереза на самом деле была не его дочерью.

Эта мысль посещала его не раз. Говорят, мудр тот отец, который узнает свое собственное дитя,[3] что ж, он не мудр. Он доверял жене и часто уезжал из дома. Но когда он смотрел на Терезу, на ее совершенные черты — на линию пробора в светло-каштановых волосах, на лукавые дуги бровей, похожие на штрихи кисти китайского каллиграфа, — он просто не мог заставить себя поверить в это.

Он ощущал себя виноватым, даже думая об этом.

Он сторонился телефона до половины четвертого. На звонок ответила женщина, но не миссис Эдвардс. Из трубки доносился детский визг.

— Я отец Терезы, — объяснил он. — Могу я с ней поговорить?

— Не сейчас, дорогуша, — ответила женщина. — Она на детской площадке.

— На детской площадке. Ладно, тогда скажите ей, что я звонил. И что перезвоню попозже.

Кого-то сбили с ног. Рыдания. Женщина с минуту бранилась и хлопотала, потом снова взяла трубку.

— Что вы сказали, дорогуша?

— Вы можете сказать Терезе, что я перезвоню?

— Ладно. Но в половине седьмого она ложится спать.

Раньше она ложилась в семь, иногда позже, если в доме были гости. Ему нравилось, когда люди смотрели на его дочь, восхищались ею. Это создавало непринужденную атмосферу скорее, чем шутки или алкоголь. Компании купались в теплом свете дружбы поколений.

А сейчас она ложится спать в половине седьмого. Без исключений.

— Им в этом возрасте очень важно как следует высыпаться, — сказала женщина, словно ему, отцу-уклонисту, это едва ли было известно.

Княжна